bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

– Вы думаете? – неуверенно произнес господин Гитлер, краснея. – Наверное, это не очень удобно. Разве она еще открыта?

– Вольф работает допоздна, – сказал Пинхас. – К тому же, он не возьмет с нас ни крейцера. Смешно было бы упустить такую возможность.

На лице собеседника было написано сомнение.

– В знак окончательного примирения, – добавил Пинхас.

– А разве мы еще не примирились? – спросил Гитлер. – Ну, если уж вы так настаиваете…

В мастерской Вольфа было пусто. Никто не вышел им навстречу, хотя дверной колокольчик прозвенел в полную силу. Усадив молодого человека на бархатный диванчик, возле которого стояла большая раскрашенная пальма из папье-маше, Пинхас нырнул за занавеску. Вольф Пекиндер сидел за столом, погрузившись в раздумья и вперив взгляд в лежавшую перед ним счетную книгу.

– А, это ты, – сказал он, поднимая глаза. – Я почему-то так и думал. Хочешь, я скажу тебе, на сколько мне собираются повысить с нового года арендную плату? Ты будешь смеяться.

– Послушай, Вольф, – сказал Пинхас, не давая тому продолжить. – Каждый раз, когда я к тебе прихожу, ты начинаешь рассказывать мне про свою арендную плату. Я и без того знаю, что я твой должник.

– Неужели ты тоже об этом знаешь? – удивился Вольф. – Между нами говоря, ты должен мне почти пятьдесят гульденов. У меня все записано. Сорок восемь гульденов, если быть точным. Сорок восемь гульденов и девяносто крейцеров. Для ровного счета – пятьдесят. Или хочешь, чтобы я дал тебе еще? Тогда ты должен знать, что я тебе ничего не дам. Даже если ты встанешь на колени, и за тебя придет просить наш отец Авраам.

– Я верну тебе все до крейцера, – сказал Пинхас, прижимая ладонь к сердцу. – До самого последнего крейцера. Но ты тоже должен пойти мне навстречу. – Он обернулся и посмотрел сквозь разошедшийся бархатный занавес на господина Гитлера, который, откинувшись на спинку диванчика и положив ногу на ногу, листал дамский журнал. – Ты ведь не хочешь, чтобы меня посадили в тюрьму?

– Смотря за что, – сказал господин Вольф. – Если тебя упекут за то, что ты не возвращаешь друзьям свои долги, то я не буду иметь ничего против. С другой стороны, – добавил он задумчиво, – если тебя посадят, то ты, конечно, уже не вернешь мне ни крейцера. К тому же, мне еще придется носить тебе в тюрьму передачи. А теперь скажи мне, откуда я возьму на все это деньги?

– Вот видишь, – сказал Пинхас. – Ты этого не хочешь.

– Нет, – вздохнул Вольф. – Но иногда мне кажется, что ты кончишь все-таки именно этим. Ну, что у тебя опять?

Спустя несколько минут вопрос был решен. Смущаясь и краснея, Адольф Гитлер обновил перед зеркалом свой пробор, пользуясь расческой, которую ему предложил Вольф, после чего уселся в высокое старинное кресло, спиной к висящей на стене белой простыне. Пинхас пригладил волосы ладонью и встал слева от него, выставив подбородок и положив локоть на спинку кресла. В другой руке он держал фуражку с кокардой Почтового ведомства. Начищенные пуговицы его наглухо застегнутого мундира ярко блестели под светом двух электрических ламп, от которых даже на расстоянии шло тепло. Вольф колдовал, склонившись над стоявшей на треноге камерой.

– Каких удивительных высот достигла в последние годы наука, – сказал Гитлер, жмурясь от электрического света. – Один щелчок – и через сто лет люди будут держать твой портрет, и знать, как ты выглядел на самом деле. И все-таки, помяните мое слово, фотография никогда не сможет заменить живопись.

– Как знать, – меланхолично заметил Вольф, возясь с камерой. – Как знать, молодой человек. Может быть, и сможет.

– Никогда, – возразил Гитлер с некоторой горячностью. – И знаете, почему? Потому что в фотографии нет души. Нет того огня, который есть в картинах великих мастеров. И потом, живопись – это, прежде всего, краски. Возьмите хотя бы Сальватора Розу…

Было видно, что тема действительно его занимала.

– Внимание, – сказал Вольф, поднимая голову. – Вы готовы? Как только я скажу «три», вы перестанете дышать, моргать и даже думать… Раз…

Молодой человек расправил плечи и покраснел.

– Два…

Молодой человек вцепился в подлокотники кресла и откинулся назад, придавив затылком руку Пинхаса.

– Три…

Яркая вспышка на мгновенье превратила помещение мастерской в ослепительный летний день, а затем медленно погасла.

– Прекрасно, – сказал Вольф, накрывая камеру платком. – Надеюсь, никто из вас не моргнул. Я думаю, дня через три будет готово. Раньше мне, к сожалению, не успеть… Что это с вами? – спросил он молодого человека, который изо всех сил тер ладонями глаза.

– Этот свет. Я до сих пор ничего не вижу.

– Пустяки, – сказал Вольф. – Сейчас пройдет.

Разумеется, что всякий раз, когда Пинхас встречал после этого нескладного и худого юношу, спешащего по своим делам, с папкой под мышкой, он приветливо махал ему рукой или нажимал на грушу, в ответ на что молодой человек тоже махал ему рукой и продолжал спешить дальше, хотя случалось, что иногда он останавливался, дожидаясь, когда подъедет велосипед Пинхаса, и шутливо спрашивал, не собирается ли господин почтальон снова сбить его, как в прошлый раз, на что Пинхас отвечал, что сегодня, пожалуй, он не станет этого делать, а лучше прибережет это удовольствие до следующего раза. На что молодой человек грозил Пинхасу пальцем и говорил что-нибудь вроде «э, господин почтальон» или «смотрите у меня, господин почтальон», хотя чаще, конечно, дело обходилось простыми приветствиями и ничего не значащими вопросами, вроде – «ну, как жизнь?» или «что у нас новенького?», на которые следовали такие же ничего не значащие ответы, например – «все в порядке», «помаленьку» или «ничего особенного», после чего они разъезжались и расходились в разные стороны, каждый по своим делам, впрочем, не исключено, – не без приятного чувства, которое зачастую остается у человека, когда ему удается переброситься несколькими, ни к чему не обязывающими фразами с таким же, как и он сам, прежде чем опять окунуться в однообразную и беспокойную суету повседневной жизни.

– Возможно, это длилось совсем недолго, – разглаживая салфетку, заметил Иезекииль. – Во всяком случае, не больше нескольких месяцев. Потому что весной следующего года наш господин художник уехал в Мюнхен.

Он замолчал.

– Какая-то ерунда, ей-богу, – сказал Габриэль. – Вы меня просто сегодня удивляете, Иезекииль. И охота вам рассказывать такие небылицы?

Амос, знавший эту историю от слова до слова, посмотрел на него с сожалением. Потом он перевел взгляд на Иезекииля, который снова невозмутимо продолжал работать спицами, довязывая ряд. Закончив, он посмотрел сначала на Габриэля, а потом на Амоса. В ответ тот пожал плечами, давая понять, что все следующие действия целиком находятся в юрисдикции Иезекииля.

– Хорошо, – сказал, наконец, Иезекииль, откладывая вязанье. – Хорошо.

Он подошел к стоявшему у его кровати шкафчику, открыл дверцы и достал оттуда полиэтиленовый мешок. Покопавшись в нем, Иезекииль извлек на свет божий небольшой прозрачный пакет.

– Вот, – сказал он, осторожно роясь в пакете. – Сейчас мы посмотрим, какая это ерунда… Ага, – он вытащил завернутую в целлофан фотографию. – Вот она. Только не говорите мне, пожалуйста, что вы видите это лицо в первый раз. – Он развернул целлофан и положил на стол старую фотографию.

– Что это? – спросил Габриэль.

На черно-белой фотографии он увидел двоих. Худой и бледный молодой человек, с тщательно расчесанным пробором и слегка спадающей на лоб челкой, сидел в высоком кресле, скрестив ноги и широко раздвинув колени. Лицо его было серьезно, выпирающие скулы и впалые щеки говорили о хроническом недоедании, худые пальцы вцепились в подлокотники кресла. Птичьи глаза смотрели пристально и серьезно. Стоявший рядом с ним редкобородый человек в черном, наглухо застегнутом мундире, был до смешного похож на Иезекииля. Облокотившись на спинку кресла, он держал перед грудью фуражку с кокардой и улыбался.

– Не может быть, – прошептал Габриэль.

На обратной стороне фотографии, поверх когда-то золотистой виньетки, обрамляющей адрес фотографических дел мастера Вольфа Пекиндера из Вены, шла размашистая надпись, сделанная черными, но уже давно выцветшими чернилами: «Пинхасу Киржнеру от Адольфа Гитлера, художника, в знак искреннего расположения. 28 октября 1911 г. Вена».

– Бог мой, – с изумлением выдохнул Габриэль. – Так это правда?

Он взял фотографию и поднес ее к глазам, после чего перевернул и еще раз перечитал надпись на обороте.

– Бог мой, – повторил он. – Ну, надо же!

В ответ Иезекииль только снисходительно улыбнулся и, забрав из рук Габриэля фотографию, положил ее в пакет, предварительно завернув в целлофан. Потом он спрятал пакет в полиэтиленовый мешок и отнес его в шкаф.

– Не понимаю только, зачем ты хранишь у себя эту дрянь? – спросил Габриэль.

Вернувшись за стол, Иезекииль вновь взял в руки спицы.

– Эта дрянь – единственная фотография моего дедушки, – сказал он.

– Невероятно. Просто невероятно… Это твой дед?

– Ты что, не понял? – спросил Иезекииль.

– Боже мой! – повторил Габриэль. – Вы слышали что-нибудь подобное?… – Он наклонился к Иезекиилю и почти выдохнул: – Да ведь он мог изменить мир. Да нет же, в самом деле. – Он мечтательно зажмурился. – Стоило ему только взять кухонный нож…

Амос пожал плечами.

– Мой дедушка, случалось, выпивал или бегал за кухарками, но он никогда не был убийцей, – сказал Иезекииль.

– Я и не говорю, что он был, – согласился Габриэль. – Но он держал в руках судьбу стольких людей… Подумать только… Слышал, Амос? Всего один хороший удар.

– Мир нельзя изменить с помощью кухонного ножа, – сказал Амос. – Его нельзя изменить вообще.

– Вот именно, – подтвердил Иезекииль. – Если бы он мог его изменить, то, можешь быть уверен, он бы его изменил. – Затем он помолчал немного и добавил, вроде совсем не к месту: – Никогда не следует винить другого в том, что случилось с тобой.

 

На короткое время за столом воцарилось молчание.

– Ну, это уже слишком, – сказал, наконец, Габриэль.

– Думай, как знаешь, – ответил Иезекииль. – Но это так.

– Шесть миллионов евреев. Шесть миллионов!.. Ты думаешь, что ты говоришь?

Прежде, чем ответить, Иезекииль снял салфетку со спиц и осторожно положил ее на стол. Салфетка была готова. Оставалось только завязать несколько узелков.

– То, что случается с человеком, случается только с ним одним, – твердо произнес он. – С тобой. Со мной. С ним. Всемогущий приходит к каждому, а не ко всем. Или ты думаешь, что Он оставил без внимания хотя бы одну душу?

Над столом вновь повисло молчание.

– Ты слышал? – сказал, наконец, Габриэль, повернувшись к улыбающемуся Амосу.

116. По поводу незапертых дверей

Он вдруг опять поймал этот немного косой, брошенный почти через плечо взгляд, как будто оценивающий – стоит ли вообще начинать этот разговор или лучше пройтись по поводу погоды или очередной выставки, на которую было бы неплохо сходить на следующей неделе.

Потом она спросила:

– Ну и о чем ты думаешь?

– Ни о чем, – ответил Давид.

– Врешь ведь, – она улыбнулась.

– Вру, – сказал Давид, чувствуя злость и удивляясь, что все еще способен произносить такие жалкие фразы, как эта. – Если тебе интересно, то я думаю о тех, на кого ты тоже смотрела так, как смотришь сейчас на меня.

Слава Богу, что он хотя бы сказал это без запинки.

– Это имеет какое-нибудь значение?

– Наверняка, никакого, – сказал Давид и добавил: – Как, впрочем, и все остальное.

Она продолжала смотреть на него, чуть наклонив голову, словно учительница на расшалившегося ученика, который незаметно для себя перешел все дозволенные границы. Потом она сказала:

– У тебя странная способность все портить.

– Увы. Я знаю. Это наследственное.

– А по-моему, благоприобретенное.

– Со стороны видней, – согласился он, чувствуя, что самое время остановиться.

– Знаешь, иногда мне кажется, что ты все время чего-то боишься, – сказала она, явно не желая переводить разговор в область легкого перебрасывания ничего не значащими словами, что, впрочем, случалось с ней не так уж часто. – Как будто тебе кто-то рассказал про меня какие-то ужасы, и ты теперь ждешь, когда они, наконец, полезут наружу.

Совершенная любовь, сэр. Та самая, которая, как известно, не знает страха.

– Не то, чтобы я жду, – Давид уже не знал, куда лучше повернуть этот никому не нужный разговор. – Не то, чтобы, я жду… Но что же делать, если я малодушен, как кролик?

Похоже, со стороны сказанное можно было расценить, как знак его готовности сдаться на милость победителя.

Ложный маневр, сэр. Ловушка, слегка присыпанная сверху землей.

– Значит, все-таки что-то рассказали?

– Никто мне ничего не рассказывал, – он почувствовал вдруг, что его сейчас действительно понесет куда-то не туда. – Просто иногда мне кажется, что мы плаваем с тобой в разных океанах. А это не слишком радует, вот и все.

– Все люди плавают в разных океанах, – сказала она, наконец, перестав есть его взглядом. – Но если захотеть, то из одного океана можно всегда попасть в другой…

– Если захотеть, – повторил Давид.

– Если захотеть, – она произнесла это с вызовом, словно давая ему последний шанс уцепиться за брошенную с корабля веревку.

Вместо того, чтобы воспользоваться этим, он сказал:

– К тому же на свете полно океанов, которые совсем не сообщаются.

Обмен любезностями, больше походивший на акробатические прыжки, когда приходилось прикладывать много сил, чтобы не пролететь мимо трапеции. В конце концов, все, что ему хотелось сейчас, это сказать, что сильнее всего он чувствовал свое одиночество тогда, когда они были вместе.

Чужая жизнь, сэр.

Запертая дверь, ключ от которой, вдобавок, швырнули в море. Можно было потратить на его поиски десять тысяч лет и все равно остаться ни с чем.

Пожалуй, ей следовало бы еще напомнить ему, что каждый человек имеет право навесить на свои двери столько замков, сколько посчитает нужным.

Но вместо этого она сказала совсем другое, – так, словно каким-то чудом вдруг почувствовала его мысли:

– Иногда мне кажется, что тебе мало того, что мы вместе.

Трудно было различить, чего было в этих словах больше – указания на незыблемость разделяющих их границ или приглашения считать эти границы чем-то само собой разумеющимися.

«Похоже» – сказал Мозес, с сочувствием глядя как Давид подбирает нужные слова, – «похоже на этот раз вас опять переиграли, сэр».

– Да, – сказал Давид, чуть помедлив, словно оценивая все последствия сказанного. – Одного этого мне, пожалуй, мало.

– Ну, извини, – она резко поднялась, двумя руками отправляя назад непослушные волосы. – Ничего другого я тебе предложить не могу.

Собственно говоря, это было понятно и так, без всяких объяснений.

117. Филипп Какавека. Фрагмент 42

«Возможно, мы находим себя в этом мире, чтобы обручиться с ненавистью. Она – наша истинная природа и мы живем и дышим только потому, что не устаем ненавидеть. Она – наша надежда. Это значит, что если ее и возможно с чем-нибудь сравнить, так, пожалуй, только с костылем, на который мы опираемся, чтобы не упасть на скользкой тропе, которая все дальше и дальше уводит нас, – куда же она ведет нас, эта тропа, которую мы ненавидим тем сильнее, чем отчетливее делается для нас невозможность понять ее назначение?.. Мы ненавидим каждый сделанный нами шаг (каких усилий они требуют от нас!) и те шаги, которые нам еще только предстоит сделать. Мы ненавидим и саму необходимость, понуждающую нас делать эти шаги, но еще больше – цель нашего странствия, о котором мы знаем так же мало, как и о том, что осталось у нас за спиной… Свернуть в сторону, зарыться с головой в придорожную траву и уснуть, чтобы видеть во сне бесконечные пространства и прохладные леса, вместо этой опостылевшей дороги. Но ненависть не дает нам покоя. Она просачивается в наши сны, словно подземная вода, она тревожит и будит нас, чтобы вести дальше и дальше, чтобы расти с каждым сделанным нами шагом. О, это ненавистное небо и ненавистная земля!.. Быть может (а сегодня мне хочется думать только так), мы умираем только затем, чтобы наша ненависть, наконец, осуществилась».

118. Метафизические реки

Конечно, он помнил этот чертов ноябрьский дождь, который обрушился ни с того, ни с сего на Город, невольно наводя на мысль о праведном Ноахе и вызывая восторг прятавшихся в подворотнях прохожих.

Конечно, он попал назавтра во все газеты, этот чертов дождь, побивший все рекорды чуть ли ни с позапрошлого века.

Пожалуй, они и в самом деле могли немного напугать, – все эти падающие с темных небес водопады, и эти грязные лужи, и пенящиеся потоки, с шумом собирающиеся у водостоков и заливающие тротуары. Они словно хотели напомнить всем галдящим и смеющимся о хлипкости запоров и слабости насыпных дамб, до поры сдерживающих еще по милости Всемогущего не на шутку разбушевавшийся Океан.

Слово, которое он искал, замаячило где-то совсем близко, – а, впрочем, только лишь затем, чтобы тут же исчезнуть.

(Как не слишком удачно отметил однажды Маэстро: «В своем стремлении властвовать и повелевать ловцы слов подобны ловцам человеческих душ».)

Принимая во внимание апокалиптическую погоду и неопределенность самого ближайшего будущего, он не желал сегодня ни того, ни другого. От ускользнувшего слова осталось, тем не менее, легкое беспокойство. Как правило, слова возвращались сами (если, конечно, не исчезали навсегда.) Они всплывали в памяти, как всплывает утопленник, которому пришло время подняться на поверхность, –

из чего, – подумал он, отступая от заливающей подворотню грязной воды, – можно было заключить, что мы – только реки, таящие в своей глубине воспоминания о пройденном пути,

только реки, мечтающие повернуть вспять

чтобы отыскать свои истоки?

или начать все сначала?

(Не имеющие ответа вопросы напоминали перекипевший на плите чайник. К тому же уже не оставалось сомнений, что правый ботинок дал течь).

Метафизические реки, – как выразился один вполне сумасшедший кабальеро. – Метафизические реки, живущие отражением чужого.

Стоило бы развернуть эту метафору дальше, – ну, хотя бы затем, чтобы посмотреть, как далеко она может завести, тем более что и погода для этого была самая подходящая. Дождь все хлестал, не переставая, и от проезжавших машин, как они ни старались, летела на тротуар грязная каша, сопровождаемая всякий раз криками и смехом.

В подворотне, куда он спрятался, царило легкое веселье.

– Нет, ты только посмотри, – говорил кто-то у него за спиной, – Чертов потоп. Льет, как из ведра.

– Зато теперь у наших дам будет лишняя причина подмыться, – веселым шепотом сказал другой мужчина и негромко захихикал.

– Фу, Ланя, – сказал женский голос. Потом раздался легкий мокрый шлепок, звуки борьбы и затем вновь негромкое хихиканье.

– Это же не я, – сказал этот самый Ланя, судя по звукам, уворачиваясь от шутливых ударов спутницы. – Это же Пушкин, Господи… Да, посмотри сама, если хочешь.

Кажется, он подумал тогда, что, пожалуй, не удивился, даже если бы вдруг оказалось, что все эти люди вокруг только мерещатся ему, не имея своей доли в реальном мире, тогда как подлинность удостоверяла себя совсем другим, – например, вот этим, падающим из далеко выдвинутого желоба потоком воды. Грохотом водосточных труб. Хлещущим дождем, заливающим подворотню, так что приходилось отступать вглубь еще сухого пространства. Шумом ветра. И еще не к месту вспомнившейся историей праведного Ноаха, легко согласившегося переложить ответственность со своих плеч на плечи Небес.

Какая-то молодая пара танцевала под дождем, визжа и поднимая вокруг себя кучу брызг.

Метафизические реки, милый.

Метафизические реки, не знающие ни своего начала, ни своего конца, – реки, прокладывающие свои пути, о которых мы знаем так же мало, как и о собственном будущем.

Возможно, – он насторожился, предчувствуя очередную банальность, которая, разумеется, тут же и последовала, – возможно, сэр, дело заключалось только в том, что уже не оставалось места ни для каких возможностей.

Не так, впрочем, и страшно, как могло показаться поначалу.

(И это несмотря на то, что со вторым ботинком дело обстояло, похоже, ничуть не лучше.)

В кафешке, где его должен был ждать Левушка, по случаю дождя было битком.

Размешивая сахар, он уже в который раз за последнее время почувствовал легкую благодарность к этому наполненному теплом, погруженному в полумрак пространству, – яркий свет был только у стойки, где гудел время от времени миксер и мерцал экран беззвучного телевизора, – благодарность, подобную той, которую должен испытывать одинокий странник, вытягивая после долгого пути усталые ноги, забывая на время свое прошлое и погружаясь в сладкое оцепенение возле горящего камина или батареи отопления, слыша, как хлещут за окном потоки все прибывающих и прибывающих вод Океана.

Дверь, между тем, хлопнула, впустив очередного посетителя, с которого текла вода. На нем была зеленая куртка с надвинутым на глаза капюшоном. Несомненно, он уже где-то видел его прежде.

Глядя на удалявшуюся к стойке спину он вспомнил вдруг, что скоро годовщина, – да, уже вот-вот, – во всяком случае, не позже, чем кончится ноябрь (память на даты никогда не была его сильным местом), и этот в зеленом действительно был один к одному с примостившейся в углу одной из последних картин Маэстро нелепой фигурой, держащей в вытянутой руке разноцветную гроздь воздушных шаров, тогда как вокруг, закручивая пространство, вовсю бесновалось карнавальное шествие.

Впрочем, ее можно было, кажется, встретить и на других полотнах Маэстро, – одинокая фигура с весами или зонтом, но всегда – с надвинутым капюшоном, скрывающим черты лица.

Какая-то мысль вдруг забрезжила перед ним, пока он смотрел на эту зеленую куртку и наброшенный капюшон.

Какая-то смутная мысль, которая плыла пеленой перед глазами, но все никак не давалась в руки, пока он вдруг внезапно ни понял, что значит это таящееся от посторонних глаз лицо, – словно сильный порыв ветра вдруг разорвал облачный покров, выпустив на волю спрятанный до поры, сияющий лунный круг, и заставил его теперь удивиться тому, что он не замечал прежде, хотя оно и смотрела на него со множества полотен Маэстро, не оставляя никакого сомнения в том, что видели теперь его глаза.

Конечно, это была Смерть, Мозес, – кто бы стал сомневаться, дружок? Смерть, не имеющая никакого собственного лица, – если, конечно, верить свидетельству многих средневековых мистиков, – та самая бесплотная и беззвучная Смерть, занимающая себе на время лицо у того, за кем она пришла.

 

Смерть, смотрящая на тебя твоими собственными глазами.

Убаюкивающая тебя твоим собственным голосом.

Успокаивающая твоей собственной улыбкой.

А впрочем, так и должно было бы быть с той, которая всю жизнь оставалась где-то далеко-далеко, на другом конце света. Не мудрено было, что ты легко забывал о ее существовании и только в конце жизни вспоминал о ней, когда она приходила, чтобы заглянуть тебе в глаза твоими же глазами и услышать обращенный к тебе твой собственный голос.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru