bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Впрочем, об этом лучше было бы как-нибудь потом, к тому же у Мозеса это бы получилось гораздо лучше, тем более что и автобус уже повернул, и при этом, именно туда, куда ему и следовало, а он еще не удосужился посмотреть, в какой карман засунул телефонную карточку, и хотя времени впереди была еще целая вечность, но все же следовало бы собраться и быть готовым, – какие тут сомнения, сэр? – ну, хотя бы для того, чтобы отвлечь себя от назойливости этого слова, – которое приходило не снаружи, а изнутри, рождаясь с каждым ударом сердца, так что требовались немалые усилия, чтобы не прокричать его во всю силу легких, во все эти дремлющие уши, в этот дождливую тьму, в эту подступающую ночь, обещавшую быть бесконечной и неласковой, – и которое, тем не менее, все равно больше походило на звук эоловой арфы, когда ветер касался ее струны, то порывисто, то трепетно, то нежно, то почти умирая.

Эолова арфа, скрытая в самой глубине сердца. В самой недоступной его глубине.

122. Филипп Какавека. Фрагмент 401

«Сколько бы ни путала метафизика сны с явью, сколько бы ни приписывала своим грезам реальность, а в глубине души она всегда помнит, что сон – это сон, а реальность – нечто прямо снам противоположное, ей неподвластное, враждебное и чужое. Перед лицом этой реальности, метафизика всегда чувствует себя в роли беглянки, хотя, по правде говоря, что может быть нелепее: та, которой принадлежит весь мир, бежит сломя голову, спасаясь от неутомимой погони! Чувствует ли она, что ее власти над временем, пространством и Судьбой не хватает чего-то очень существенного, или, быть может, что есть какая-то совсем другая власть, или даже еще хуже – другое время, другая Судьба, другое пространство, о которых ей ничего не дано знать? Тревожит ли ее неспособность отказаться от грез и пойти навстречу реальности?.. Как бы то ни было, метафизика – вся испуг, вся трепет, вся – ожидание неизбежного. Ей следовало бы, наверное, затаиться и умолкнуть, – но как раз этого-то она и не умеет. Не петь и не славословить – значит для нее то же, что и умереть. И она поет, чувствуя за спиной холодное дыхание того, что называют реальностью, шорох неотвратимо приближающихся шагов. Если бы только научиться превращать это чудовище в сны! Но вся беда в том, что реальность охотно позволяет превращать себя во что угодно. Облекаясь в любые образы и одеяния, она, как и прежде, не устает угрожать Божественной свободе сновидений, обрушивая на них стрелы из своего безмолвного и невидимого царства».

123. Братец Мозес и братец Мартин

– А, это ты, Мозес, – сказал доктор Цирих, когда Мозес, протиснувшись между дверным косяком и санитаром, переступил порог карантинной палаты. – Пришел проведать товарища по несчастью?.. Очень мило с твоей стороны.

– Я тоже так думаю, – Мозес присел в ногах лежащего. – Очень мило… Как вы тут?

– Отменно, – ответ доктора не давал, впрочем, собеседнику никакой уверенности в том, считать ли эту характеристику положительной или, напротив, крайне негативной.

– Ну, я пойду, – сказал медбрат, открывая дверь. – Постучите, когда понадоблюсь.

– Обязательно, – кивнул, не посмотрев на него, Мозес.

Полуоткрытые жалюзи на окнах превращали палату в некое подобие зебры. Едва слышное гудение кондиционера напоминало легкий шум морского прибоя.

– Ты видел? – сказал доктор Цирих, когда за санитаром закрылась дверь. – Они приставили ко мне медбрата, да еще из боксеров, как будто это может меня остановить, если я решу отсюда улизнуть.

В голосе его послышалось легкое раздражение.

– Таков порядок, – вздохнул Мозес.

– Мозес, – сказал Цирих с некоторым укором. – Неужели и ты тоже?

– Что? – спросил Мозес.

– Что, – передразнил его доктор Цирих. – Поддался общему мнению, что нет ничего лучше порядка, верно?.. А между тем, я могу назвать тебе, по крайней мере, три вещи, которые гораздо лучше какого-то там порядка.

– Порядки бывают разные, – уклончиво ответил Мозес, пропуская мимо ушей предложение доктора.

– Я пошутил, Мозес, – доктор сел и откинулся на спинку кровати. – Хотя мне почему-то кажется в последнее время, что все порядки, безусловно, условны. Единственный порядок, с которым можно согласиться безусловно, это тот, который устанавливают Небеса, хотя с обыденной точки зрения этот порядок скорее напоминает хаос.

– Как раз с этим я могу согласиться.

– Вот видишь, – сказал Цирих явно с некоторым интересом. – Оказывается, мы с тобой иногда тоже можем найти общий язык.

– Я этого, кажется, никогда не отрицал.

– Еще как отрицал, – Цирих негромко засмеялся. Смех этот, впрочем, больше напоминал негромкое тявканье небольшой комнатной собачки, сбитой с толку неожиданным приходом гостей.

– И все же, как странно порой устроен этот мир, – задумчиво продолжал он, сложив на груди руки. – Начинаешь с того, что лезешь на подоконник, чтобы подышать свежим воздухом, а кончаешь тем, что ломаешь чужие пальцы, хотя это никаким образом и не входило в твои планы… Ты знаешь, что я сломал санитару палец?

Мозес кивнул.

– Конечно, – сказал доктор Цирих с некоторой обидой. – Если бы это сделал какой-нибудь хабадник в нестиранной кипе, то все приняли бы это как должное. А вот когда палец ломаю я, то поднимается такой шум, словно меня застукали возле Западной стены за раздачей «Нового завета».

– Никакого особенного шума не было, – возразил Мозес.

– Еще не было, – Цирих поднял палец вверх. – Еще, Мозес… Впрочем, достаточно посмотреть на эту тюремную камеру, чтобы убедиться, что я прав…Только не говори мне, что таково требование порядка – брать и запирать ни в чем не повинного человека в карантинную палату с замком!.. А, кстати, Мозес. Что это у тебя тут такое? – спросил он, показав пальцем на грудь Мозеса. – Неужели английская булавка?

– Она самая.

– Господи, и ты до сих пор молчал… Не мог бы ты одолжить мне ее до вечера?

– Разумеется, – Мозес снял с куртки булавку и протянул ее доктору Цириху. – Зачем она вам?

– Военная тайна, –Цирих опять засмеялся.

– Военная тайна, – повторил Мозес. – Хотите, наверное, опять на кого-нибудь напасть и сломать ему еще один палец?

– Это произошло случайно, Мозес, – сказал Цирих, пряча булавку под подушку. – Не надо было называть меня «немецкой свиньей» и «чертовым гоем».

– Ах, вот оно что, – Мозес с удивлением покачал головой. – Это, значит, было после того, как я уже ушел… А я и не знал. Вам надо было рассказать все доктору.

– Еще чего. Зачем? Он назвал меня «немецкой свиньей», а я сломал ему палец. Вот и все. Я считаю, что мы квиты. Мир вообще устроен гораздо проще, чем думают многие люди, Мозес. Он, скорее, двухмерен, чем трехмерен. И знаешь, почему? Потому что Бог, будучи сам простым и ясным, не очень любит все эти богословские сложности, от которых у нормального человека только болит голова.

Странно было, пожалуй, слышать это из уст доктора теологии.

– Скажите еще, что Он сам одномерен, – сказал Мозес, тоже слегка понизив голос, словно Небеса могли услышать его и неправильно понять.

– Совершенно справедливо, – согласился Цирих. – Так и есть. Бог одномерен, а человек трехмерен и именно отсюда происходят все наши несчастья… Выражаясь фигурально, конечно, – добавил он, заставив Мозеса с сожалением слегка пожать плечами.

Полосатая тень от жалюзи делала его лицо почти неузнаваемым. Рассыпанные по плечам волосы, казалось, излучали серебряное сияние.

– Я подумаю над этим, – сказал Мозес. – Странно только, герр доктор, что вы, кажется, вспомнили сейчас заповедь око за око. Разве же это евангельская заповедь?

– Дорогой мой, – доктор Цирих произнес это мягко и даже несколько снисходительно. – Заповедь око за око никто и никогда не отменял по той простой причине, что она неукоснительно подтверждает установленную Небом справедливость, которая должна царить на земле. Другое дело, если вы вдруг захотите подняться выше этой ограниченной, человеческой справедливости и исполнить то, к чему призывает нас всех Христос. Беда только в том, что это мало кому удавалось, Мозес., – добавил он весело, словно и не думая огорчаться этим известием. – Это, знаешь ли, как бутерброд, который всегда падает на пол. Никто и никогда не видел бутерброд, который упал бы на потолок, хотя я подозреваю, что Небеса, на самом деле требуют от нас именно этого.

– Швыряться бутербродами? – уточнил Мозес.

– В переносном смысле. Ты, кажется, что-то хотел сказать, Мозес?

– Только то, – Мозес обрадовался, что сразу нашел для ответа нужные слова, – только то, герр доктор, что иногда мне кажется: ваша вера не дает человеку ни единого шанса почувствовать под ногами твердую почву.

– Кроме одного, – быстро возразил доктор Цирих. – Кроме одного, Мозес. Она дает нам возможность довериться Богу.

– Я бы мог, пожалуй, кое-что возразить на это, но в целом… в целом… – начал было Мозес, но Цирих быстро перебил его.

– Оставь, Мозес, – он махнул рукой. – Мы уже сто раз обсуждали все это, и при этом, кажется, без всякой пользы. В конце концов, не будет ничего страшного, если каждый из нас останется при своем.

– Как хотите, – Мозес немного удивился, что доктор Цирих проявил вдруг такую несвойственную ему покладистость. – Может, вам что-нибудь надо принести, доктор?.. Скажите мне, и я сейчас же принесу все, что вам надо.

– Если тебя это не затруднит, Мозес, – сказал доктор, косясь на дверь, словно боялся, что кто-нибудь может его услышать, – то я как раз хотел попросить тебя об одной услуге.

Он спустил с кровати ноги и, наклонившись к Мозесу, сказал почти шепотом, как будто собирался сообщить собеседнику что-нибудь не совсем пристойное. – Не мог бы ты сегодня вечером не закрывать дверь в свою комнату, Мозес?.. Разумеется, если это не покажется тебе слишком бестактным.

– Конечно, сэр, – кивнул Мозес, слегка все же растерявшись от этой странной просьбы. – Сделайте такое одолжение, герр доктор.

 

– Вот и чудесно. Надеюсь, все это останется между нами.

– Само собой. В конце концов, вы ведь не собираетесь сжечь нашу клинику или взять весь персонал в заложники?

– А это уж как получится, – и доктор мягко улыбнулся.

– Ну, смотрите, – сказал Мозес, так словно он вполне поверил этой располагающей к себе улыбке. – Между прочим, я заметил, что с докторами теологии вечно случаются какие-то неприятные истории… Помните этого преподобного Фрича, который уверял всех, что от зубной боли помогает семнадцатая глава Матфея, а от бессонницы – пятая глава Луки?.. Он умер, когда отказался от операции и решил вылечить свой аппендицит чтением «Пространного катехизиса».

История, которую долго обсуждали на всех этажах клиники.

– Идиотов хватает везде, – сказал доктор Цирих. – И хотя иногда мне кажется, что они проберутся даже в Царствие Небесное, я верю, что у Господа хватит сил, чтобы этого не случилось.

Мозес согласно кивнул:

– Идиотизм – великая сила. Во всяком случае, так написано в «Меморандуме Осии»… Помните, я вам рассказывал?

– Лучше бы там было написано, как с ними бороться, – проворчал герр Цирих.

– А там и написано.

– Интересно, и как?

– Сейчас, – сказал Мозес, вспоминая. – Там написано обрати его себе во благо подобно тому, как Всемогущий обращает во благо человеческую глупость.

Именно так, сэр. Обрати его себе во благо, подражая Святому, у которого все имеет тайный смысл и непреходящее значение.

– Интересно, – герр доктор внимательно посмотрел на Мозеса. – Очень, очень интересно, Мозес.

– Мне тоже так показалось, – сказал Мозес.

– Кстати, что это за рыба, о которой ты говорил сегодня на подоконнике?.. Или это опять всего лишь какая-то метафора?

– Хорошенькая метафора, – Мозес внезапно зябко поежился. – Да она чуть не съела меня сегодня. Наверное, это было тогда, когда вы стали говорить про голос, который вас куда-то звал…

– Про голос, – сказал Цирих. – А разве я говорил тогда что-нибудь про голос?

– А разве нет? – сказал Мозес. – Конечно, говорили. Вы сказали – это был голос, который звал меня… Во всяком случае, вы так сказали, когда мы стояли на подоконнике… Неужели забыли?

Наступившее затем молчание лучше всего прочего свидетельствовало о том, что доктор Цирих, конечно, все прекрасно помнит.

– Это был голос моего возлюбленного сына, – глухо сказал он, наконец, испустив глубокий вздох. – Он звал меня, надеясь, что я сумею ему помочь.

Он вновь тяжело вздохнул.

– А я и не знал, что у вас есть сын, – Мозес попытался представить себе этого самого сына, который взывал где-то о помощи, тогда как ветер доносил его вопли до слуха безутешного отца…

– Возлюбленный сын, – уточнил Цирих. – Я сам, Мозес, узнал об этом совсем недавно, но ведь это не причина делать вид, что ничего не произошло?.. В конце концов, Небеса лучше нас знают, куда и когда нас следует вести, уж с этим-то, я уверен, ты согласишься?

– Конечно, – сразу согласился Мозес. – А как же иначе? Будем надеяться, что они отведут нас куда надо и с вашим сыном будет все в порядке.

– Будем надеяться, – повторил доктор Цирих и добавил без всякой связи с предыдущим. – Спектакль, кажется, начнется в семь, Мозес… И кто теперь, интересно, будет играть тень отца?

– Франтишек Мойва, кажется. Доктор посадил его учить роль, но, боюсь, что одного дня для этого будет недостаточно.

– Вне всякого сомнения, – подтвердил Цирих и добавил, уточняя:

– Значит все-таки в семь?

– Так написано на доске объявлений. Ровно в семь… – Интересно, чему вы теперь улыбаетесь, герр доктор?

Доктор Цирих и в самом деле улыбался слегка кривой и, пожалуй, даже немного злобной улыбкой. Потом он еще ближе наклонился к Мозесу и сказал:

– Просто вспомнил, как удачно связал тебя тогда узлом Ее королевского величества.

Его хихиканье почему-то показалось Мозесу немного обидным.

– Между прочим, я мог задохнуться, – он слегка отодвинулся от улыбающегося доктора теологии.

– Но ведь не задохнулся же? – весело сказал тот, словно давая понять, что не видит в том происшествии ничего особенного.

Последовавшее молчание было коротким и закончилось замечанием доктора, который вновь без всякой связи с тем, о чем только что шел разговор, сказал:

– Как это все-таки странно – оказаться в один и тот же день и час на одном и том же подоконнике и в одной и той же клинике…Ты так не думаешь, Мозес?

– Пожалуй, – сухо согласился тот, чувствуя еще небольшую досаду от предыдущих слов доктора.

– Можно подумать, что мы с тобой теперь что-то вроде двух названных братьев… Подоконниковые братья, которые свалились с одного подоконника… Я думаю, не будет ничего удивительного, если после этого я стал бы называть тебя «братец Мозес», а ты меня – «братец Мартин».

Он негромко засмеялся и Мозес вновь подумал о маленькой собачке, которая время от времени подбадривала себя своим же негромким тявканьем.

– Братец Мартин, – повторил он, улыбаясь и представляя, какой шум подняла бы вся его компания, если бы он когда-нибудь назвал при всех доктора Цириха «братцем Мартином». Еще больший шум, должно быть, случился, если бы вместе с братцем Мартиным они организовали религиозное братство, в которое принимались бы все желающие, однако, только после того, как они пройдут все положенные по такому случаю испытания. Прыгание с подоконника. Заворачивание в шторы. Видение чудовищного образа святой Рыбы.

Прыгающие с подоконника, вот как называлось бы это братство, Мозес.

Прыгающие с подоконника, сэр, к вящей славе Божьей.

Прыгающие прямо в объятия Истины.

Он улыбнулся.

– Мне кажется, ты что-то не договорил, брат Мозес, – сказал между тем доктор, внимательно глядя на Мозеса. – Я имею в виду эту твою рыбу, которая хотела тебя съесть… Если это не метафора, то что же это тогда, по-твоему?

– Если это не метафора, – Мозес подбирал нужные слова, – если это не метафора, тогда… тогда…

Конечно, можно было и не отвечать на этот вопрос, сделав вид, что все это просто пустая болтовня, которой не стоит придавать никакого значения. Однако Мозес все же решил иначе.

– Если это не метафора, – сказал он, пытаясь придать своим словам тот вес, который они, по его мнению, заслуживали, – если это не метафора, то это, наверное, образ той реальности, которую утратили в Эдеме Адам и Хава…

– Или, – добавил он, не отводя глаз от испытующего взгляда доктора Цириха, – что-то в этом роде.

– О, – сказал братец Мартин, превращаясь вновь в доктора Цириха. – Ни больше ни меньше.

– Ни больше ни меньше, – подтвердил Мозес.

– Но почему именно рыба? – поинтересовался доктор.

Спросите что-нибудь полегче, сэр. Откуда мне, в конце концов, знать, о чем думают Небеса, прикидываясь рыбами, о которых мечтали бы все рыбаки, чья рука еще не отвыкла от отполированной поверхности стального гарпуна.

– Я думаю, что реальность такого уровня может принимать те формы, которые захочет, – негромко сказал Мозес.

– Вот эта рыба? – спросил доктор.

– Да. Эта самая.

– Ладно, – доктор вновь забрался под одеяло, натягивая его до самого подбородка. – Но почему же тогда она хочет тебя съесть, Мозес?.. Или, ты думаешь, ей больше нечем заняться?

– Да откуда мне это знать, герр доктор? – вздохнул Мозес. – К тому же мне кажется, что она собирается проглотить не столько персонально меня, сколько весь этот чертов мир.

– О, – насмешливо повторил доктор. – Получается, что мы все в страшной опасности, не так ли?.. И часто она тебя посещает, братец Мозес, эта рыба?

– Время от времени, – сказал Мозес, надеясь, что доктор не станет вдаваться в подробности.

– Понятно, – доктор, кажется, не решался сказать, что он думает об этом.

– Я бы не стал так переживать, герр доктор, – Мозес решил, тем не менее, высказать до конца все, что он знал об этом предмете, – я бы не стал переживать, если бы мне иногда не казалось, что эта самая Рыба, собственно говоря, есть ничто иное, как я сам.

– Ах, вот оно что, – герр доктор, похоже, уже потерял к теме всякий интерес. – Мне кажется – было бы гораздо лучше, Мозес, если бы ты доверялся не этим фантазиям, а Слову Божьему, которое не обманывает и не стареет… Но чему бы ты, брат Мозес, ни доверился, не забудь: ты обещал мне, что твоя дверь будет сегодня вечером открыта… Ты ведь еще не забыл об этом, надеюсь?

– Конечно, нет, – сказал Мозес, чувствуя легкую обиду. Потом он помолчал немного и добавил: – Конечно, я не забыл, братец Мартин.

124. Филипп Какавека. Фрагмент 71

«Метафизика любит рядиться в строгие, темные одежды и являться нам так, словно каждый ее шаг, каждый взгляд, каждое движение продиктованы только необходимостью, за которой она следует с радостным чувством до конца исполненного долга. О, наша строгая наставница! Ни одного необдуманного слова, ни одного нерассчитанного движения! Сколько томительных часов потрачено на то, чтобы разобраться в ее бесчисленных головоломках – страшно вспомнить! Сколько выслушано упреков и придирок! Какими презрительными замечаниями осыпала она своих нерадивых учеников, втолковывая им свою премудрость! И кто бы мог подумать, что все это только игра и притворство? Кому бы пришло в голову, что она умеет любить и танцевать, плакать и смеяться? У кого есть глаза, тот уже, наверное, заметил: подол ее платья вымок в утренней росе и в волосах запутались лепестки жасмина. Не странная ли судьба: танцевать ночью, а утром возвращаться в душные классы, чтобы похваляться родством с необходимостью? Сколько стараний прилагает она, чтобы никто не догадался о ее ночных похождениях! Неужели эта мука будет длиться вечно? – Да, прислушайтесь же: она ни о чем больше и не спрашивает, как только об этом: неужели – вечно?»

125 Кружка Экхарта

Возможно, и в этот раз она сама начала разговор, – один из тех, которые вдруг возникали сами по себе, из ниоткуда, и рано или поздно приводили его в состояние холодного бешенства, а ей как будто, наоборот, придавали уверенность, словно ей доставляло какое-то странное удовольствие смотреть, как он медленно начинает закипать, делая над собой усилия, чтобы не сорваться и не уйти, хлопнув на прощание дверью. Впрочем, обычно все эти разговоры начинались совершенно невинно, с какой-нибудь ерунды, которую потом было уже не вспомнить, как это случилось, например, тогда, когда он схлопотал от нее пощечину, после которой они не разговаривали, кажется, почти две недели.

О чем она тогда говорила, кроме погоды и книжки Гадамера, которая приводила ее тогда в такой восторг?

Кажется, это был вечер воспоминаний, сэр. Вечер воспоминаний или что-то в этом роде.

Именно так, сэр. Если память не изменяет, то он начал вдруг ни с того ни с сего вспоминать свое детство. Почему-то в последнее время это доставляло ему удовольствие. Прошлое, готовое вернуться, стоило тебе только позвать его. Чужая, далекая страна. Набережная с гранитным парапетом. Светлая арка моста над водой. Отец за оконным стеклом, склонившийся над бумагой и забывший о его существовании. Дождь, хлынувший вдруг с почти чистого неба и превративший серый пыльный асфальт в черный и чистый. Капли воды, текущие за шиворот.

Он готов был рассказывать и дальше, если бы вдруг ни уперся в этот пустой, отрешенный взгляд, смотрящий мимо тебя и видящий сейчас то, что ты не видел и никогда уже не увидишь.

Потом она сказала:

– А я страшно любила в детстве собирать стеклышки. Особенно весной, когда они вдруг вспыхивали в какой-нибудь грязной луже. Мне кажется, я тебе об этом уже рассказывала.

– Да, – сказал Давид. – Я помню.

– Ты не представляешь, как я это любила, – продолжала она, не обращая внимания на его слова. – Я помню, что у всех детей были какие-то игрушки, куколки, зайчики, а у меня – спичечный коробок, куда я складывала эти стеклышки, хотя родители мне и запрещали. Мне казалось, что эти стеклышки делают меня такой же живой, как и они сами. Как будто они были способны заполнить ту пустоту, которую я чувствовала внутри… Понимаешь?

– Пустоту? – переспросил Давид.

– Да.

– Ты сказала пустоту, – повторил он, вспоминая.

– Я сказала «пустоту» – сказала она негромко. – Потому что я точно знаю, что в детстве у меня не было меня самой, не было того, что называют «душой». А когда у тебя нет души, то вместо нее есть только пустота, только дыра и больше ничего… Это скучно, конечно, но что делать, если во мне не было ничего такого, ничего особенного, как в этих разбитых стеклышках? Я и сейчас какая-то плоская внутри, а уж тогда и подавно. Поэтому я общалась с разбитыми осколками в луже и была сама собой только тогда, когда меня наполняли эти сверкающие стеклышки. Они словно заполняли эту пустоту и делали меня счастливой. Чего бы там ни было потом, но я никогда не была более счастливой, чем тогда, когда засыпала вечером со спичечной коробкой под подушкой.

 

Она помолчала немного, потом добавила:

– А потом мне пришлось, как и всем, начать общаться с самой собой, и это было ужасно, хотя на самом деле вроде ничего особенного не происходило. Просто мне приходилось теперь закрывать эту дыру чем-то таким, что не могло сравниться с моими осколками. Книгами, школой, новостями, выставками, друзьями. Теперь приходилось говорить – «я думаю» или «мне так кажется», и это было очень тяжело, потому что если говорить честно, все это было мне совершенно не интересно и не нужно. Как будто мне все время хотелось только одного – остаться там, в детстве, с моими сверкающими осколками, а не жить так, как будто самое интересное должно было быть где-то там, впереди. А мне просто надо было не видеть эту чертову дыру, которой была я сама, и я затыкала ее, чем придется. Поэтому, когда я читала книгу, то делала это не затем, чтобы оказаться там, куда приглашал автор, а только для того, чтобы отгородиться от той пустоты, которая, если выражаться высоким стилем, была все-таки моей душой. Вот почему я всегда хотела путешествовать. Потому что в путешествии ты весь вывернут наружу и тебе не надо беспокоиться о том, что у тебя внутри и не надо оправдываться за то, что тебе скучно то, что интересно всем…

– Понятно, – сказал Давид, стараясь придать своему голосу как можно больше сочувствия, что удавалось ему, как правило, не слишком хорошо. Впрочем, похоже, она не обратила на это никакого внимания.

– Хоть это тоже, конечно, не поможет, – она достала из пачки сигарету. – Помочь, наверное, можно, только если вдруг вернуться назад, к этим осколкам, но чудес, как известно, не бывает.

– К сожалению, – сказал Давид.

– Правда, говорят, что для того, чтобы вернуть детство, надо просто начать снова расти вместе со своим ребенком, но мне кажется, что на самом деле это ничего не изменит.

– Наверное, – Давид наблюдал, как заклубились под светом лампы фантастические миры, рожденные табачным дымом.

– Я где-то читала, что совмещать это без ущерба удавалось только грекам.

– Что совмещать? – не понял он.

– Прошлое и настоящее.

Она замолчала, и он подумал вдруг, что ее молчание совсем не выглядело, как приглашение продолжить разговор. Затем она сказала:

– Наверное, все дело в том, что я не столько что-нибудь люблю, сколько переживаю то, что это происходит со мной, понимаешь?..

– Не совсем.

– Я хотела сказать, что всегда присутствую в происходящем, как наблюдатель, и это у меня с детства… Знаешь, как будто мне обязательно надо подсмотреть, как же это все происходит со мной? Не прожить, а именно подсмотреть. Как будто хочешь успеть увидеть, что происходит в комнате, когда тебя в ней нет.

– Моя жизнь в рефлексии, – усмехнулся Давид, чувствуя, что, наверное, ему лучше помолчать.

– Дело не в рефлексии, – возразила она и снова посмотрела куда-то сквозь него. – Дело в том, что кроме этих стеклышек, этих весенних луж, этого запаха весны, от которого я всегда шалела, кроме этого тепла, когда можно было ходить в расстегнутом пальто и без шапки, у меня больше ничего нет своего. И все, что я хочу, это чтобы все это снова вернулось, вместе с солнцем, осколками, лужами, потому что только тогда я была собой, а все, что было потом, на самом деле не имеет ко мне никакого отношения…

Он вдруг подумал, что она говорит об этом так, словно его не было в комнате. Как будто на самом деле ей было совершенно все равно, слушает он ее или нет, причем до такой степени, что если бы сейчас никого не было рядом, она все равно продолжала бы говорить, словно загипнотизированная своим прошлым, до которого было уже не достучаться, хотя и казалось, что оно где-то совсем рядом, стоит только обернуться или протянуть руку.

Кружка Экхарта Мейстера, сэр.

Старая, давно не чищеная церковная кружка для сбора подаяний.

Она ведь свидетельствовала совсем не о том, что время от времени тебе случается обнаружить вокруг себя пустоту, в которой твои слова перестают иметь всякий смысл, и даже не о том, что тебе просто не с кем поделиться тем, что ты знаешь, потому что тебе раз за разом попадаются то дураки, то равнодушные подонки или дуры всех сортов, с пренебрежением смотрящие на других, оттого что у них хватило терпения осилить три первые главы Книги Бытия… Нет, нет, сэр! Эта кружка свидетельствовала совсем о другом. Она свидетельствовала о том, что все сказанное тобой в прошлом, настоящем или будущем, действительно никогда не имело и не могло иметь своего слушателя, ибо это сказанное всегда совершалось в тишине подлинного молчания и подлинного одиночества, из которых нет и никогда не было выхода, – конечно, если не считать таковым этот доносящийся время от времени и неизвестно откуда взявшийся стук, – словно кто-то действительно пробовал достучаться до тебя снаружи, дергая дверную ручку и переворачивая этим все наши привычные представления о той и этой стороне, находящихся по ту или другую сторону от этой, – впрочем, весьма проблематичной – двери.

Кто-то, пытающийся совершенно непристойно вломиться туда, где не могло быть места ничему чужому, – впрочем, демонстрируя, тем самым, еще одно прекрасное доказательство бытия Божьего, сэр.

Прекрасное доказательство бытия Божьего, Мозес.

Бог, стучащий под дождем в твою дверь безо всякой надежды быть услышанным.

Бог, отворачивающийся от ветра и негромко, но весьма настойчиво стучащий в твою дверь кулаком или локтем, точно следуя написанному в книге.

Бог пытающийся перекричать шум ветра и дождя, чтобы нарушить, наконец, завершенное самодовольство Творения.

Что и говорить, Мозес. Прекрасное доказательство.

Бог, приходящий в этот мир из твоего одиночества или, вернее, заставляющий тебя вдруг увидеть этот мир всего лишь как смешное следствие твоего одиночества, – это исхоженное и изгаженное вдоль и поперек место твоего вечного заключения.

Следовательно, – поторопил его хорошо знакомый голос. – Следовательно, сэр?..

Потом она, кажется, сказала:

– А что я, в конце концов, могу сделать, если я так устроена?

Так, словно, каким-то чудом, ей удалось вдруг подслушать его мысли.

– Пожалуй, ничего, – ответил Давид, впрочем, отмечая про себя эту странную схожесть.

Чужая жизнь, сэр. Чужая жизнь, с которой не в состоянии справиться даже тот, кто ее проживает.

С этой точки зрения, подумал он, можно было представить на рассмотрение еще одно прекрасное доказательство бытия Божьего, в котором последний выступал бы в качестве опытного взломщика.

Бог, как опытный взломщик, которому надоело мерзнуть на ветру и ждать, когда ему, наконец, откроют.

Если есть нечто годное для взлома, сэр, то с большой долей вероятности следует предположить, что существует и Тот, Кто может воплотить эту возможность в нечто действительное.

Что и требовалось доказать, Мозес.

– Маэстро сказал однажды по этому поводу, что когда мы думаем, будто различаем что-то впереди, то на самом деле мы только дышим себе в затылок, ну, или что-то в этом роде.

Кажется, это было записано где-то в тетради Маэстро.

Как всегда, когда требовалась поддержка какого-нибудь авторитета, она, как правило, вспоминала Маэстро. Похоже, это уже стало хорошей традицией, от которой его начинало трясти всякий раз, когда она упоминала его имя.

Он сказал это без всякого перехода, как будто не сомневался, что она прекрасно поймет его и так:

– Иногда мне кажется, что ты все еще его ждешь, – сказал он, чувствуя, как у него вдруг изменился голос.

Она посмотрела в его сторону, словно неожиданно обнаружила в комнате его присутствие:

– Может быть.

Так, как будто у нее ни на мгновенье не возникло сомнения, о ком он говорит.

– Чтобы ждать мертвых надо, по крайней мере, верить в одиннадцатый член Символа веры, – сказал Давид, надеясь, что услышанное имеет, возможно, какой-то другой смысл, который он сразу не понял.

– Совсем не обязательно.

Впрочем, он и сам прекрасно знал об этой странной особенности множества людей, ни во что не верующих и все-таки ожидающих какого-то чуда, словно изо всех сил требуя неизвестно у кого вернуть то, что принадлежит тебе по праву, – так иногда ему приходило в голову, что человек, на самом деле, и есть это самое ожидание, которое висит, не опираясь ни на что, кроме собственного упрямства, готового потягаться с самим Небом.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru