bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Он так никогда и не узнал, как отомстили ему родные и близкие, которые, конечно, не простили его постыдного бегства, заново выдумав в отместку и всю его историю, и сам его образ, заставив поверить в него весь мир, который склонился перед этим великим мужем, знающим ответы на все вопросы и бывшим много лет посредником между Израилем и Богом, чья слава ложилась через него и на весь избранный народ. Впрочем, даже на пергаменте они так и не захотели впустить его в обетованную землю, выдумав, что Святой оставил его умирать на какой-то никому до того не ведомой горе, откуда хорошо было видно, как сочно зеленели под безоблачным небом недосягаемые для него поля обещанной земли.

Так, словно больше всего на свете они боялись, что мир узнает о том, что на самом деле Моше никогда не хотел вступать в эту обещанную землю, зная только одно отечество – ту каменистую пустыню, которая была домом Всемогущего, а значит – и его собственным домом, и домом избранного народа, который больше всего на свете мечтал о том, чтобы вернуться в Египет, к котлам мяса и бурдюкам свежего пива, так хорошо пившееся за разговорами о Боге, о своей избранности и своем великом будущем, ожидающем впереди.

Что тут скажешь, сэр?

Все знают – иногда случается, что Всевышний поручает человеку какое-нибудь дело и требует его исполнения. Однако мало кто подозревает, что иногда Бог дает тебе дело, требуя, чтобы ты исполнил его и, вместе с тем, радуется, когда ты отвергаешь это дело ради чего-то другого, чему, пожалуй, даже нет имени на человеческом языке.

Похоже, именно это и приснилось однажды ничего не подозревавшему Давиду, – тот сон о бегстве, в котором, если подумать, не было никакого смысла, а были только эта боль, это отчаянье и это бесконечное сомнение, которых было не победить никакими рассуждениями.

Тот сон, Мозес, который – если говорить кратко, – был вот о чем: о ногах, вязнувших в песке. О сжигающей тебя изнутри жажде. О страхе быть пойманным. О все преодолевающей радости освобождения. О решимости стать другим. О молчании, которое было больше мира и всех его чудес, потому что на его путаных тропинках иногда можно было встретить Того, чей смех все еще раздавался время от времени у него в ушах.

О том, что человек – это только его бегство, только его решимость бежать, ломая все двери и все преграды, оставляя позади все, что когда-то делало тебя счастливым и уверенным.

Было не удивительно, что он заплакал тогда во сне, словно ему приходилось расставаться навсегда с чем-то бесконечно дорогим и бесценным, чего уже не вернуть никакими силами.

Проснувшись и размышляя утром над своим сном, он вдруг сообразил, что сон, пожалуй, похож на еще далекую грозу, чьи едва слышные раскаты уже вполне явственно предупреждали о грядущем, от которого нельзя было ни убежать, ни спрятаться.

Когда этот сон повторился в третий или четвертый раз, он уже твердо знал, что этот далекий, невнятный гром глухо выговаривал не чужое, а его собственное имя, – то, о котором он пока еще ничего не знал.

139. Филипп Какавека. Фрагмент 182

«Когда сегодня я думаю о тебе, то это значит, что я лишь постигаю разделяющее нас пространство, – все, что есть у нас сегодня, – это пространство, которое стало нашим домом.

Это совсем не значит, что я помню о тебе, – ведь память как раз разделяет и уводит прочь, она отдает нас прошлому, лишая надежды на возвращение, – наш же дом – это никогда не завершенное «сейчас», не знающее никаких преград; возможно, его стоило бы сравнить с Вечность, если, конечно, это слово еще имеет какой-нибудь смысл.

Бродить из комнаты в комнату или стоять у окна, слушая, как шумит в мокрой листве дождь, – не это ли то дело, которое дарит мне сегодня эта Вечность, и ни за него ли я берусь, чтобы исполнить его до конца?

Многое из того, что находится рядом, то, к чему я могу сегодня прикоснуться и что могу видеть, право же, дальше от меня, чем ты, живущая по ту сторону моих сновидений. Но еще ближе, чем ты – сам этот дом, пронизанный светом, которому он обязан своим существованием. Не от того ли я ни на что не променяю наше расставание – затянувшееся настолько, что оно стало нашим миром, быть может, куда большим, чем сам мир, похоже, сотканный из того же света и легко умещающийся на полках моей библиотеки?

Пожалуй, не будет ничего странного, если окажется вдруг, что этот мир существует только потому, что существует наш дом, в котором царствуют молчание и разлука».

140. Танец старого пердуна

Отвлекаясь от восторженного голоса Осии, Мозес вдруг подумал, что не рисовал уже много лет. Во всяком случае, с тем наслаждением, которое сопровождало его очень давно, когда, склонившись над партой, он делал вид, что внимательно слушает урок и, одновременно, скосив в сторону глаза, водил ручкой или карандашом по листу бумаги, выводя на нем растения, зверюшек, человеческие фигурки и Бог знает что еще, безо всякой связи и порядка, – все, что приходило ему на ум, и в том самом виде, в каком оно представлялось его фантазии.

Дома, громоздящиеся друг на друга. Башни, зубчатые стены, чешуйчатые купола. Деревья-бочки и деревья-шары. Кубики, треугольники, пирамиды. Птички-колибри, птички-вороны, птички-орлы. Голые женщины с завивающимися руками и ногами. Слоны и лягушки. Особым успехом у его соседа по парте почему-то пользовался Папа Римский, который принимал парад, разъезжая на большой инвалидной коляске.

Пытаясь не привлекать внимания, Мозес подвинул к себе чистый лист бумаги и взял шариковую ручку. В конце концов, он имел полное право конспектировать выступление и записывать пришедшие к нему в голову мысли. По ходу, так сказать, размышлений. Прежде чем сделать первый штрих, он услышал голос Осии, сказавший:

«В том смысле, что это позволяет нам заглянуть в эту тему еще глубже».

В том смысле, Мозес.

Заглянуть еще глубже.

Так глубоко, что только держись!

Ему показалось, что это просто какая-то чепуха на постном масле, которая немедленно выдаст себя с головой, если взглянуть на нее непредвзято и основательно. Наверное, следовало бы обратить на это внимание всех присутствующих, тем более, его мнение было здесь далеко не лишним, это следовало хотя бы из того, что Осия обращался также и к нему, а не только к старожилам, какими были Иезекииль или Амос.

Впрочем, он немедленно позабыл об этом, как только в белом пространстве лежавшей перед ним бумаги соткался совершенно из ничего первый завиток. Сначала он нарисовал маленькое деревце, затем глаз, который висел на толстом стебле вместе с раскрытыми листьям. Затем из-под его пера постепенно вышли: лес с перепутанными ветвями, луна, висевшая над этим лесом и небольшой двухэтажный домик с высокой крышей. В этом домике жил, конечно, маленький мальчик, которого тоже звали Мозес. Маленький мальчик, который из всех своих игрушек любил только старого зайца с поцарапанным глазом и грязным языком. Зайца, которого почему-то звали Эрих Гутентаг, хоть он был далеко не немец и не знал по-немецки ни одного слова… А вот в доме рядом наверняка жила черноглазая и черноволосая девочка с ярко накрашенными губами. И чтобы убедиться в этом, надо было просто постучать в дверь и дождаться, когда тебе откроют. Конечно, никто в точности не знал, что там еще есть за стенами и окнами этих домов, но если бы у него был сын, то он рассказал бы ему про этого маленького Мозеса, который жил в покосившимся доме, раскрашенном синей шариковой ручкой, – про этого бледного и вечно настороженного Мозеса, который всегда выглядел, как смазанная тень на плохой черно-белой фотографии, как, собственно, ему и следовало выглядеть в наступивших сумерках, стоявших тут всегда, то есть с утра и до вечера, и с вечера до утра, – короткое время между тем мгновением, когда уже невозможно читать или писать без лампы – и мгновением, когда должна была вспыхнуть сама эта лампа. Мгновение это все оттягивалось и оттягивалось, потому что было еще сравнительно светло, вот только нельзя было уже ни читать, ни писать, сумерки все длились, длились и длились, и маленькому Мозесу оставалось только стоять у окна, слегка отодвинув занавеску, чтобы видеть окно соседнего дома и ждать, когда загорится за его стеклами свет и девочка с короткими черными волосами сядет к зеркалу и начнет намазывать губы красной помадой.

Ну и сказочки у вас водятся в голове, господин Мозес, ну и сказочки, – сказал чей-то голос, идущий, судя по всему, из букета волшебных цветов, которые маленький Мозес подарил бы своей черноглазой соседке, если бы все сложилось, как надо, а не так печально, как оно сложилось на самом деле.

– Ну, и сказочки, чтоб мне, ей-Богу, провалиться и не встать с этого места!..

Нарисовав птичку, которая несла в когтях рыбу, Мозес нарисовал затем подсолнух, корявую яблоню с одним яблоком, еще один глаз, парящий среди звезд, два танцующих квадратца с перекошенными улыбками, затем змею, обвившуюся вокруг чьей-то голой ноги и еще один лес, в который, судя по всему, было лучше не соваться.

Впрочем, отчего же?.. Если не нравилась эта сказка, то он мог бы рассказать какую-нибудь другую, которая уже напрашивалась сама собой, как напрашивается рыба, стоило только нарисовать речку, или как напрашивается лужа крови, стоило нарисовать нож, – какую-нибудь печальную сказку, которая уже мерещилась до всяких слов, угадывалась, как угадывается вот-вот готовый упасть на землю вечерний туман, – этакая простенькая сказочка, которую читаешь в детстве не так, как в зрелом возрасте, а в старости – совсем не так, как в юности. Сказка на все времена, которая словно вырастала из всех этих маленьких деревьев, стелющихся растений, цветов, летящих глаз и маленьких дворцов со сторожевыми башенками и воротами на запоре, тонкими бойницами, за которыми прятались одетые в сталь солдаты с копьями, и где-то там, в глубине сидел за столом сиятельный князь со своей семьей, и лица всех были задумчивы и печальны, то есть выражали такие чувства, которым и подобает быть на лицах в вечных сумерках, когда вокруг все было напоено тревогой и неизвестностью, потому что никто не знал, чего можно было ожидать от этого леса, над которым сиял чей-то глаз, или от этого моста, по которому стучали чьи-то сапоги, или от этих птичек с перекошенными клювами, которые прятались в густых дубовых кронах, да, впрочем, и от самих этих дубов, чьи корни извивались по земле, как змеи. Одним словом, все вокруг было зыбко, неопределенно, таинственно и загадочно, как и полагалось быть в настоящей сказке, которая, как всегда, начиналась словами «В некотором царстве, в некотором государстве…», или «Жил да был…», или же «У одного бедного еврея…», – в сказке, которая обещала, что в самом конце все будет хорошо, хотя все знали, что это только пустые обещания и вранье, которые можно не принимать в расчет. Вот только маленький Мозес ничего этого не знал и поэтому продолжал стоять у окна, слегка отодвинув занавеску и ожидая того, что на всяком языке называлось бы просто «чудо», если бы оно, конечно, вдруг произошло.

 

Жил-был на свете маленький мальчик, – так начиналась эта новая сказка, не спрашивая ни у кого разрешения начаться. Маленький мальчик, которого звали Мозес. Маленький мальчик, которого звали Мозес, и у которого все в жизни шло шиворот-навыворот. И дома, и в школе, и на улице, и даже в тех снах, которые ему иногда снились. Но хуже всего, конечно, было то, что у него был очень злой отец, который время от времени порол его и заставлял учить уроки прямо-таки в несусветных количествах, с утра и до вечера, а иногда с вечера и до утра, все эти «из пункта А в пункт Б» и «на два атома водорода приходится один атом кислорода», или еще какую-нибудь ерунду, как будто это могло принести кому-нибудь хоть какую-то пользу. Кстати, его тоже звали Мозесом, его отца. И дедушку мальчика, и его прадедушку, и его прапрадедушку – всех их тоже звали Мозесами, и вообще все мужчины по отцовской и материнской линии, как это ни странно, тоже носили имя Мозес, так что часто, когда папа-Мозес порол мальчика-Мозеса, тому казалось, что в комнате собрались все его родственники Мозесы и каждый участвует в порке, кто советом, а кто и личным участием, постанывая, кряхтя и направляя папину руку, чтобы она секла поэффективнее, то есть побольнее, с каким-нибудь особым прихлестом или с особой оттяжкой, секрет которых ныне уже, к сожалению, давно утерян. Однажды, когда папа выпорол мальчика своим кожаным ремнем, тот поклялся страшной клятвой отомстить ему, когда он вырастет и станет взрослым. Он поклялся высохшим дождевым червем, которого принес с кладбища, а страшней этой клятвы, как известно, нет на свете ничего. Ну, разве что если поклясться, глядя на молодую луну через дырку в ботинке свежего покойника.

– И он сдержал свое слово, Мозес?

– Куда там, сэр. Когда мальчик вырос, то не смог отомстить своему отцу, потому что к этому времени тот уже умер.

– Вот оно что.

– Да, сэр.

– А ведь это очень печальная история, Мозес.

– И не говорите, сэр. Каждый раз, когда слышу ее, я просто не могу сдержать слез. Тем более что со временем мальчику стало казаться, что и его отец, и все эти бесчисленные Мозесы, которые принимали участие в его воспитании, все-таки хотели ему добра, – в том, разумеется, смысле, в котором они это понимали. Он даже подумал как-то, что если бы они не пороли его разными старинными способами, то он наверняка стал бы похож на своего соседа, который специализировался всю жизнь на поднятии тяжестей и так и умер со стопудовой гирей в руках. Или на дядю Ривкина, который женился на такой потаскухе, что поглазеть на нее приезжали туристы аж из самой Японии. А поскольку ничего такого с ним не случилось, то благодарить за это ему следовало все-таки своего папу-Мозеса и всех своих родственников Мозесов вместе с их Искусством Настоящей Порки, которым они его потчевали. Искусством Настоящей Порки, сэр, которая, говоря без ложной скромности, принесла Блестящие Результаты. Хотя, конечно, далеко не во всем…

– Далеко не во всем, Мозес? Что ты имеешь в виду, дружок?

– Я только хотел сказать, что на самом деле все обстояло, возможно, далеко не так лучезарно, как хотелось бы, сэр. Настолько не лучезарно, что ему часто казалось, будто эта искусная порка навсегда отдалила его от всех его родственников, так что когда он думал о Том Свете, где ему рано или поздно предстояло встретиться со всеми своими дядями, двоюродными, троюродными и Бог еще знает какими дедушками и прадедушками, он вдруг чувствовал, что эта перспектива почему-то совсем не радует его, а, наоборот, наводит тоску, в результате чего он вечно жил в какой-то странной раздвоенности. С одной стороны, он прекрасно отдавал себе отчет в том, что Царство Небесное – это не такая вещь, с которой можно шутить шутки, однако и перспектива наткнуться на всю эту толпу Мозесов, которая немедленно принялась бы тискать его в объятиях, хлопать по плечу, ерошить волосы и говорить всякие глупости, вроде «ну, наконец-то» или «да, ты, сынок, совсем и не изменился» – эта перспектива тоже ни в коем случае не казалась ему радужной, уж поймите меня правильно, сэр!

А между тем, занятый этими печальными подробностями, Мозес поначалу даже не обратил внимания, как из леса, в который лучше было не соваться, продрался неряшливый господин в круглых, сползших на самый кончик носа очечках и изо всех сил замахал Мозесу руками, торопя его поскорее обратить на себя внимание. На лице вновь явившегося бродило при этом совершенно ошарашено-вдохновенное выражение, как будто он только что встретил голую женщину приятной наружности, которая поздоровалась с ним и спросила, где здесь можно сдать макулатуру. Лицо идиота, сэр. Этакое голубоглазое животное, от которого ждешь, что оно сейчас начнет без причины хохотать или расскажет, как двенадцать лет назад его бабушка подавилась кипяченым молоком. Как ни посмотришь на него – всегда глаза его смотрели косо в небо, словно он собирался помолиться или сказать какую-нибудь глупость, вроде того, что «от смерти не уйдешь», или «мы живем в сложное время, господа», или же «в жизни осталось так мало поэзии», отчего избавиться от него было просто-напросто невозможно, потому что невозможно же, в самом деле, избавиться от человека, который все время шарит глазами по небу и изрекает мудрые сентенции, от которых у некоторого редкого сорта женщин трусы в известном месте начинают немедленно подмокать, – и даже сам Мозес, как бы он ни пытался загнать его теперь обратно в лес вместе со всеми его истинами, не мог бы этого сделать и был вынужден смотреть, как человечек в круглых очечках вдруг подскочил, как будто кто-то дал ему сильного пинка, затем распростер крестом руки, затем упер их в бока, затем поднял плечи, так что голова его совершенно исчезла, затем задрожал всем телом и, наконец, принял какую-то совершенно немыслимую позу, присев на корточки и обхватив свою никчемную голову руками.

Конечно, Мозес нисколько не удивился, глядя на все эти сомнительные телодвижения, поскольку он хорошо знал, что следовало ожидать от этого старого пердуна, которого ведь тоже, некоторым образом, звали Мозес, и притом совершенно по чистой и нелепой случайности, как бывает, например, когда какой-нибудь Шнеерсон-шофер сбивает Шнеерсона-пешехода, или какой-нибудь палач Косулик вешает приговоренного к повешенью Косулика-фальшивомонетчика. Дело, в конце концов, было совсем не в имени, а, так сказать, в зове плоти, которая выгнала из леса этого ничем не отличающегося от прочих людей монстра, чтобы он исполнил свой танец, прежде чем им овладеет какая-нибудь очередная истина, заставляющая его биться в конвульсиях и нести ахинею среди себе подобных.

Танец Старого Пердуна, сэр. Нечто, напоминающее брачные танцы обезьян с острова Ме. Шаг с подскоком налево, шаг с подскоком направо. Круговое движение тазом по часовой стрелке. Старый Пердун, который умоляет Истину, чтобы она поскорее поставила его раком и, так сказать, воспользовалась его неопытностью или, скорее – опытностью, поскольку речь все-таки шла, как всегда, об истине, сэр. Старый педик, желающий, чтобы им владели с утра и до утра. Этакий козел, которому стоило только произнести слово «истина», как он начинал заливаться слезами и пытался встать по стойке «смирно», что ему, разумеется, никогда не удавалась. Главным образом – из-за оттопыренной задницы, которая перевешивала, так что ему все время приходилось балансировать, опасаясь потерять равновесие и свалиться в ту или другую сторону.

Однажды Мозес слышал, как он сказал, обливаясь слезами: «Мы деградируем, потому что у нас нет настоящего учителя, который мог бы нас за собой повести. Это трагедия»

При этом глаза его, наполненные слезами, были прекрасны.

Мозес сам чуть было не зарыдал тогда, чувствуя настоятельную потребность закатить глаза и посмотреть, как там обстоят дела на небе.

Конечно, ему было немного жаль этого старого дуралея. Жаль – вместе с его танцами и нелепым ожиданием, что когда-нибудь он встретит настоящую Истину, которая наконец-то приведет его короткой и необременительной дорогой в Царство Небесное. Старый Пердун, танцующий свой брачный танец и не умеющий ничего другого. Он и не догадывался, что Истине, – или тому, что он называл этим словом – собственно, нет никакого дела ни до него, ни до его танцев. В некотором смысле можно было сказать, что если кто и пользовал его под именем Истины, так это был он сам, и это выглядело столь же чудовищно, сколь и совершенно буднично, вот как теперь, когда он стоял, облитый лунным светом, нервно подергивая то одной, то другой ногой, готовый в любую минуту пуститься в пляс по лесной опушке, и Мозес вдруг с ужасом представил себе, как он расхохочется сейчас и затопает что есть сил ногами, ломая сухие ветви и издавая визгливые звуки, так что все присутствующие немедленно повернут в его сторону головы, а Амос спросит: «Что это у тебя там скачет, Мозес?», да еще протянет руку и выдернет лежавший перед ним лист бумаги, а Осия скажет: «Давайте-ка там, пожалуйста, потише», и это будет вполне справедливо, тем более что разговор в комнате шел уже о такой важной вещи, как пункт Меморандума Осии номер какой-то, который выносил на голосование сам Осия, требуя от всех присутствующих внимания и ответственности, прежде чем поднять руку и отдать свой голос «за» или «против».

– Что скажешь, Мозес? – вполголоса спросил его Иеремия.

– Я – за, – сказал Мозес, пытаясь загородить локтем листок, чтобы Иеремия не мог увидеть кривляющегося под луной Старого Пердуна. – За.

Потом он сложил листок с рисунками пополам, скомкал его вместе со Старым Пердуном, который успел пропищать чего-то, пытаясь протестовать, и засунул в карман куртки, чтобы потом выбросить в мусорное ведро.

Между тем, обсуждение вопроса о включении нового пункта в Меморандум Осии было завершено и поставлено на голосование.

Новый пункт под номером сто девяносто семь, не без изящества сформулированный Осией, вопрошал:

«Можем ли мы доверять Богу, который наказывает нас без объяснений причин

Благодаря Мозесу, который машинально поднял руку вслед за сидевшим рядом Иеремией, ответ на этот вопрос абсолютным большинством голосов был дан положительный. Теперь этот пункт выглядел так:

«Нет никаких сомнений, что мы можем доверять Богу, который наказывает нас без объяснения причин».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru