bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

83. Третий въезд в Иерусалим

Если бы на следующий день после ареста Шломо Нахельман смог бы купить в ларьке на Кинг Джордж любую газету, то он узнал бы из новостей, напечатанных на первых полосах всех местных газет, о доблестном подвиге турецких солдат, уничтоживших вблизи города давно уже тревожившую власти и полицию банду Аль-Амина, нападавшую на одиноких путников, почтовые экипажи и даже на поезда, курсировавшие между Яффо и Иерусалимом. Он узнал бы из этих газет, что бандиты были рассеяны метким ружейным и пулеметным огнем и убиты, так что благодарные граждане Иерусалима и его окрестностей могли теперь спокойно передвигаться там, где им требовалось, не опасаясь за свою жизнь и кошелек.

Конечно, если бы Шломо прочитал эти новости, он бы немедленно догадался, о какой банде рассказывают сегодняшние газеты. Но теперь, прижавшись спиной к холодной стене тюремной камеры, он думал только о том, как бы ему не упасть на этот цементный, загаженный пол, прямо под ноги своих соседей, тоже едва державшихся на ногах или нашедших себе местечко где-нибудь на нарах, что позволяло им хоть на короткое время присесть и дать отдохнуть отказывающим ногам.

Но Шломо не знал не только это. Он не знал и о том, что ускользнувший от солдат, истекающий кровью Теодор Триске чудом добрался незамеченным до дома Шломо, чтобы предупредить Рахель и Арью, и убедить их немедленно, не задерживаясь ни на минуту, бежать куда глаза глядят или, в крайнем случае, переждать где-нибудь в надежном месте до тех пор, пока все ни уляжется, и они смогут вернуться назад. При этом Триске достал из-за пазухи целую кучу денег и не успокоился до тех пор, пока Арья, скрипя зубами, ни принял их, обещая вернуть при первой же возможности. «Обо мне не беспокойтесь», – сказал он, пожимая руку Арье и посылая Рахель воздушный поцелуй. Спустя какое-то время Теодора Триске можно было видеть стучащим в окно одноэтажного дома по улице царя Давида, где жила симпатичная вдова-сефардка, о которой Теодор Триске прежде никогда не упоминал. Войдя во внутренний дворик дома, он замахал руками, пытаясь что-то сказать вдове, но потом обмяк, зашатался и позволил увести себя в дом. Дальнейшая его судьба осталась неизвестной, тогда как о судьбах Шломо Нахельмана, Арьи и Рахель сохранились некоторые сведения, хотя и не такие подробные, как этого хотелось бы.

– Они бежали так поспешно, что даже не закрыли входную дверь, – рассказывал рабби Ицхак, делясь с Давидом тем, что он собрал когда-то по крупицам. – К чести Арьи следовало сказать, что он ни секунды не тешил себя пустым надеждами, что туркам захочется разбираться в том, что произошло. Труднее всего было уговорить немедленно бежать Рахель, которая как раз в эту минуту готовила обед и никак не могла понять, что происходит.

– Представляю себе, – сказал Давид.

– Вот, вот, – продолжал рабби Ицхак. – Самое замечательное в этой истории заключается в том, что турки так и не появились в доме Шломо, вполне удовлетворенные историей про разбойника Аль-Амина и их славной над ним победой. Ни обыска, ни опроса соседей, ничего. Никто не разыскивал их, никто не расклеивал по городу их портреты, никто не интересовался их друзьями и знакомыми. Хозяином дома, к счастью, был турок, который тоже не стал заявлять в полицию о странной пропаже жильцов и через какое-то время вновь сдал пустующие комнаты, а с вещами поступил согласно местным представлениям о справедливости, – часть забрал себе в счет квартирной платы, а часть, которая была ему совершенно не нужна, – упаковал и забросил на чердак, полагая, видимо, что нет на свете таких вещей, которые рано или поздно ни пригодились бы. Когда спустя какое-то время Арья и Рахель вернулись, они обнаружили, что все письма, фотографии, тетради прекрасно сохранились у хозяина на чердаке, так что почти все, что до нас дошло, дошло благодаря этому самому безымянному турку.

– Турецкая основательность, – усмехнулся Давид.

– Вот именно, – кивнул рабби. – Не забывай только, что прежде чем вернуться, они бежали. Сначала в Яффу, а потом в Ашдод, а после этого в Афулу, где у Рахель была какая-то дальняя родственница, которая их и приютила. Там Арья устроился в школу, а Рахель вела какие-то курсы. И если бы не ее вечно скорбное выражение лица, с которым она ничего не могла поделать, можно было бы, глядя на них, подумать, что это вполне благополучная семейная пара, которой только недоставало детей… Надо сказать, что это скорбное выражение так и осталось навсегда на ее лице, даже после того, как она родила ребенка, которого, конечно, назвали в честь Шломо… И знаешь, что самое интересное? То, что спустя три года, Рахель потребовала от Арьи, чтобы они вновь вернулись назад, в Иерусалим, потому что ей все время казалось, что ее Шломо находится где-то неподалеку, так что много лет она все не могла поверить, что Шломо Нахельмана больше нет и никогда не будет. Можешь себе представить?

– Да, – сказал Давид.

– Она была сама самоотверженность и мужество, – вздохнул рабби Ицхак и немного помолчав, добавил:

– Знаешь, есть такой редкий тип женщин, которые влюбляются неизвестно в кого и потом мучаются этой нелепой любовью всю жизнь, но никогда не бросают своего любимого, что бы там ни случилось. Моя прабабушка Рахель была как раз именно из таких.

– Понятно, – сказал Давид, думая, что, сколько бы ты не избегал всей этой почти неправдоподобной истории, но со временем к прежним рассказам почти незаметно начинают добавляться какие-то новые детали, какие-то не слишком точные подробности и неизвестно откуда взявшиеся частности, так что вся эта история начинала приобретать почти законченную форму, которой не следовало бы, впрочем, безоговорочно доверять, а, напротив, следовало бы относится к ней, как к произведению искусства, – к некой воплощенной истине, не требующий от нас ни разрешения, ни доказательств и живущей исключительно за счет своего собственного внутреннего напряжения, не знающего ничего, кроме самого себя.

Тюремная история Шломо Нахельмана была, разумеется, печальна и коротка.

Первое, – рассказывал рабби Ицхак, – что сначала удивило Шломо, пока он еще мог удивляться, было то обстоятельство, что никто, кажется, не спешил допросить его – ни сразу, ни позже, ни даже на исходе дня, как будто его дело было мало кому интересно и прекрасно могло подождать до завтра.

Впрочем, одно событие все же натолкнуло его на ответ.

На исходе первого дня его пребывания в переполненной тюрьме Кишле, среди вони, стонов, жалоб, запаха давно не мытого человеческого тела, среди невероятной тесноты, когда в спину тебе упирался чей-то локоть, а на ноги наступали чужие ноги, он нашел более или менее удобное место, когда можно было опереться на стену и хотя бы какое-то время дать ногам небольшой отдых. Опираясь плечом на стену, Шломо Нахельман вдруг увидел за решеткой камеры знакомого турецкого офицера, который стоял и молча смотрел на него, не делая никаких попыток заговорить. Лицо смотрящего было изуродовано глубоким шрамом, который шел через все лицо, от подбородка до уха. Он просто стоял и смотрел, а за его спиной маячила, прячась, рыжеволосая шевелюра Йегуды Мочульского, которого он совсем недавно поклялся убить, а теперь чувствовал, что ему не было до него никакого дела. И даже если бы ему вдруг каким-то чудом удалось дотянуться до предателя-Йегуды, он бы не стал ничего с ним делать и отпустил бы на все четыре стороны, не желая тратить свою жизнь на такие пустяки, как сведение счетов с рыжим предателем.

«Они хотят, чтобы я отчаялся, – подумал Шломо, чувствуя плечом идущий от стены адский холод, от которого некуда было спрятаться. – Силы небесные, дайте мне сил».

И силы небесные как будто услышали его и освободили какое-то пространство вокруг Шломо, – а впрочем, только затем, чтобы тела вокруг сомкнулись снова, надавив на него плечами, локтями и коленями.

– Если верить семейной легенде, – вспоминал рабби Ицхак, – о которой не слишком любили распространяться, Шломо Нахельман был отправлен в тюрьму Кишле, где претерпев ужасные муки и издевательства, провел три долгих дня, в завершение которых он без суда и следствия был приговорен к смертной казни и повешен в той же тюрьме, на рассвете 15 хешвана 1899 года. Его тело вывезли куда-то в пустыню и зарыли там подальше от соблазнов, которые таило в себе само имя «Машиах».

В довершение легенда утверждала, что за время своего пребывания в тюрьме Шломо Нахельман не назвал ни одного имени, кроме своего собственного, называя себя при этом то Йешуа, то Эммануэль, но чаще всего – Йешуа-Эммануэль, хотя благодаря Йегуде Мочульскому туркам хорошо было известно его настоящее имя.

Смерть Шломо Нахельмана была, конечно, по всем статьям незаконной, насколько вообще может быть незаконной казнь без суда, без следствия, без протоколов, свидетелей, улик и прочего, что, тем не менее, довольно часто практиковалось в местных судах, позволяя казнить преступника без суда и следствия, если его деятельность угрожала самой власти, что в случае со Шломо выглядело весьма и весьма убедительно.

И все-таки, наперекор подобным инструкциям, его не повесили ни в первый, ни во второй, ни в третий день, оставив в этой переполненной камере без еды, без воды и тепла, словно поставив перед собой цель вытрясти из него жизнь таким варварским способом.

Он уже не просил, чтобы небесные силы снизошли к его слабости, а просил только, чтобы они послали ему поскорее смерть, которая мерещилась ему то в виде светлого пятна на стене, то в виде маленькой птички, Бог знает как залетевшей с улицы.

На третий день своего пребывания в общей камере, Шломо умудрился отвоевать себе среди стоявших, сидевших, умиравших, сходивших с ума, хрипевших тел, кусочек нар, на которые, стоя на коленях, можно было опускать голову, что он немедленно и сделал, почти сразу потеряв сознание и упав в черную, бездонную дыру, не желая знать больше ничего другого, кроме этого мрака, стремительно обволакивающего его сознание.

 

Конечно, он не знал, да и откуда ему было это знать, что Царство Небесное состоит из маленьких медных колокольчиков, которые висели неизвестно на чем, слегка качаясь в полумраке, звеня, каждый на свой лад – то медленно и тягуче, словно это был густой, пахнувший травами и цветами мед, а то – стремительно и быстро, словно внезапно осыпавшийся с заснеженной ели снег. И все это медное, звенящее царство медленно тускнело и гасло, уступая место такому же протяжному медному голосу, который плыл над землей так, что казалось – сейчас он подхватит тебя и понесет, плавно раскачивая, над морской гладью и заснеженными горами, которые он видел, когда они с отцом в незапамятном году ездили в Альпы. Отец, впрочем, уже тоже стоял тут, совсем рядом. Он был в своем обычном черном костюме и широкополой шляпе. Глядя на Шломо, он что-то быстро говорил, показывая рукой куда-то в сторону, но из всего им сказанного Шломо разобрал только слово «всегда» и даже сам произнес его, чтобы не забыть. И почувствовал вдруг, что то, что говорил его отец – на самом деле говорил ему теперь тот самый Голос, который вел его последние годы. И теперь Голос прощался с ним, звеня всеми этими большими и малыми колокольчиками, на каждом их которых было написано то самое слово «всегда», так что ни один из них нельзя было потерять, тем более что Голос все звучал, а вместе с ним звенели бесчисленные колокольчики, хотя все это уже не имело никакого значения. Во всяком случае, так думал Шломо Нахельман, который вновь стоял, опустившись на колени, на исходе третьего дня своего заключения, упершись лбом в холодную стену, слыша лязганье ключей, ругань искавших его конвойных и чей-то голос, до которого ему не было уже никакого дела, но который почему-то настойчиво продолжал повторять его имя все громче, пока он из последних сил удерживал остатки своего сна.

Потом под крики, ругань и тычки его вывели из камеры и повели по коридору до лестничного пролета, и дальше наверх по лестнице, до висячей галереи, на которой у него закружилась голова и он чуть не упал, если бы его ни поддержал конвоир. Потом Шломо втолкнули в одиночную камеру и на какое-то время оставили в покое.

После вонючей общей камеры, где на одно место приходилось почти двадцать человек, а в иные дни все арестанты стояли, не имея возможности присесть даже на короткое время, одиночная камера показалась ему раем. Он немедленно повалился на жесткий топчан и уснул сразу, без сновидений, словно провалился в бездонный мрак и спал даже тогда, когда ему принесли жидкую, размазанную по дну миски кашу и кусок заплесневелой лепешки. Он проснулся только тогда, когда выведенный из терпения солдат сбросил его с топчана и въехал в бок своим тяжелым кованым сапогом.

Потом, под ругань конвойных и топот их сапог, Шломо Нахельмана повели сначала по висячей галерее, где у него опять закружилась голова, – и дальше, по лестнице вниз, по мрачному темному коридору, в конце его ждала дверь, в которую – предварительно получив разрешение – его втолкнул конвойный.

Здесь было тепло, уютно, сухо и светло, от чего Шломо, оставшегося стоять возле двери, немедленно потянуло в сон.

Сидевший за столом офицер с чудовищным шрамом через все лицо был уже знаком ему. Он, не торопясь, перебирал бумаги, и Шломо вдруг показалось, что это какая-то игра, в которой следовало перенести бумажки из одной стопки в другую, раскладывая их по степени важности или просто по цвету, тогда как главным козырем в игре был, конечно, голубой, in quarto, томик Бодлера, прячущийся под какими-то листами.

Потом офицер поднял голову и, посмотрев на Шломо, сказал:

– Мне следовало бы повесить тебя еще тогда. Не знаю, почему я этого не сделал.

Он положил последний лист и встал из-за стола. Молча разглядывая Шломо, сделал несколько шагов по комнате, заложив руки за спину. Потом остановился перед ним и сказал:

– Я составил рапорт, который отошлю завтра по начальству. Думаю, тебе будет интересно узнать, что там сказано.

Он произнес это так, как будто они со Шломо все уже давно оговорили, так что теперь оставались только какие-то пустяки, которые, конечно, не могли быть причиной задержки или непонимания. Голос его при этом был вполне бесцветный, как будто дело шло о какой-то малости, а вовсе не о человеческой жизни и человеческой смерти.

Затем он жестом приказал Шломо садиться на стул и сам вернулся за свой стол, придвинув к себе мелко исписанные листы.

– Что ж, – сказал он, бегая глазами по написанному и время от времени отмечая что-то стальным английским пером. – Тут говорится, что такого-то числа, такого-то года разбойничья шайка числом одиннадцать человек под предводительством некоего Аль-Амина, которого давно разыскивает правосудие, попала в районе деревни Наале в засаду и была полностью уничтожена, за исключением главаря Аль-Амина по кличке Кровавый, которого арестовали и препроводили в тюрьму Кишле, где он был допрошен и в ходе допроса сознался в совершенных им преступлениях и показал следующее…

Офицер прервал чтение и, глядя на Шломо, спросил:

– Что скажешь теперь?

Голос его по-прежнему звучал спокойно и холодно, как будто на самом деле ему было совершенно наплевать на все, что мог сказать ему Шломо или даже на то, что мог сказать сейчас он сам.

– Только то, что я не знаю никакого Амина, – сказал Шломо, уже догадываясь, куда клонит офицер.

Хриплый голос его был едва слышен.

– Конечно, ты его не знаешь, – офицер негромко засмеялся, словно Шломо удалось крайне удачно пошутить. – Ты не знаешь никакого Амина, ведь ты и есть тот самый Амин, которого ищут уже третий год и все никак не могут найти, потому что он хитер, как шайтан и увертлив, как песчаная белка… Я так и написал, можешь не сомневаться.

– Я хочу пить, – прошептал Шломо.

– Дай ему воды, – офицер махнул стоявшему у входа солдату. Тот быстро налил из кувшина воды и вернулся на свое место.

Поставив на стол пустой стакан, Шломо сказал:

– Что бы вы ни делали, эта ложь все равно скоро обнаружится.

– Не думаю, – покачал головой офицер. – Разве кому-то эта, как ты ее называешь, ложь, будет лишней?.. Я так не думаю. Смотри сам, – я почти наверняка получу за это дело повышение. Мой начальник, который мечтает о Стамбуле, скорее всего туда и отправится. Гарнизонная команда вместе со своим лейтенантом получит поощрения, а кто-то даже отпуск, хотя это в последнее время не практикуется. Но даже если правда вдруг каким-нибудь образом откроется, никто не станет марать руки ради того, чтобы узнать – что там было на самом деле. Не говоря уже про то, что к тебе это уже не будет иметь никакого отношения.

Офицер вновь негромко засмеялся.

– А теперь слушай дальше. Тебе будет интересно.

Он взял другой лист и прочел:

«На вопрос, как его зовут, арестованный ответил, что зовут его Аль-Амин.

На вопрос, какого он вероисповедания, ответил, что он христианин и родство свое ведет из города Брно, о чем свидетельствует документ, который он потерял.

На вопрос, давно ли он живет такой преступной жизнью, ответил, что давно.

На вопрос, что значит, что он называет себя Аль Амином, ответить затруднился.

На вопрос, говорил ли он кому, что он царь иудейский, арестованный ответил отрицательно.

На вопрос, знает ли он кого, кто называет себя Помазанником и Машиахом, ответил, что дураков нынче много.

На вопрос, не разносил ли он среди людей ложные толки о султане, Порте и Османской Империи, сказал, что ответить затрудняется. На повторно заданный этот вопрос ответил отрицательно.

На вопрос, сколько грабежей он совершил, арестованный ответил, что числа назвать не может в силу их большего количества.

На вопрос нападал ли он на государственные учреждения, а если нападал, то на какие именно, ответил, что на учреждения нападал, а вот какие они были, ответить затруднился.

На вопрос, не нападал ли он на поезд, идущий между Иерусалимом и Яффо, ответил, что нападал, но впредь нападать зарекся в виду того, что в поезде этом ездит одна только голытьба.

На вопрос, не нападал ли на турецких служащих, пребывающих при исполнении своих обязанностей, ответил утвердительно.

На вопрос, не убивал ли судейских, арестованный ответил утвердительно.

На вопрос, не он ли и его шайка совершили нападение на Американо-европейский банк, что в Яффо, ответил утвердительно.

На вопрос, не он ли и его шайка напали на частный банк Михельсона в Хайфе, ответил утвердительно.

На вопрос, не он ли со своими товарищами ограбил ювелирный магазин, что в Хайфе на площади Хамра, ответил утвердительно.

На вопрос, не нападал ли он со своими дружками на военные лица, ответил утвердительно.

На вопрос, не его ли это рук дело – убийство трех офицеров в заведении вдовы Мордоконаки, ответил, что его.

На вопрос, не он ли со товарищами напали и убили военного инженера, приехавшего с инспекцией из Стамбула, ответил, что он.

На вопрос, не знает ли он, где находятся типографии, выпускающие подметные листки, сказал, что не знает.

На вопрос, не имел ли он каких дел с Англичанами, Французами или Русскими, не передавал ли им какие важные сведения, арестованный ответил отрицательно, говоря, что нам-то все равно, кто там какой нации, а был бы только человек стоящий.

На вопрос, не знает ли он кого, кто недоброжелателен в отношении Империи и правящего султана, ответил, что не знает.

На вопрос, не знает ли он кого, кто распускает зловредные слухи и рассказывает нелепые истории про нашего султана Абдул-Гамида Второго, арестованный ответил, что не знает, а сам лично против султана ничего не имеет».

Пока офицер читал, Шломо неожиданно для себя заснул, обнаружив вдруг странную способность спать в любом положении и в любом месте. Заснул, балансируя на узком сиденье стула, и даже умудрился увидеть короткий сон, в котором он шел, с трудом вытаскивая ноги из зыбкого песка, с каждым шагом увязая все сильнее и глубже, в то время как все остальные люди шли, не касаясь ногами земли, легко и свободно отталкиваясь от воздуха и так же легко взмывая вверх, паря над землей или уносясь всё выше и выше. Уж во всяком случае, они не тонули в песке, который по-прежнему затягивал Шломо все глубже, хоть и обещал где-то там, на другой стороне, какую-то необыкновенную радость, но вместе с тем, продолжал пугать его ужасным переходом туда, откуда никто еще не возвращался, что, с другой стороны, было довольно смешно, так что Шломо, не выдержав, засмеялся, понимая всю неуместность этого смеха, всю его непристойную открытость. И смех этот медленно возвращал его действительности, не умея ни помочь, ни облегчить ничем его положение.

«На вопрос, не знает ли он кого, кто готовил бы массовые беспорядки и подговаривал людей сопротивляться властям, ответил, что глупостями не занимается», – прочитал напоследок офицер и посмотрел на Шломо.

– Э-э, – сказал он, хлопнув ладонью по столу. – Да ты, оказывается, еще и спишь.

Пробормотав что-то не совсем внятное, Шломо открыл глаза.

– Ты хоть слышал, о чем я читал? – спросил офицер, с усмешкой глядя на Шломо.

– Да, – Шломо заерзал на стуле. – Кажется, слышал.

– Кажется, – офицер опять усмехнулся. – Тогда, наверное, тебе понятно, что все это значит, не так ли?.. Или ты хочешь, чтобы я сказал это сам?

– Мне понятно, – сказал Шломо, возвращаясь из своего сна и еще не совсем хорошо понимая, о чем, собственно говоря, идет речь в этом странном разговоре.

– Это значит, – сказал офицер, глядя на Шломо, – что никто и никогда ничего не узнает про Шломо Нахельмана, которого Небеса избрали, чтобы помазать его на Царство и сделать из него Спасителя Израиля, воздвигающего новый Храм и подчиняющего себе все народы от моря и до моря… Никто не вспомнит о тебе, Шломо, потому что люди помнят только тех, кто победил, и никогда – тех, кто проиграл, как бы умело они ни оправдывались… Люди будут долго помнить разбойника Аль-Амина, который погубил три сотни душ, а не тебя вместе с твоими жалкими надеждами на то, что Всевышний услышит твой жалкий лепет и пошлет на помощь легион ангелов только потому, что какому-то недоучившемуся лентяю приспичило превратить эту, всеми забытую дыру по имени «Палестина», в цветущий Рай… Хочешь что-нибудь сказать?.. Говори.

Клочья сна еще стояли перед глазами Шломо.

– Бог, – начал он хриплым голосом, – Бог все расставит по своим местам. Можете не сомневаться.

Затем он закашлялся и кашлял до тех пор, пока солдат снова не налил ему воды.

– Значит, – сказал офицер внимательно глядя на Шломо, – ты полагаешь, что стоит тебе позвать Всевышнего, как он немедленно, как исправный должник, пошлет тебе свое прощение?.. Надеюсь, ты не забыл, что на твоих руках кровь невинных людей, убитых или обманутых тобой?

– Бог смоет ее, если захочет, – повторил Шломо, радуясь, что нашел вдруг нужные слова.

 

Лицо офицера потемнело.

– Что ты заладил о Боге, как будто ты пьешь с ним чай каждую субботу, – сказал он немного раздраженно. – Или скажешь, что тоже можешь творить чудеса, как еврейский Моисей или христианский Николай? Тогда давай. Начинай. Чего ты ждешь? Мы посмотрим, так ли тебя любит Бог, как ты нас хочешь в том уверить… Что же замолчал, чудотворец?

– Бог не принуждает человека пустыми чудесами, – сказал Шломо Нахельман, немного помедлив. – Все, что Он хочет, это чтобы мы сами нашли ту дорогу, которая ведет к нашему спасению. Зачем Ему иждивенцы?

Сон опять подкрадывался к нему туманной пеленой, которая колыхалась перед глазами, делая комнату нереальной, а голос говорившего – далеким и чужим.

– Опять увертки, – казалось, этот голос то приближался, то вновь удалялся. Потом он поплыл куда-то в сторону и с раздражением продолжал:

– Мне кажется – в твоей голове такая путаница, что нормальному человеку вряд ли возможно ее распутать без того, чтобы не нанести ущерба своему здоровью… Если бы не твой друг Мочульский, то я бы, наверное, никогда не догадался, в чем тут дело… Подумать только! – продолжал он, заставляя отяжелевшие веки Шломо вновь подняться, – начинать восстание против Империи с пятью плохими ружьями и думать, что Всемогущий, видя ваши добрые намерения, поможет вам парой-другой легионов ангелов небесных!.. Такого, пожалуй, не увидишь и в страшном сне!.. Не хочешь поговорить с товарищем?

– Он не товарищ мне, – сказал Шломо.

– Еще какой товарищ, – офицер трижды хлопнул в ладоши, после чего стоявший у двери солдат быстро приоткрыл дверь и что-то выкрикнул в коридор. Почти сразу же в комнате появился рыжий Йегуда Мочульский, да так быстро, словно он стоял прямо под дверью и только ждал, когда его позовут. Он был неестественно бледен и постоянно беспричинно улыбался кривой, ничего не значащей улыбкой, словно знал что-то очень смешное, но по неведомым причинам не мог поделиться этим смешным с окружающими и должен был сдерживаться из последних сил.

– Знакомы? – спросил офицер, усмехаясь.

Шломо посмотрел на вошедшего:

– Я вижу этого человека впервые.

– Неужели? А вот он, представь себе, считает по-другому… Верно, Мочульский?.. Окажи нам любезность, скажи нам, кто это?

– Это Шломо Нахельман, – охотно отвечал Мочульский, нервно улыбаясь. Шломо заметил, что плечи его сводила крупная дрожь, с которой он не мог справиться. – Шломо Нахельман, который заварил всю это кашу с приходом Машиаха.

– Как видишь, – сказал офицер, откидываясь на спинку своего стула, – нам про тебя все известно. Ты смутьян, бунтовщик и преступник, приговоренный к позору собственной глупостью. Или ты действительно думал, что Всевышний допустит хоть на одну минуту поколебать тот порядок, который Он сам сотворил?.. Тогда ты дурак вдвойне, Шломо.

– На все воля Всевышнего, – Шломо едва ворочал тяжелым языком. – Разве Коран говорит о другом?.. На все Его святая воля, тогда как дело человека – услышать ее и следовать туда, куда она ведет.

Он чувствовал, что сон опять одолевает его.

– Как у тебя все просто, – офицер насмешливо рассматривал Шломо. Потом он поманил пальцем Мочульского:

– Можешь сказать ему то, что ты собирался сказать в прошлый раз. Давай. Только, пожалуйста, покороче.

– Спасибо, эфенди, – сказал Йегуда, улыбаясь и кланяясь. Потом он посмотрел на Шломо и сказал:

– Наверное, ты не знаешь, Шломо, да и откуда тебе это знать, но с того дня, как ты решил начать войну, со мной стали происходить странные вещи. Так, как будто чей-то голос нашептывал мне в уши, чтобы я немедленно пошел и рассказал обо всем, что знаю, туркам. С утра и до вечера, как будто он решил извести меня, взять измором. День за днем, не переставая, Шломо, словно хотел свести меня с ума и посмеяться над моей волей. И вот что я узнал, Шломо, за время этой, неизвестно кому нужной муки. Я узнал, что характер, с которым человек приходит на свет, сильнее самого человека, так что тому, кому суждено быть героем, тот им и будет, а кому суждено предать, тот предаст, хоть бы его удерживали все ангелы небесные и сам Всевышний обещал бы ему смертные муки. И тогда я подумал, Шломо, зачем я сопротивляюсь тому, что сильнее меня?.. Зачем с моими слабыми силами тягаться с Божьим установлением, посылающим меня к турецким властям? Зачем мне изображать из себя героя там, где на самом деле есть одна только глупость, желающая потягаться с Небесами?

Он помолчал немного, словно ожидая, что Шломо ответит ему и, не дождавшись, сказал:

– Ты, наверное, думаешь, что это совсем не трудно, всего лишь удержаться от зла и идти туда, где живут такие же, как ты?.. Но это не так, Шломо. И знаешь, почему? Потому что тут кончается вся человеческая болтовня о добре и зле, и ты оказываешься перед лицом такой силы, которая просто не замечает все твои ничтожные представления о том, что такое хорошо, а что такое плохо. Силы, которая просто тащит тебя туда, куда считает нужным, не спрашивая твоего согласия, тащит, нашептывая тебе в уши такие вещи, о которых ты прежде не мог даже подозревать, так что в один прекрасный день, ты вдруг понимаешь, что здесь Божественное уже неотделимо от человеческого, так что ты с радостью принимаешь все, что открывает тебе Небо, в особенности же самого тебя, – такого, каков есть ты сам, – убийца, блудник, предатель, – таков, каков есть не имеющий изъяна Божий замысел о тебе самом.

Последние слова, он прошептал громким, тревожным шепотом, как будто не хотел, чтобы они покинули это помещение.

– Скажите, пожалуйста, – усмехнулся офицер, выставив стул из-за стола и усевшись на него, вытянув ноги. – Валаамова ослица изволила заговорить… Как там у вас?.. Камни, камни – что?

– Камни из стен возопиют, и деревянные перекрытия будут отвечать им, – сказал Шломо Нахельман. – Пророк Аввакум, глава вторая.

Возможно, произнесенные им слова как-то подействовали на Йегуду, плечи которого задрожали еще сильнее. Не переставая криво улыбаться, он, похоже, едва сдерживал слезы.

– Прости меня, Шломо. Пусть это выглядит смешно, но мне кажется, что Всевышний не станет возражать, если я попрошу у тебя прощения.

– Простить? – быстро сказал Шломо, словно он именно этого и ожидал. – Простить? – повторил он, видя, как клубится по углам комнаты туман, готовый вот-вот накрыть его сонным одеялом. – Что же мне прощать тебе, Йегуда? Разве тут уместно что-нибудь похожее на прощение?.. Ведь если человеку невозможно стать другим и измениться, то в чем же он тогда виноват и как его возможно прощать?

– Я уже сказал тебе, что все, что здесь происходит, происходит не по меркам человеческим, – ответил Йегуда, медленно опускаясь на колени. – И все же я хочу, чтобы ты простил меня, Шломо… Прости меня, брат.

– В чем дело? – сказал офицер, глядя то на одного, то на другого.

– Одну минуту, – Шломо, казалось, вырвался из объятий сонного тумана. – Мне кажется, ты что-то упускаешь, Йегуда. Что-то очень важное. Конечно, я согласен с тобой, что человек на самом деле не может добавить себе хотя бы палец роста. Тем более, не может изменить свой характер. И приходя в этот мир палачом и убийцей, он и уходит из него палачом и убийцей, как назначила ему судьба. Но только одно делает его не похожим на зверей, – это то, что он отдает отчет в своем положении и не перестает молить Всевышнему, чтобы Тот сделал его другим, не меняя его душу и сердце, что возможно только для Бога и никогда не возможно для нас… Я думаю, – Шломо с трудом ворочал языком, – это и есть настоящее прощение, на которое способен один только Всемогущий… Что же до моего прощения, Йегуда, то я думаю, что оно не дорого стоит.

– Браво, – сказал офицер, поднимаясь на ноги. – Браво, господин Всезнайка!.. Знаешь, у вас, у евреев и христиан, есть какая-то замечательная способность запутать самые простые вещи! Так словно у вас нет Священного Писания, где написано все, что от вас требуется! Не убивай, не бунтуй, не лги. Нет, вы еще придумываете к этому какие-то сложности, как будто эта сложность свидетельствует о вашей истине и вашей правоте… Вы называете Бога Всемогущим, но при этом ждете Машиаха и думаете, что с его помощью вы наверняка добьетесь победы, вероятно, не надеясь на своего Бога, потому что если бы вы надеялись на него, то твердо знали бы, что Всемогущий не нуждается ни в чьей помощи, и уж тем более Он не нуждается в вашем одобрении, всегда доводя до конца то, что Он задумал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru