bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

108. Начало истории Анны Болейн

– А между тем, что такое прекрасное, Мозес?.. Да, да, что такое прекрасное, дружок? – Это очень просто, сэр. Проще не бывает. Прекрасное, это прекрасная девушка, вот, что это такое. Между нами говоря, сэр, вы могли бы и сами… – Нет, нет, Мозес, ты не понял. Я спрашиваю о прекрасном самом по себе. Самом по себе, Мозес. Чувствуешь, какая большая разница между тем и этим? – Собственно, и я говорю о том же, сэр. Я говорю о прекрасной самой по себе девушке, а также о прекрасном самом по себе Мозесе, и о том прекрасном, что иногда происходит между ними, когда они… ну, словом, вы сами понимаете, сэр. – Еще бы, Мозес. Но я ведь спрашиваю тебя не об этом. Я спрашиваю тебя о прекрасном самом по себе, без всех этих «между ними» и «ну, вы понимаете», словом, о прекрасном, как оно есть само по себе, тем более что уж кто-кто, а ты-то, Мозес, должен был бы знать, о чем я говорю, – Простите, сэр, но мне почему-то кажется, что вы хотите ввергнуть меня в пучину. Я имею в виду, – в пучину воспоминаний, сэр, будь они трижды неладны. – Но почему же обязательно в пучину, Мозес? Вовсе даже не в пучину, милый, а всего только в тот день, который затерялся где-то между Ияром и Сиваном, и который, если мне не изменяет память, начался со стука в твою дверь, хотя, конечно, формально этот день начался гораздо раньше, но это ведь только формально, тогда как, если говорить по существу, Мозес, он начался именно с этого громкого «тук-тук-тук», который оторвал тебя от книжной страницы и заставил сказать: Войдите.

– Войдите, – сказал Мозес.

– И кто здесь будет Мозес? – спросил незнакомый санитар, заглядывая в дверь.

– Здесь – я, – отвечал Мозес, чувствуя, что он покраснел и вместе с тем ощутил вдруг это легкое и нежное покалывание в груди, словно ему предстояло немедленно выйти на сцену и встать в свете софитов перед многотысячным залом.

– Тогда возьмите, – сказал незнакомый санитар, входя и протягивая Мозесу какую-то свернутую бумажку. – Неплохо, совсем неплохо, – сказал он, оглядывая комнатушку Мозеса. Уютное местечко, да? А это кто? Знакомое лицо, – спросил он, ткнув пальцем в фотографию, которая предположительно принадлежала Филиппу Какавеке. – Ставлю десять шекелей, что это ваш отец.

– Да, – согласился Мозес, не желая вдаваться в объяснения. – В каком-то роде. Это мне?

– Конечно. Если вы Мозес… Похож на Попыша, – он продолжал разглядывать фотографию. – Ну, на чемпиона…

– А-а-аа, – протянул Мозес.

– Можете не торопиться, за ответом я зайду завтра… Или передайте с кем-нибудь из ваших. И чтобы никому, – добавил он перед тем, как исчезнуть. – Умеете же вы, ей-богу устраиваться!..

– Спасибо, – сказал Мозес, впрочем, уже в пустоту.

Он развернул записку и прочел: «Мозес, любимый». Тогда он посмотрел на подпись. Анна Болейн. Анна Болейн, Мозес. Больше всего это имя, пожалуй, было похоже на куст цветущего жасмина, разбуженного вдруг посреди ночи порывом ветра, ливнем и грозой. Мозес мог поклясться, что слышит его впервые.

«Мозес, любимый», – вновь прочитал он, не веря своим глазам.

«Мозес, любимый», – перечитал он еще раз, чувствуя, как сладко заныло у него под ложечкой.

«Мозес, любимый…»

– Ого, – сказал Мозес.

Одному Богу было известно, как ей удалось узнать, что его зовут Мозес.

Он поднял голову и с благодарностью посмотрел на потолок, за которым, – кажется, на последнем этаже, – находилось женское отделение клиники, живущее по своим особым правилам, главное из которых заключалось в том, что женщин из отделения водили на прогулку в особый, отведенный для этого закрытый дворик, так что они никогда не имели возможность общаться с относительно свободными пациентами мужского пола, совершенно отрезанные от этого источника знаний и радости, что, в свою очередь, было заранее предусмотрено знаменитой лечебной концепцией прославленного доктора Ворвика, краеугольным камнем которой было его неафишированное высказывание, гласившее: «Мужчина вредит себе. Женщина – себе, окружающим и всему миру».

– Там одни идиотки, Мозес, – сказал как-то Амос, когда они вместе с Габриэлем и покойным Лео из Вестфалии обсуждали вопрос «Как незаметно пробраться в женское отделение и остаться незамеченным?». Вопрос «зачем» в тот раз не обсуждался.

– Говорю тебе, там одни идиотки, – сказал в завершении обсуждения Амос, но теперь Мозес знал, что он заблуждается, о чем свидетельствовала эта волшебная записка, которую он держал сейчас в руке.

«если бы ты только захотел иметь верную и преданную подругу…»

Если бы ты только захотел, Мозес.

Еще бы, сэр.

Подругу, «которая будет любить тебя вечно…»

До самой могилы, Мозес. Как Бавкида своего Филомена.

Как еще никто, нигде и никогда…

«если же случится так, что твое сердце уже занято, то я согласна быть тебе сестрой»

Сестрой Мозеса.

– Сестрой, – огорчился Мозес. – Нет уж, лучше, все-таки, не сестрой, мне кажется.

«…если ты согласен, то подойди сегодня к трем часам к мостику второй террасы и посмотри на второе от угла окно на пятом этаже», – писала Анна Болейн.

Взгляд Мозеса метнулся к часам. Слава Всевышнему, было еще только начало первого.

– Уже начало первого, Мозес, – поторопил он себя, пряча записку в карман и направляясь к двери. Конечно, было гораздо лучше появиться раньше, чем взять – и опоздать. В крайнем случае можно было прийти еще раз.

– О, Мозес, – пел он, приглаживая волосы и, выбегая во двор, чтобы затем, торопливо проскочив под мостиком, вбежать, взлететь, воспарить по каменным ступенькам на вторую террасу и остановиться здесь в самом центре песчаной дорожки, подняв голову и чувствуя, как колотится в груди сердце, замирая и готовясь. И – вместе с тем – с удовольствием видя себя со стороны – этакого Мозеса, стоящего, широко расставив ноги и сложив на груди руки, в солнцезащитных очках и в своей черной с капюшоном куртке, на плече которой было вышито «Мозес», что, конечно, выгодно отличало его от прочей прогуливающейся здесь публики, которая вряд ли могла похвалиться тем, что ей когда-нибудь доводилось получать такие вот записки от Анны Болейн.

Да, вот так он и стоял тогда, в первый раз, подняв к небу лицо и глядя на зеркальные стекла последнего этажа, в которых отражалось небо, – прямо посреди песчаной дорожки, мешая прогуливающимся перед обедом пациентам, которые, конечно же, не упускали случая отпустить на его счет какие-нибудь мало остроумные замечания – вроде «Совсем сдурел, Мозес», «Встал прямо посереди дороги», «Эй, Мозес, гляди, не сломай шею!» – стоял, чувствуя, что его видят, – а ведь это-то и было самым главным, Мозес, потому что это означало, что не было больше никаких оснований сомневаться в своем собственном существовании, в отличие от всего остального мира, который все еще продолжал смотреть на себя самого глазами Декарта, на что, в конце концов, можно было бы и не обращать внимания, тем более что он, Мозес, жил уже совсем в другой эпохе и в другом измерении, удостоверяющим свое собственное существование не сомнительным cogito, – и вообще, не каким бы то ни было глаголом первого лица единственного числа, – но этим, не вызывающим никакого сомнения взглядом, обращенным на тебя с высоты последнего этажа и тем пробуждающим из небытия, оставив в стороне сомнения в том, что, когда тебя видят, то ты, в свою очередь, конечно же, рождаешься в этом взгляде, позволяя другому видеть тебя, а значит, в свою очередь, давая место его собственному существованию.

Впрочем, все, на что был способен человеческий язык, это пролепетать что-то вроде: быть – значит быть увиденным, Мозес.

Быть, значит быть увиденным, дружок.

Мысль, с которой он пришел сюда на следующий день, с любовью оглядывая и газон, и свежую траву, и поднимающиеся к третьей террасе известковые плиты, и заросли акации, чувствуя нежность даже к своим вчерашним, оставленным на песке следам, ведь на этом самом месте, похоже, началась совсем другая жизнь, о чем, к счастью, не знал никто, кроме него, Анны Болейн, да еще этого незнакомого санитара, который, впрочем, вскоре исчез, оставив их наедине, друг против друга, разделенных лишь бетонными потолочными перекрытиями и его величеством случаем, от которого ведь никто ни был застрахован. Никто не замечал, разумеется, особенного блеска, который появлялся в глазах Мозеса по средам, – особенно же он становился заметным ближе к тихому часу, когда глаза его начинали фосфоресцировать до такой степени, что казалось, вот-вот – и из них посыплются искры. И уж конечно, никто не видел ту маленькую корзинку от рождественских подарков, которая медленно спускалась в условленный час с последнего этажа на второй и повисала прямо напротив окна мужского туалета, чуть покачиваясь от ветра, в ожидании Мозеса. Корзиночку придумала сама Анна Болейн. Чтобы добраться до нее, надо было залезть на подоконник, открыть форточку и протянуть руку. Всякий раз, когда Мозес проделывал это, его душа трепетала от страха, потому что любой, кто вошел бы в эту минуту в туалет, имел бы полное право спросить его: «Куда это тебя угораздило забраться, Мозес», или: «Дай-ка посмотреть, что это у тебя такое в руке, Мозес», или что-нибудь еще в этом роде, так что ему пришлось заранее вооружиться несколькими ответами, которые он время от времени повторял, чтобы не забыть. Впрочем, все это были пустяки по сравнению с тем, что он чувствовал, когда доставал из корзинки очередное письмо, или когда возвращался к себе, придерживая его в кармане рукой, или когда разворачивал его, чтобы прочесть «Мозес любимый, вот опять я сажусь за письмо к тебе», или что-нибудь в этом роде, но ни в коем случае, ничуть не хуже этого.

«Мозес, любимый, вот опять я сажусь за письмо к тебе», – писала она своим мелким почерком, таким аккуратным и в то же время не слишком-то разборчивым, что, конечно, в первую очередь, вызывало уважение к самому этому почерку, который не давался сразу в руки, но желал, чтобы его прочитали не с ходу, но неторопливо и вдумчиво, – «потому что стоит мне только подумать сегодня, как ужасно было бы, если бы мы не встретились с тобой, как из глаз моих начинают падать слезы, а сердце сжимает такая тоска, что мне кажется – я сейчас умру. О, Мозес! Если бы я сама могла растечься по этой бумаге вместо чернил, чтобы прикоснуться к тебе назло этой дуре Жако, которая говорит мне, что я никогда не смогу дотронуться до тебя, Мозес, вот ведь какая дура, правда?»

 

«Дорогая Анна, – писал Мозес, стараясь, чтобы его почерк хотя бы немного походил на почерк Анны Болейн, что ему время от времени даже удавалось, хотя его пальцы давно уже разучились легко обращаться с пером, – дорогая Анна, – писал он, навалившись всем телом на стол и склонив голову на правое плечо, так что издали могло бы даже показаться, что он просто спит, положив голову на руки, – дорогая Анна, – писал он, скосив глаза на перо и тяжело дыша ртом, – сегодня на обед у нас была цветная капуста с бобами и шницель, мне показалось, что он был немного пережарен, наверное, и у вас тоже?» – спрашивал он, открывая своим вопросом новое пространство (а не просто отдавая дань любопытству), потому что, в конце концов, этот пережаренный шницель был все же чем-то, что делало их немного ближе, сокращая разделяющее их пространство, ведь не было ничего невозможного в том, что прежде, чем эти шницели развезли по разным этажам и отделениям, они лежали вместе, может быть, даже прикасаясь друг другу, чтобы потом лечь перед Мозесом и Анной Болейн, как знак любви и согласия – ничего этого Мозес, конечно же, не написал, да, оно и не нужно было, потому что легко угадывалось без всяких слов, – во всяком случае, он был уверен, что уж кому-кому, а чуткому сердцу Анны Болейн никакие слова и не понадобятся.

«Мозес, любимый, – писала Анна Болейн. – Сегодня я гадала все утро и – можешь себе представить – три раза подряд мне выпала встреча. Как тебе это нравится? А до этого выпадала только дальняя дорога или казенный дом, или смерть, в общем, какая-то ерунда, о которой не хочется даже вспоминать. Если бы не эта противная Жако, которая прошла мимо и нарочно смахнула своим халатом все карты, то я уверена, что и в четвертый раз мне бы выпало то же самое. Если ты думаешь, что эта гадина хотя бы извинилась, то я тебе скажу, что ты ее плохо знаешь, потому что она просто сумасшедшая дрянь. Дрянь, дрянь, дрянь! Все знают, что если у кого-нибудь что-то пропало, то искать надо у нее под матрацем. К тому же, у нее есть внебрачный ребенок, представляешь? Внебрачный ребенок неизвестно от кого, может быть даже от какого-нибудь турка или негра, ты только не подумай, что я какая-то расистка, любимый, но все-таки было бы правильно, если бы женщины в нашей стране рожали бы детей от наших мужчин, а не от неизвестно кого…»

Можно было представить, как она смотрит на него сверху, сцепив на груди пальцы, с мягкой улыбкой, или, как она говорит своим подругам, которые как раз подошли и остановились рядом с ней: «вот он стоит, мой Мозес», а они отвечают ей не без зависти: «какой красавчик», или «везет же некоторым», или «а он ничего», так что ее улыбка становится еще мягче.

«Мне кажется, что ты протер себе дыру на правом рукаве, Мозес. Конечно, я не могу видеть на таком далеком расстоянии, но что-то мне подсказывает, что я права. Мозес, любимый, как бы я хотела заштопать эту дырку, прямо на тебе, не снимая твою курточку, чтобы ты стоял рядом и дышал бы мне в ухо, пока я бы зашивала. Но тебе все равно следует быть поаккуратнее…»

– О, божественная, – прошептал Мозес, трогая правый рукав, где к своему удивлению, действительно, обнаружилась некоторая небольшая потертость. Впрочем, удивляться следовало бы в том случае, если бы ее там не оказалось.

«Дорогая Анна, – писал Мозес. – Если ты посмотришь чуть левее, за третью террасу, то я почти уверен, что ты увидишь верхушку большой акации, которая растет на южном склоне, между террасой и забором. Еще полгода назад, представь себе, она совершенно облысела, так что на ней почти не осталось листьев, поэтому Администрация решила от нее избавиться, то есть спилить, тем более что нижние ветви уже совсем опали и в стволе появились трещины, в которых поселились муравьи и жуки. Но мы с моим помощником Малиновским попросили их немного подождать, чтобы мы попробовали спасти эту несчастную акацию. Сначала мы вынули из ее корней большие камни и подсыпали хорошей земли перемешанной с песком и удобрением. Потом мы замазали трещины цементом и стали поливать ее три раза в день, для чего нам понадобилось протянуть к ней шланг, чем доктор Фрум был очень недоволен. И если бы не господин Аппель, который вступился за нас и похвалил, то у нас, наверное, так ничего бы и не получилось. Зато теперь ты можешь видеть, как зазеленела и разрослась эта акация, которой, мне кажется, никак не меньше ста лет, ну, уж все-то восемьдесят, это-то наверняка…».

Мысль выложить из камней их инициалы показалась Мозесу настолько удачной, что он едва дождался конца завтрака, чтобы немедленно броситься во двор. Ему понадобилось три дня, чтобы собрать мало-мальски приличную кучку камней примерно одинакового размера. В тот момент, когда он прикидывал, куда следует положить первый камень, за его спиной раздался знакомый трескучий голос.

– Чем это вы тут занимаетесь, Мозес? – спросил д-р Фрум, останавливаясь у него за спиной. Вблизи он выглядел просто ужасно. Настоящий бандит с большой дороги. Усыпанное веснушками и родинкам морщинистое лицо. Рыжая с проседью борода торчала в разные стороны, как веник. Из-под белой шапочки свешивались нечесаные огненные патлы. В голубых глазах горел беспокойный прозрачный огонь, от которого было трудно ожидать что-нибудь хорошее.

– Камни, – сказал Мозес, показывая на горку камней, лежащую на газоне. – Они будут удерживать влагу. Заодно, – добавил он негромко.

– Вот эти? – спросил д-р Фрум, мрачно взирая на камни. – Очень сомневаюсь. … Очень сомневаюсь, Мозес, – повторил он, глядя на Мозеса, словно тот только что залез к нему в карман. – Скажите-ка, Мозес, вы верите в Бога?

– Сэр?

– В Бога, Мозес.

– Конечно, сэр, – ответил Мозес почти оскорбленно.

– Я так и думал, – сказал доктор с почти оскорбительной в свою очередь снисходительностью. – В таком случае, вас, наверное, не затруднит освободить от мусора эти урны и вынести, наконец, мусор. Мне кажется, это входит в ваши обязанности, – добавил он, поворачиваясь, чтобы уйти.

Глядя ему вслед, трудно было сомневаться в том, что никакая Анна Болейн никогда не называла его «любимый мой».

Неделю спустя, тайком пробравшись по запасной лестнице на пятый этаж, Мозес увидел, наконец, сверху выложенные внизу на газоне буквы «А» и «М» – словно огромная бабочка распахнула два крыла перед тем, как взлететь. «М», правда, было немного кривовато, зато «А» выглядело хоть куда.

«Дорогой Мозес, – писала Анна Болейн – я перечитала твое письмо тысячу раз, до тех пор, пока не пришло время идти на процедуры. К сожалению, сегодня я оказалась в душе вместе с Жако, которая забрызгала мою кофточку и халат, так что мне пришлось пожаловаться сестре, но та сказала только, чтобы я не больно обращала внимания, видишь теперь, как я несчастна, Мозес? Если бы ты только был рядом!»

«Дорогая Анна, – писал Мозес, нежно касаясь лежащего перед ним листка бумаги, которому было суждено вскоре оказаться в руках Анны Болейн, что заранее делало этот листок почти священным, словно он уже коснулся ее рук, – дорогая Анна, – писал он, стараясь представить себе, какой будет их первая встреча, – уж, наверное, что-то из ряда вон выходящее, нечто такое, ради чего стоило жить. От этой мысли даже дух захватывало, и хотелось поскорее поделиться своими соображениями с Анной, – ничего не упуская, пункт за пунктом, начиная с первого поцелуя, вслед за которым шел второй поцелуй, а там поспевал и третий, потом четвертый, пятый и шестой, чтобы затем плавно перерасти в некое продолжение темы, словом в некоторое буйство, которое уже плохо подчинялось словам…

«Если ты немедленно не перестанешь писать мне такие вещи, Мозес, – писала в ответ Анна Болейн, – то я очень расстроюсь, потому что, во-первых, это очень стыдно, а, во-вторых, после твоего письма я не спала всю ночь, тем более что этой паршивке Жако пришло в голову рассказать со всеми подробностями историю своего аморального падения, для чего она специально встала возле моей кровати, где кричала и непристойно жестикулировала до тех пор, пока у меня не случилось даже что-то вроде припадка…»

«Дорогая Анна, – писал Мозес, стараясь чтобы его слова выглядели убедительно, – ты, наверное, не знаешь, что наша Вселенная состоит из огромного количества галактик, в каждой из которых находятся миллиарды и миллиарды звезд, причем даже от ближайшей к нам звезды свет идет больше четырех лет. Когда я узнал про это, мне стало смешно…»

«Ты такой умный, Мозес, что мне даже делается страшно».

Однажды он наткнулся за мостом на целые заросли неприметных, маленьких и белесых, цветов, название которых он не знал. Он сбегал к себе за ножницами и скоро настриг их столько, что получился вполне приличный букет, который было не стыдно принести под окна Анны Болейн и положить его на нагретый камень солнечных часов, где он был виден отовсюду.

«Мозес, любимый, – писала Анна Болейн, – все утро сегодня я смотрела на твой букет, который ты оставил для меня под окном. Если хочешь знать, то моя любовь к тебе похожа на этот букет, потому что она такая же большая и светлая, Мозес. Если бы не эта паршивка Жако, которая отравляет мне жизнь, как только может, то я бы могла считать себя самой счастливой на свете и думать, что нахожусь на небесах, стоит мне только посмотреть, как ты идешь по двору или смотришь на мое окно. Только представь себе – эта мерзавка сказала мне сегодня, что цветы ты нарвал только для нее, потому что ты и есть отец ее внебрачного ребенка. О, Мозес! Ведь этого, конечно, не может быть, любимый мой, потому что она говорила сначала, что отец ее ребенка какой-то турецкий шейх, а потом, что это черный охранник из американского посольства, а в последний раз она сказала, что его отец – Бельмондо. Но если все-таки отец этого ребенка ты, Мозес, то напиши мне об этом всю правду, не скрывая ничего, чтобы я могла понять и простить тебя, хотя мне совершенно непонятно, что ты нашел в этой ужасной Жако, которая следит теперь за каждым моим шагом».

Это письмо было последнее.

Спустя три недели, Мозес робко постучал в кабинет доктора Аппеля.

– Не могли бы вы мне помочь, доктор, – сказал он, глядя в сторону и чувствуя, как сердце бьется у него где-то в горле.

– Что такое? – спросил доктор Аппель. – Да, проходи же, не стой в дверях, Мозес.

Сделав шаг, Мозес очутился в кабинете.

– Что-то ты мне не нравишься, Мозес. Ну, выкладывай, что там у тебя.

– Анна Болейн, сэр. Из женского отделения, – сказал, наконец, Мозес, словно прыгнув с разбега в ледяную воду, – Я бы хотел узнать о ее здоровье.

– Анна Болейн? – доктор внимательно посмотрел на Мозеса. – Анна Болейн? Ты уверен, дорогой мой?

– Из женского отделения, – повторил Мозес.

– Из женского, – сказал доктор Аппель. – Что же, тогда, что же, – очень может быть. Но тебе-то это откуда известно?

– Мы переписывались, – чуть помедлив, сказал Мозес, чувствуя, что краснеет.

– Вот как? Ты мне никогда об этом не рассказывал.

– Не представилось подходящего случая, сэр, – Мозес испытывал адские муки.

– Понятно, – доктор продолжал внимательно изучать Мозеса. – Просто не представилось подходящего случая, – повторил он негромко. – А теперь, значит, представилось, верно?.. Ты ведь знаешь, Мозес, как у меня мало свободного времени.

– Да, сэр, – сказал Мозес, не трогаясь с места.

– Сейчас справлюсь, – Аппель взял телефонную трубку. – Алло? – сказал он, опускаясь в кресло и глядя на Мозеса. – Алло? Соедините меня со вторым отделением, пожалуйста… – Потом он прикрыл ладонью трубку и сказал:

– Если в следующий раз тебе придет в голову переписываться с кем-либо из пациентов, Мозес, то, пожалуйста, сначала поставь об этом в известность меня.

– Непременно, сэр, – пообещал Мозес.

– Алло? – сказал доктор. – Это второе отделение? Дежурная?.. Очень хорошо. Я хотел бы узнать, как здоровье нашей пациентки, которую зовут… э,.. ее зовут Анна Болейн… Я сказал, Анна Болейн, барышня… Кто это говорит? Это говорит доктор Аппель, если уж это вам так важно…

Вероятно, на том конце провода принесли свои извинения.

– Ничего, – проворчал доктор Аппель. – Так вот, Анна Болейн…

Мозес замер и напряг слух, чувствуя, что он еще никогда не был так близок к Анне Болейн, потому что, в конце концов, этот черный провод, превращал почти в ничто разделяющее их пространство, – наперекор всем бетонным перекрытиям, решеткам и железным дверям, – до такой степени, что уже не было ничего невозможного в том, чтобы услышать ее шаги или голос, или даже шелест одежды, а то и подать голос самому, так, чтобы она услышала, как он говорит ей что-нибудь вроде «привет, Анна» или «это я, Мозес», или «ну, что, узнала?»

 

– Так это она, – сказал доктор и посмотрел на Мозеса. – Теперь все понятно… Конечно, я знаю, – добавил он почти с раздражением.

– Она выписалась, Мозес – сказал он, кладя телефонную трубку и не глядя на Мозеса. – Выписалась две недели назад.

– Э… – сказал Мозес.

– А ты как думал? Люди выписываются и уходят. Ничего не поделаешь, – доктор Аппель развел руками, стараясь вложить в это твердое «ничего не поделаешь» как можно больше сочувствия.

– Вы ведь не хотите сказать, что она умерла, сэр?

– Ну, конечно, нет, – доктор отвел глаза на потолок. – С чего ты это взял, Мозес?

– Значит, нет?

– Видишь ли, – начал, было, доктор, еще сам толком не зная, что скажет, но Мозес уже перебил его.

– В конце концов, – сказал он негромко, словно давая понять собеседнику, что он все прекрасно понимает и хорошо знает, как следует себя вести в подобных случаях, – в конце концов, ведь это одно и то же, по-моему. Выписаться или умереть, какая, в сущности, разница, доктор?

– Ты что же, думаешь, что никакой? – спросил доктор Аппель. – По-твоему, совсем никакой, Мозес?

– А какая? – спросил Мозес.

Эй, Мозес!

Доктор смотрел на него так, как будто хотел сказать: «У тебя, наверное, нет сердца, Мозес».

«Да, сэр, – говорил в ответ взгляд Мозеса. – Его нет, потому что оно сгорело».

– Ну, какая-то разница все-таки существует, – сказал доктор.

– Значит, она все-таки умерла, – Мозес подошел к дверям и взялся за ручку, но затем обернулся и посмотрел на доктора Аппеля. Тот смотрел на него, не делая никаких попыток опровергнуть его слова.

– Нельзя ли мне узнать, как это случилось, сэр?

– Она разбилась – ответил доктор Аппель, откашлявшись. – Выпала из окна. Какая-то нелепая история. Решетки на всех окнах и вот на тебе. Даже не верится. Я просто не знал, что ее зовут. Анна Болейн. Странно, что ты не слышал.

«А как же еще» – подумал Мозес.

– Я так и думал, – сказал он, открывая дверь. – Спасибо, сэр.

– Это случилось почти месяц назад.

Я просто вижу, как она летит, вцепившись в плетеную корзиночку, оставшуюся от рождественских подарков.

– Подожди-ка, Мозес. Подожди. Будем переносить наши утраты мужественно, как и подобает настоящим мужчинам, – доктор достал из шкафчика бутылку коньяка и две коньячные стопки. – Давайте, – сказал он, разливая коньяк и протягивая стопку Мозесу. – За вашу Анну Болейн, Мозес. Пусть земля будет ей пухом.

– Спасибо, сэр, – сказал Мозес, оценив поступок доктора Аппеля. – Но я совершенно спокоен, доктор. Если хотите, можете проверить мой пульс.

Конечно, пульс был спокоен, потому что сердце сгорело. Сгорело, сэр. Вообще-то говоря, никакого пульса не должно было бы быть вообще. К тому же, если я правильно понял, все случившееся и было этим самым прекрасным самим по себе, то есть таким, которое не было обременено ни встречной улыбкой, ни пожатием рук, ни случайным или намеренным прикосновением, ни звуком голоса, ни стыдливо опущенными ресницами, ни легким дыханием, ни запахом духов, ни капельками пота, выступившими на лбу, ни даже общими воспоминаниями – прекрасное, которое существовало без всех этих «посмотрите скорее сюда, Мозес» или же «какая у вас тут пролегла прелестная складочка», – ведь, в конце-то концов, это было только прекрасное само по себе, то есть нечто в высшей степени серьезное и важное, что-то вроде апейрона или первоматерии, в чьем пространстве разворачивались все богатства мира, и которое надзирало за этим богатством, не придавая, впрочем, ему большого значения, потому что кто бы стал спорить с тем, что от того, что какая-то Анна Болейн не встретилась с еще более каким-то там Мозесом, в мире не изменилось ровным счетом ничего, – несколькими рукопожатиями меньше, несколькими взглядами, несколькими улыбками, какой-то сотней-другой слов, взглядов, жестов – нет, в самом деле, кому бы пришло в голову оспорить это само собой разумеющееся?

– Да, уж, наверное, никому, Мозес.

– Разумеется, – сказал Мозес. – Разумеется, никому, кроме, пожалуй, самих этих пожатий, самих этих взглядов, самих этих слов, улыбок, прикосновений, жестов, – никому, кроме этого молчания, этого смеха, этого запаха, этого цвета, этих теней и этого блеска глаз, которые, забыв обо всех правилах приличия, взывали и требовали, – стоило только напрячь немного слух, чтобы услышать их, позабывшие всякий стыд голоса, требующие, чтобы их впустили.

Чтобы их впустили, сэр.

…Странно, впрочем, что ему ни разу ни пришла в голову мысль рассказать ей про Сад.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru