bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Она снова смотрела мимо него.

Дева, ожидающая небесного жениха вопреки всякой очевидности.

Миллион какое-то чудо света, не желающее знать ничего, кроме самого себя.

Потом она спросила, – и тоже безо всякого перехода, как будто не сомневалась, что он прекрасно поймет ее и так, без всяких дополнительных разъяснений:

– Я только одного не понимаю – тебе что, так со мной плохо?

Вопрос, на котором ты скользил, словно на подмерзшей после оттепели дороге.

– Любовь втроем, – вздохнул Давид. – Если говорить честно, это совсем не то, о чем мечталось долгими осенними вечерами.

– Дурак, – сказала она без всякого выражения.

С этим, впрочем, можно было согласиться хотя бы отчасти.

– В конце концов, – он вновь почувствовал, что лучше бы ему было помолчать, – в конце концов, ты занята им потому, что он для тебя всего только литература.

– Что значит – литература?

Вот именно, сэр.

Что это значит – литература, Мозес?

Это сомнительное и, положа руку на сердце, не имеющее слишком большего значения, если хорошенько разобраться?.. Слова. Слова. Слова. Надуманные сюжеты. Сплетение событий, монологов, образов, иногда приятное щекотание нервов или слезы, и опять много разных слов, из которых иногда вдруг складывалось нечто, доставлявшее тебе то или иное удовольствие, иногда сопряженное с желанием вновь вернуться к прочитанному, еще раз пробежать понравившиеся места и позаимствовать пару или тройку смешных цитат, чтобы припомнить их, когда в этом случится необходимость.

Нечто похожее на хорошую закуску перед обедом, без которой, в конце концов, можно прекрасно обойтись, как, собственно говоря, и обходятся миллионы и миллионы тебе подобных, предпочитающих хороший обед по имени «жизнь» легкой закусочке, носящей имя «литература».

Разумеется, все это могло относиться только к читателям. К тем, кто кромсал, резал, рвал зубами, морщился, пропускал то, что было ему не интересно, рассуждал, делал нелестные сравнения, пренебрежительно морщился, но чаще незаметно, исподволь примеривал костюмы бумажных героев на себя, зная, что это ничем ему не грозит и ни к чему не обязывает.

– Литература, –Давид пытался подобрать нужные слова, – это то, что не причиняет боли…Что-то такое, что на самом деле никогда не болит, даже если рассказ идет о страдании.

Пощечина, которую она влепила ему, была отпущена от всей души.

– Ага, – сказал Давид, потирая щеку. – Если ты думаешь, что это единственное определение, которое я знаю, то глубоко заблуждаешься. Потому что я могу привести еще несколько. Например, есть мнение, что литература – это хороший способ приобрести себе некое подобие биографии для тех, у кого ее нет.

Вторая пощечина не удалась, потому что он успел вовремя увернуться.

– Гадина, – прошипела она, глядя на него как на застигнутого на месте преступления вора, который отважился покуситься на ее собственность.

– Только не надо так расстраиваться, – Давид вдруг почувствовал веселую, почти невесомую злобу. – В конце концов, миллионы людей придумывают себе жизнь и потом прекрасно живут, изображая из себя Магу или Анну Каренину…

– Убирайся к черту, – сказала она, отворачиваясь.

– Или Маргариту, – добавил Давид, поднимаясь.

– Я сказала – убирайся!

– Уже, – и он направился к двери.

Впрочем, прежде чем уйти, он что-то сказал напоследок. Кажется:

– Оставляю тебя в приятном ожидании.

Или:

– Кто ждет, тот дождется.

Или еще что-то в этом роде.

Одним словом, какую-то глупость, без которой можно было, наверное, прекрасно обойтись.

…Впрочем, где-то в глубине души, он совсем не был уверен в том, что сказанное им было в действительности правдой.

Что там греха таить, сэр. Иногда ему приходило в голову, что, может быть, все было совсем наоборот, – что именно литература была хранительницей той чистой, ничем не разбавленной боли, которую невозможно было почувствовать нашей грубой плотью, но которая все же иногда настигала нас, – возможно, подобно тому, как она однажды настигла старую жестяную церковную кружку, которой посчастливилось как-то услышать обращенные к ней слова старого монаха, – те самые, от которых она должна была кричать, причитать и плакать, вместо того, чтобы продолжать стоять, не делая даже попыток показать, что слышит и понимает услышанное, потому что боль ее была столь велика, что ее, пожалуй, уже нельзя было даже назвать болью.

Разве что литературой, сэр.

Разве что литературой, Мозес.

Этим не поддающимся никакому пониманию событием, которое находилось в явном противоречии с тем, что было написано в первых строках Торы:

Брейшит бара Элохим хашамаим ве хаарец…

Потому что, в конце концов, гораздо больше доверия вызывали сегодня слова старого монаха, которого не могли ввести в заблуждение ни шум голосов в храме, ни шарканье шагов, ни даже звяканье монет, время от времени падающих в отверстие закрытой церковной кружки.

126. Карпангельдирьеро

Карпангельдирьеро, Мозес. Именно так: карпангельдирьеро, черт меня возьми… Кто понимает высокую красоту этих созвучий, тот остановится, чтобы еще раз услышать это великолепное, ласкающее слух: карпангильдирьеро!.. Кто понимает, разумеется… Я согласен: не все, что существует на свете прекрасно или даже просто приятно. Есть вещи отталкивающие или даже вселяющие отвращение. Тем не менее, все, даже самое ужасное, имеет свое собственное имя. А это совсем несправедливо, как мне кажется. Ведь самые красивые слова, пленяющие нас подобно этому восхитительному карпангельдирьеро, не значат ровным счетом ничего!.. Вот они проносятся перед моим умственным взором, словно мыльные пузыри, – прекрасные, но, увы, совершенно бесполезные, не имеющие своего пристанища, ибо пристанищем всякого слова, без сомнения, является обжитая им вещь. Не слышу ли я порой их тихий голос, жалобно шепчущий мне: Мозес! Миленький братец Мозес! До каких пор скитаться нам, не имея собственного дома? Как долго еще будем мы носиться в неизреченном пространстве, лишенные плоти, словно проклятые навеки духи, – ибо всем известно, что плоть каждого слова, это облекшая его вещь? Помоги нам, миленький братец Мозес! Спаси нас! Выручи из беды! – Но чем же утешу я бедные создания, прозрачные, как мысли младенца? Я полагаю, что здесь не в силах был бы помочь и сам Адам Кадмон, ибо сей последний обладал лишь властью именовать уже существующее, вытаскивая из вещей таящиеся в них до поры имена, тогда как в нашем случае требуется могущество совсем иного рода и как раз в этом-то нам отказано раз и навсегда! А, между тем, разве можно было бы обнаружить в этом могуществе что-либо кощунственное или противоречащее Общей Идеи Миропорядка, относительно которой сходились, в конце концов, все, кому не лень: и Лейбниц, и рабби Шимон, и даже автор трактата «Против ученых», полагающий, что когда Истины нет, то нет и нас, а когда она есть, то есть и мы? Кому бы, в самом деле, помешало, если бы кто-нибудь подошел ко мне однажды, чтобы сказать: карпангельдирьеро, Мозес! А я бы ответил: карпангельдирьеро, сэр. Разумеется, карпангельдирьеро, дружок. И разве плохо было бы, если бы кто-нибудь осведомился у меня во время прогулки: нет ли у тебя с собой случайно карпангельдирьеро, Мозес? А я сказал бы, делая равнодушное лицо, хотя моя душа в этот момент, возможно, танцевала бы от счастья, как в первый день, когда она взглянула на мир: отчего же? Я всегда ношу карпангельдирьеро с собой, как того требует мораль и традиция. Недопустимо появляться в общественных местах без карпангельдирьеро. А если бы Р., к примеру, вдруг вздумалось спросить меня: а что ты, собственно, думаешь о карпангельдирьеро, Мозес? – то его вопрос уж конечно не застал бы меня врасплох. Я ответил бы ему со всей обстоятельностью, и уж, наверное, мой ответ был бы в самую точку, потому что не такая эта вещь, карпангельдирьеро, чтобы говорить о ней между делом и впопыхах, просто заполняя болтовней время. Ведь если слово прекрасно, то, стало быть, прекрасен и предмет, который оно обозначает и в котором живет. Как же иначе, Мозес? Неужели слово – это только бумажная обертка, в которую можно завернуть все, что угодно? Вот отчего я все-таки думаю, что если существуют прекрасные созвучия, смысл которых нам непонятен, то, несомненно, должно существовать также и нечто, отвечающее этому созвучию, – нечто столь же прекрасное, облеченное в плоть – словом, прекрасная и удивительная вещь, обитающая в ином мире, о котором мы не подозреваем точно так же, как, видимо, не подозревают о нем и эти бедные скитальцы, потерявшие некогда свою отчизну и тоскующие теперь в безумной жажде воплощения – и в этом они, конечно, схожи с нами, людьми… А может быть, дело обстоит не совсем так, Мозес? И этот таинственный и ни на что не похожий мир, наполненный таинственными и ни на что не похожими, неназванными вещами, есть только Грядущая Возможность – скрытая в глубине Времени? Тоска, тоскующая в своем ожидании необязательного, – сон жаждущий стать явью, – шорох еще не распустившихся листьев, – смех еще не рожденного младенца Мозеса? А эти призраки слов – всего только тени, которые отбрасывает скучающее в одиночестве Ничто? Быть может, однажды на рассвете или на исходе дня, как раз перед закатом солнца, все эти, ничего не знающие, потерявшие надежду и уставшие от своих скитаний слова, поднимутся в небо – словно почуявшие приближение зимы журавли – и, оставив нам непонятное чувство сиротства, навсегда покинут нас, чтобы совершить невозможное: сотворить свой собственный, новый мир, по своему образу и подобию?..

– Скажи-ка мне, Мозес: а какое, собственно говоря, нам до всего этого дело?

– Вот и я думаю: что до всего этого нам, сэр?..

127. Комплекс Магдалины

А потом был день, похожий на закрытые ворота, в которые вдруг постучалось будущее, оповещая о том, что оно уже близко и требуя, чтобы ему открыли.

 

Кажется, была среда, и он сидел над какими-то ежеквартальными отчетами, когда зазвонил телефон. Он хорошо помнил, что решил сначала не подходить. Мало ли кому придет в голову набрать его номер для того, чтобы обсудить какую-нибудь ерунду, вроде вчерашнего скандала в Кнессете или скандального отказа «Ювентуса» сыграть товарищеский матч с «Цви», хотя все детали встречи, во всяком случае – со стороны «Цви», были давно и детально обговорены.

Но телефон все звонил и звонил, как будто звонивший ни минуты не сомневался, что Давид дома.

Потом он взял трубку и услышал ее голос, сказавший:

– Ну, наконец-то.

Был уже вечер и, кажется, он сразу почувствовал, что творится что-то неладное. Какая-то тревога, от которой у него слегка заныло в груди, тем более, когда она попросила его срочно приехать, да еще таким голосом, словно от этого зависела, по крайней мере, ее жизнь. Впрочем, вполне возможно, что все это он придумал уже после, задним числом, по прошествии времени, которое, как известно, не только хорошо лечит, но и с не меньшим успехом, время от времени, подбрасывает нашей памяти то, чего никогда не было.

Конечно, он отправился. Не откладывая ни на минуту и чувствуя теперь, что в мире совсем не так обстоит все благополучно, как казалось десять минут назад. К тому же на его вопрос, она ответила твердым «обязательно», а, следовательно, звала его не просто так.

И пропади все пропадом, если только он хотя бы приблизительно знал, что к чему! Тем более, насколько он помнил, ничего похожего прежде не случалось.

Впрочем, если посмотреть с другой стороны, ничего страшного как будто не происходило, и даже ежеквартальный отчет мог прекрасно подождать, а выспаться можно было и завтра.

Напряжение, которое он почувствовал, едва вошел в квартиру, было почти осязаемым. От Ольги шел запах ее вечных духов, название которых он всякий раз забывал, но с которыми сегодня был явный перебор, как будто она хотела забить этим запахом все остальные, и в первую очередь, конечно, запах, преследовавший тебя по всей квартире, – запах напряжения и тревоги.

В двухкомнатной квартире, которую она снимала с подругой, больше никого не было. Подруга ускакала на какую-то очередную дискотеку.

– Хоть что-то радует, – пробормотал Давид.

Впрочем, первые слова, которые он произнес, были немного другие.

– А вот и я, – сообщил он сразу после того, как окончился их короткий поцелуй и она выскользнула у него из рук. Потом он сообщил, что умудрился добраться всего за тридцать минут.

– Молодец, – сказала она. – За что люблю мужиков, так это за то, что они всегда найдут себе занятие.

– Еще как найдут, – подтвердил он, снимая обувь и проходя в это царство чистоты и порядка.

Кажется, уже потом, вспоминая этот вечер, он отметил по поводу этого быстрого поцелуя, что он был вполне дежурный, вполне холодный, – такой, каким обычно встречают или провожают дальних родственников или наконец-то уходящих гостей, тогда как нервное напряжение, которое исходило от нее и которое можно было наблюдать в каждом ее шаге или движении, кажется, готово было немедленно затопить всю квартиру.

– Эй, – сказал он, ловя ее за руку, в то время как она в третий или четвертый раз прошла мимо, перекладывая какие-то принесенные с кухни вещи. – Может, обратишь на меня внимание?

– Сейчас, – она вновь ускользнула, чтобы отнести одежду в шкаф. Потом она вытащила из-под кровати целый узел мятого белья:

– Вон сколько надо стирать, просто ужас.

– Много, – сказал Давид. Найти в его голосе хотя бы каплю сочувствия было так же невозможно, как найти в стогу сена всем известную иголку.

Ольга немного помедлила, а потом задвинула узел обратно под кровать и опустилась в уютное, старое кресло, на которое, при желании, можно было забраться с ногами.

Давид хотел было перебраться поближе к ней, но встретившись с ее взглядом, передумал. Взгляд был одновременно и решительный, и насторожено изучающий, как будто она еще не решила до конца, стоит ли ей вообще рассказывать о том, о чем она собиралась или лучше отложить это до более счастливых времен.

– Мне надо тебе кое-что рассказать, – сказала она, наконец, совершенно бесцветным голосом, так, будто речь шла о вещах совершенно посторонних, вроде стирки или сломанного крана на кухне.

Наверное, он пожал тогда плечами или поднял две руки, словно подтверждая этим, что уже вполне созрел для того, чтобы услышать все то, что ему собирались поведать.

– Это было на прошлой неделе. Кажется в воскресенье. Ты знаешь этот большой дом со львами, где снимали сначала Феликс и Анна? Единственный, кажется, дом во всем Городе, где есть скоростные лифты. Знаешь?

– Конечно, – сказал Давид. – Однажды, я там застрял.

– И я тоже. Только не однажды, а на прошлой неделе, в воскресение.

– Сочувствую.

– Ты себе сочувствуй, – она глубоко затянулась. Было видно невооруженным глазом, что она страшно нервничает. Набитая окурками пепельница была тому лишним подтверждением.

– И что? – спросил он, немного выждав.

– Ничего, – она глядела куда-то в сторону. – На самом деле, все было не совсем так. Я не застряла, а упала в этом чертовом лифте. Можешь себе представить?.. Упала прямо в эту пыль и грязь.

– И ты об этом мне хотела рассказать?

– И об этом тоже. Просто с этого все началось.

– Понятно, – сказал Давид.

В конце концов, торопиться все равно было уже некуда.

– Это не так просто, как ты думаешь, – Ольга затянулась. – А впрочем, ладно… Этот самый дом, ты знаешь…

– Со львами?

– Да. Со львами. Я ходила туда иногда к своей подруге, она живет на последнем этаже. И всегда все было замечательно.

– И потом ты упала.

– Да. И потом я упала. Не то поскользнулась, не то подвернула ногу. Прямо лицом. А самое ужасное было то, что мне было не встать. Как будто меня что-то держало и не пускало.

– Интересно, – сказал Давид.

– Можешь не сомневаться. Интереснее не бывает.

Дым от ее сигареты стелился как трехполосный флаг.

– И что потом?

– А потом я почувствовала себя вдруг такой мерзкой и грязной, что мне самой стало страшно. Знаешь, как будто меня окунули в чан с дерьмом. Так, как будто хуже меня никого не было и нет. Так, словно меня сейчас раздавят, как какую-то гадкую букашку. И никто даже этого не заметит.

– С чего бы это? – спросил Давид, пытаясь понять то, о чем она говорила.

– А я откуда знаю? – Дым подхватил и разметал трехполосный флаг. – Все, что я знаю, это то, что я лежала на полу грязного лифта и думала, что хуже меня нет в мире ни одного человека. Знал бы ты, какой это был ужас, Дав. Тем более что мне в голову полезло тогда Бог знает что. Какие-то кошмарные воспоминания, о которых я уже давно забыла. Какая-то грязная дрянь, о которой думаешь, что она никогда уже больше не вернется. И все это, представь себе, стоит у меня перед глазами, как будто это было только вчера.

– Пожалуй, не позавидуешь, – сказал Давид.

– Вот именно, – Ольга замахала рукой, чтобы разогнать дым. – А теперь представь себе всю эту грязь, которая стоит у тебя перед глазами, а сам ты даже не можешь толком встать на ноги, как будто тебя придавили каменной плитой. А потом ты вдруг понимаешь, что все это – что-то вроде предупреждения. Как будто предупредили, что тебе следует поменять свою жизнь, иначе этот грязный лифт будет преследовать тебя, пока не убьет… Понимаешь?

Она затушила сигарету и сразу потянулась за следующей.

– И что было потом? – спросил Давид.

– Потом, – Ольга негромко засмеялась. – Потом я решила, для начала, перестать врать.

– Ясно. Значит, теперь мы, наконец, узнаем всю правду.

В голосе его, между тем, не было ничего веселого, словно за его словами прятался совсем другой, невеселый смысл.

– Боюсь только, что это не та правда, от которой ты будешь радостно прыгать.

– Переживем, – сказал Давид не слишком, впрочем, уверенно.

Она помолчала немного, затягиваясь и выпуская дым, затем спросила:

– Помнишь, ты меня спросил однажды…

Она засмеялась.

– О чем?

– О том, о чем обычно не спрашивают, – она помолчала, затем сказала, негромко, словно сквозь зубы. – О том, сколько у меня было мужчин. Такой деликатный вопрос, если ты помнишь.

– Ну, да, – Давид сразу насторожился, вспоминая этот давний разговор. – Ты сказала, что у тебя было три печальных романа… А что?

– Ничего, – она подобрала ноги, вжимаясь в кресло. Потом, помолчав, сказала, – словно бросилась, зажмурив глаза, в холодную воду. – К сожалению, на самом деле их было гораздо больше. Мог бы сам догадаться.

– Понятно, – сказал Давид, представляя себе, какое у него теперь должно быть лицо. – Больше, это насколько?

Он изо всех сил старался казаться спокойным. Так, словно они обсуждали какую-то книгу или делились впечатлениями о спектакле.

– Хочешь сказать, что это имеет какое-нибудь значение?

– Хочу, – Давид уже чувствовал приближающуюся боль. – Хотя, если подумать, то, наверное, никакого.

И, тем не менее, сэр.

И, тем не менее, Мозес.

Возможно, ему было стыдно, или может быть даже очень стыдно, но овладевшая им боль, была, конечно, гораздо сильнее, чтобы ему обращать внимание на какой-то там украсивший его щеки стыд.

– Айзек, – произнесла она совершенным бесцветным мертвым голосом – Ты его знаешь. Это было сто лет назад…

– Да, – сказал Давид. – Я его знаю. Он издал какую-то дурацкую книжку.

– Да. Про Жака Кокто.

Конечно, это была относительно терпимая пытка, слышать все эти мужские имена, знакомые и незнакомые, которых ее бесцветный голос возвращал к жизни, и они приобретали вдруг какой-то вес, какую-то плотность, какую-то странную реальность, давая о себе знать, словно те загробные тени, которые вдруг получали возможность стать на какое-то время видимыми благодаря заклинаниям новой Аэндорской волшебницы, вызвавшей их из небытия.

– Потом Вахма из театра, такой рыжий, ты еще собирался к нему на спектакль.

– Да, – сказал Давид, – я помню.

– Ты его видел, когда он устраивал для приезжих мастер-класс.

Он вспомнил худощавого молодого человека, который сидел когда-то у Феликса на кухне и пил сок. Это было тогда, когда она жила вместе с сестрой. Приятное лицо. Вполне осмысленный взгляд. Кажется, она сказала, что это кто-то из театральной студии, где она училась.

– Глядя на него можно было подумать, что вы только что занимались этим любовью, – сказал Давид.

Она деликатно промолчала, пожав плечами и глядя в сторону. Потом спросила:

– Какое это теперь имеет значение?

– Никакого, – согласился Давид.

– Никакого, – повторила она, пуская дым. – Я понимаю, если бы ты вдруг почувствовал ревность. Но ведь ничего этого тогда не было.

– Да, – Давид понял, что собирается сказать какую-то очередную глупость. – Ничего. Похоже, я вообще бесчувственный, как камень.

– Надеюсь, ты не станешь себя жалеть, – сказала она.

– Не стану, – Давид вдруг почувствовал, что вполне созрел, если и не для рыданий, то, во всяком случае, для небольшого мордобоя. – Ну, давай, рассказывай. Кто там у нас следующий?

– Рассказывать, пожалуй, больше нечего. Я ведь тебе уже сказала, что дело совсем не в этом.

– А в чем же, – спросил он.

– Господи, Давид, – она пожала плечами. – Ты что, не понимаешь? Ну, хорошо, я расскажу тебе, что вспомню, тебе от этого что, легче будет?

– Сначала расскажи, – сказал Давид, чувствуя, что его уже куда-то понесло. – Там будет видно… Дать калькулятор?

– Отстань, – она, похоже, забеспокоилась, что сценарий, который она выстроила, вроде бы начал трещать теперь по всем швам.

Конечно, она вспомнила еще несколько незнакомых ему имен, каждый раз останавливаясь и вспоминая, перескакивая от «ну» к «еще», или «сто лет назад», или «я уже сейчас не помню», или «какая разница», пока, наконец, не остановилась, пожав плечами и оттопырив нижнюю губу, словно давая понять, что все подсчеты вроде как подошли к концу.

– И еще – Феликс, – напомнил Давид.

– И еще Феликс, – повторила она, усмехаясь и ничуть не удивляясь. – Ты сам догадался или помог кто?

– Помог.

– Ну, конечно. Я даже знаю, кто.

– Естественно. Это была твоя сестра.

– Фригидная дура, – сказал Ольга. – Не успокоится, пока не залезет с ногами в чужую жизнь. Ненавижу.

– Она ничего плохого не сказала, – попытался Давид срезать острые углы. – Просто так сложился разговор. Можно сказать, все произошло случайно.

– Фригидная дура, – повторила Ольга. – Между прочим, это было сто лет назад. Даже не помню, когда.

– Я знаю.

– Значит, ты все знал и молчал?

– Как рыба, – Давид почему-то показал на потолок. – А кстати, ты никого не забыла?

 

– Не знаю. Может быть, кого-нибудь и забыла. Я ведь не веду «Календарь на все случаи жизни».

– Я имею в виду Маэстро, – сказал он, уже заранее зная, что услышит в ответ. Но на этот раз он ошибся.

– Нет. Маэстро тут ни при чем. Я рассказала тебе тогда всю правду. Все как было.

– Странно, – усмехнулся Давид. – Мне кажется, он был бы тут весьма кстати. Так сказать, для полноты коллекции.

– Никакой коллекции не было. Все это было, как правило, случайно и без особых последствий. Почти стерильный секс без будущего, если хочешь…

– Понятно, – сказал Давид.

В конце концов, подумал он, это ничего не меняло. Ничего, кроме, пожалуй, той боли, которая, судя по всему, надолго собиралась поселиться у него в груди.

Она посмотрела на него, как будто он на мгновение перестал скрывать свои чувства, которые тут же отразились на его лице.

– Хочешь меня убить?

– Нет, – он чувствовал, как боль поднимается к горлу. – Пока нет.

– Спасибо и за это.

– На здоровье, – сказал он, угасшим голосом, чью угасшесть он прекрасно слышал сам. – Интересно все-таки, зачем ты мне все это рассказала?

– Затем. Наверное, просто хотела избавиться от всего этого. Понимаешь?

Кажется, он слегка кивнул головой.

– Представь, что просыпаешься утром, а ты уже другой, не такой, как вчера. И все, что когда-то было, вдруг исчезло, стало сном, ушло из памяти.

– Было бы слишком просто, – сказал Давид. – Иногда память дается нам в наказание.

– А лифт? – спросила она, доставая сигарету. – Думаешь, это ничего не стоит?.. Валяться в грязном лифте и чувствовать, что хуже тебя нет никого на свете?.. Да я чуть не умерла там, в этом лифте, прежде чем встала на ноги. А потом я была такой грязной, что мне надо было немедленно смыть с себя всю эту грязь, а как ее еще можно смыть, если не перестать делать вид, что ее не существует?.. Думаешь, мне надо было промолчать?

Ему вдруг показалось, что она ужасно гордиться происшествием в лифте, как будто сам этот факт давал ей неоспоримые преимущества перед другими и делал ее гораздо лучше всех прочих людей, которые не знали такой глубины падения, а значит, не изведали и медоточивой сладости раскаянья.

Комплекс Марии Магдалины, сэр.

Нечто, что готово отгородить тебя от любого ужаса, который встретился на твоем пути, лишь бы ты согласился идти туда, куда тебе укажут.

Рыдания, плавно переходящие в славословия.

– Господи, – сказал он, – да откуда я знаю, что лучше?

– Жалеешь, что я тебе рассказала?

– Да, нет, – он пожал плечами. – Просто не могу чего-то понять.

– Между прочим, я думала потом над каждым из этих случаев и пришла к весьма неутешительным выводам.

– Нам только этого не хватало. Давай еще составим алгоритм и вычертим график.

– Не говори глупостей. Это действительно важно. Во всяком случае, для меня.

– Не вижу тут ничего важного, – сказал Давид, глядя в сторону и зная, что говорит неправду. – В конце концов, это только твое дело и больше ничье.

Конечно, он сказал так, чтобы почувствовать, наконец, эту, уже готовую напасть на него во всю силу, боль.

Она спросила:

– Но ты ведь так не думаешь на самом деле?

– Думаю, – сказал Давид.

– Не думаешь, – она потушила сигарету и отодвинула пепельницу в сторону. – Потому что это касается нас всех – и тебя, и меня.

– Ну, может быть.

– И при этом самое печальное заключается в том, что всего этого могло бы и не быть. Просто не быть – и все. Если бы я не вела себя как последняя безголовая дура, которая не думает, что будет завтра.

Она вдруг всхлипнула и отвернулась.

– Эй, – сказал Давид. – Ты что?

– Ничего. Сейчас пройдет.

Но вместо этого она заплакала еще сильнее.

– Ну, все, все, – Давид поднялся со своего места и опустился на колени перед креслом, в котором сидела Ольга. – Ничего же страшного не происходит.

Она вытерла слезы руками:

– Где-то был платок.

– Вот он. Этот?

– Послушай, – сказала она, высморкавшись. – Мне кажется, ты все время упускаешь какую-то важную вещь, а я не могу ничего путного тебе сказать, чтобы ты понял… Конечно, я вела себя тогда, как последняя свинья, но ведь теперь это все в прошлом. Да?

– Надеюсь.

– На самом деле здесь все просто. Просто думай обо мне хорошо, вот и все. Думай обо мне хорошо и не думай плохо, вот и все. Мне кажется, у нас что-то могло бы получиться. Но только если ты будешь думать обо мне хорошо. Ты меня слышишь?

– Слышу, – сказал Давид.

– Думай обо мне хорошо, Дав.

Ему показалось, что это смахивает на заклинание. Может быть, так оно и было.

К тому же не так-то это, на самом деле, просто, – подумал он, запуская пальцы в ее волосы.

Думай обо мне хорошо.

Наперекор всему, что видят твои глаза и слышат уши. Что подстерегает тебя на каждом шагу. Думай про меня хорошо, как Филемон про свою Бавкиду или как Оливейро о своей любвеобильной Маге.

– Я постараюсь, – сказал он, отыскав ее губы.

– Вот и хорошо, – она ответила на его поцелуй. Потом сказала:

– Хочешь выпить?

– Да, – кивнул Давид. – Хочу.

Потом он подумал, – или, вернее, что-то подумало в нем само:

– Может, и в самом деле стоило бы устроить праздник по случаю того, что все тайное рано или поздно становится явным?

Одно только было не совсем понятным, – что считать в этом случае тайным, а что – явным. И помочь в этом вряд ли мог даже тот всезнающий бродячий проповедник из Назарета.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru