bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

Бормоча ругательства, он стащил с себя куртку. Потом снял рубашку и джинсы. Слава Богу, не было ветра. Рыба Коль, затаившись на дне, насмешливо смотрела, как он вошел в накатившую белую полоску прибоя и пошел дальше.

Ему показалось, что вода была на удивление теплой.

– Чертова сука, – сказал он, уходя с головой в темную, неизвестно откуда взявшуюся высокую волну, которая вдруг бесшумно вынырнула из темноты. Потом он оттолкнулся от дна и поплыл в сторону зияющей черно-серой пасти.

Разумеется, в этом не было никакого смысла – плыть, чтобы достичь противоположного берега, которого не было и в помине.

Еще одна большая волна подняла его, так что он сразу увидел черные холмы, освещенные вставшей над ними оранжевой луной.

Потом он почувствовал, что у него сразу начали неметь руки и ноги. Одновременно третья большая волна снова накрыла его с головой. На мгновение он потерял ориентиры и закружился в воде, пытаясь отыскать нужное направление.

Не дать себя сожрать, сэр. Не дать себя сожрать, невзирая на то, что само твое существование и крайне сомнительно, и почти незаконно.

Он уже чувствовал, как Океан тащит его за собой.

Забить по воде немеющими руками, отплевываясь и глотая вместе с водой спасительный воздух, плыть, чувствуя затылком, как за спиной с легким, почти бесшумным шорохом вновь возникает из мрака темная волна, посланная, чтобы смыть тебя в открывшуюся позади бездну по имени Коль. Бездна, которая, скорее всего, даже не подозревала о твоем существовании.

С шумом вспенившаяся рядом белая полоса дала ему знать, что, кажется, на этот раз он вышел победителем.

– Чертова сука, – сказал он, медленно вылезая на коленях на берег. Потом он поднялся на ноги и повторил:

– Чертова сука…

В конце концов, он не напрашивался на этот идиотский вызов, не просил, чтобы ему дали возможность сразиться с пялящейся на него из ниоткуда пустотой, от которой не было спасения.

Посветлевшая луна поднялась еще выше, и ее свет отразился от крыш, засверкал в мокрой береговой гальке, разметал висящую над морем серую пелену, вновь делая мир нестрашным, понятным и приемлемым.

Когда он вернулся, она уж спала.

Он сбросил мокрую одежду, почти досуха вытер голову.

Комната, погруженная во мрак. Зажженная лампа с наброшенным на нее черным свитером, от которого шел легкий запах паленой шерсти. Том Борхеса, заложенный пачкой сигарет. Тихое посапывание из-под одеяла. Некое вполне жалкое подобие мира посреди войны, чье присутствие уже давало о себе знать то легкими и на первый взгляд ничего не значащими репликами, то искоса брошенным взглядом или молчанием, в которое ты проваливался, как в удачно подстроенную ловушку… Вечная, не имеющая исхода война, сэр, против которой не было, конечно, никаких средств.

Ему показалось, что полотенце, которым он вытирался, пахнет морем. Как будто Океан все еще не собирался отпускать его и здесь, с насмешкой глядя на его попытки получить свободу.

– Дерьмо, – прошептал он, зная, что, скорее всего, его никто не слышит.

Потом он сел на край постели и потянул на себя одеяло.

Мертвые ветки вдруг ожили и легонько застучали в окно за его спиной, так, словно они напоминали ему, что он не имеет никаких прав, позволяющих ему вторгнутся на эту чужую территорию.

Теплая, гладкая кожа под ладонью. Запах медленно уходящего сна. Чужое тело вдруг, едва заметно отвечающее на его прикосновение.

Океан отступал.

Теплое чужое дыхание, которое смешивалось с твоим.

Скрип старой постели, на который он уже не обращал внимания.

Ни на что другое не похожее чувство освобождения, – не то ненависть, дошедшая до своего предела, не то вдруг обретенное, ни на что не похожее укрытие, где уже не было ни боли, ни смерти – ничего.

Хрупкий позвоночник под пальцами, готовый разлететься под его ничем не сдерживаемым натиском.

– По-моему, ты собираешься меня убить, – вдруг сказала она, не открывая глаз.

– Пока еще нет, – Давид на какое-то мгновенье вдруг почувствовал всю хрупкость и сомнительность своей власти.

А, впрочем, только на одно мгновение.

92. Филипп Какавека. Фрагмент 111

«Стоило мне открыть глаза после ночных странствий, вернувшись оттуда, где кошмары рождали фальшивые надежды, как я получил приглашение войти в Царствие Небесное. Приглашение исходило от голубой чашки китайского фарфора, которую я купил когда-то по случаю. К нему тотчас присоединилась стоящая со вчерашнего дня на моем столе ветка жасмина, а медная статуэтка прошлого века, доставшаяся мне по наследству, посоветовала оставить сомнения, пообещав, что там, куда меня приглашают, я буду желанным гостем. – Напоминание о сомнениях было нелишним. Ведь почти все книги в моей библиотеке в один голос утверждали, что мое место как раз в геенне огненной. Относительно прочего все они придерживались самых противоположных суждений».

93. Вещи, как они есть

Он вспомнил вдруг, как закипал чайник, наглядно демонстрируя безусловную неизменность законов природы, благодаря которым мир мог существовать только sic et non aliter и ни в коем случае как-нибудь по-другому. По-другому – значило бы, пожалуй, нечто такое, что уже ни значило бы ровным счетом ничего, что, в свою очередь, было бы и неприлично и – с точки зрения какой бы то ни было теологии, – преждевременно, и не полезно.

Впрочем, все определения быстро теряли тут всякий смысл.

Поднимая над плитой клубящийся плюмаж пара, тень которого неслышно клубилась по кафелю, чайник, несомненно, пребывал не только в согласии со всем остальным миром, но и – а это было гораздо важней, – в гармонии с самим собой, а его вздернутый нос явно указывал на то, что он прекрасно отдает себе в этом отчет.

Стоило бы, пожалуй, подробнее остановиться на этой стороне вещей, сэр. Повнимательнее прислушаться к этому лейтмотиву всякого индивидуального существования, отмеченного когда-то печатью великого Анаксимандра, – ну, хотя бы затем, чтобы не без пользы провести время в ожидании, когда, наконец, заварится в заварочном чайнике чай и после дневной сумятицы время потечет размеренно и понятно, как и полагается ему течь в эти ночные часы.

Итак, – если продолжить мысль, не слишком вдаваясь в детали и перескакивая через частности, – итак, – если только мы действительно намеревались обсудить ту холодную страсть, с какой окружающие предметы упивались собственной добродетелью, – итак, – если, конечно, понимать под добродетелью торжество должного над сущим, которое, со своей стороны, вечно пытается ускользнуть от спасительных объятий этого самого non aliter, – итак, следовало, наконец, сказать со всей решительностью, что эта холодная страсть имела, кроме прочего, еще и оборотную сторону, которая была похожа, пожалуй, на скрытую за спиной удавку или на вводящую в заблуждение улыбку, прячущую истинные намерения, – так что, если присмотреться, то за кажущимся равнодушием окружающих вещей легко читался презрительный укор, таивший прямую враждебность и время от времени дающий о себе знать то разбитой чашкой, то перегоревшей лампочкой или протертой на локте дырой. Продолжив это наблюдение, следовало бы сказать, что причина указанной враждебности, похоже, проистекала в первую очередь из твердой уверенности любой вещи в своей причастности к Истине, – ведь это sic et non aliter, в конце концов, и было самым точным ее выражением, – ее плотью и кровью, дарящих и радость познания, и уверенность в завтрашнем дне… Вот именно, сэр. Было что-то настораживающее в том, что все эти чашечки, утюги, коробочки для зубного порошка, бутылки, часы, садовый инвентарь, подстаканники и кастрюли, все эти ложки, половники, дыроколы, пишущие машинки и телевизоры вели себя так, словно они уже достигли Царства Небесного, – точнее, сами были этим Царством упорядоченного блаженства, которое не нуждалось для своего познания ни в сверхчувственном озарении, ни в интеллектуальной интуиции, оставаясь простой наличествующей данностью, – не слишком важно – проявившей себя застрявшей между зубов рыбьей костью или повисшей над горизонтом яркой утренней звездой – как раз частности уже не играли здесь никакой особой роли.

Это искомое Царство, сэр. Оно давало о себе знать в любой точке пространства, – вот хотя бы тут, на кухне, где он сидел возле стола, стряхивая пепел в грязное блюдце, которое с точки зрения этого aliter значило ничуть не меньше, чем Гималаи или даже Млечный путь.

Это самое Царство, Мозес, которое открывалось во всей своей утомительной красоте и пугающей враждебности, от которых, ей-богу, некуда было спрятаться, тем более что даже и сама мысль об этом казалась до невозможности абсурдной.

Спрятаться, сэр!.. Ну, вы и скажите тоже… Да, разве станут нас спрашивать, если дело дойдет до этой вот крайности?

И все потому, что мы были тут, некоторым образом, совершенно лишними, сэр.

Совершенно лишними, Мозес.

Пожалуй, до такой степени, что никто даже не удосужился поставить нас в известность по поводу нашей собственной судьбы, – если мы вообще имеем в нашем распоряжении что-нибудь похожее на то, что обыкновенно называют «судьбой». А это значило, конечно, что все эти вещи испытывали к нам непреодолимую неприязнь, осуждая нас со всеми нашими слабостями, страстями, страхами и надеждами, и не имеющими ни малейшего шанса попасть в хрустальное царство геометрических и иных прогрессий, о чем недвусмысленно намекали не только святые отцы капподакийцы, блаженный Августин и Барух Спиноза, но и эта стоящая на столе чашка с дымящимся чаем. И похоже, эта последняя – красноречивее всего прочего, хотя при желании здесь можно было отыскать с нашей стороны даже некоторую обиду, некоторое недоумение и некоторый слабый ропот, словно ты становился в известную позу и требовал, чтобы тебя судили со всей возможной справедливостью, а это было, конечно, довольно глупо и давно уже не производило никакого впечатления, ну разве что на молоденьких барышень, толпящихся у Филармонии в надежде получить лишний билетик, или отстаивающих трехчасовую очередь, чтобы попасть на выставку Шагала, или стремящихся не пропустить ретроспективный показ фильмов Бунюэля, – всех этих барышень, чьи волосы пахнут дешевым полынным шампунем и скорым замужеством, и для которых мировая скорбь есть только необходимая прелюдия к известной развязке, в которой, собственно говоря, и заключается все дело…

 

Итак – вещи, сэр.

94. Уже засыпая

Уже засыпая,

уже проваливаясь в черную вату сна,

уже оттолкнувшись от плотной и устойчивой реальности, чтобы упасть в бездонный колодец беспамятства,

он все равно все еще цеплялся за дневные мысли, словно исходя из того, что все начатое, должно быть продолжено и закончено, как, например, вот эти самые рассуждения по поводу вещей, которые относились к ведению древней науки ресологии или, может быть, какой-нибудь другой логии, что, впрочем, нисколько не меняло сути дела, которая заключалась, кажется, в том, что все сказанное следовало немедленно довести до конца…

Тем более, когда дело шло о таком важном предмете, как этот.

Вещи, Мозес.

То, что облегчает нам жизнь и открывает новые горизонты.

С ними, конечно, было лучше не шутить. Они были не то чтобы злопамятны, как люди, но как-то серьезно памятливы, так что каждая царапина, каждая вмятина или пятно укоризненно норовили снова и снова попасться тебе на глаза и напомнить о себе, как будто спрашивая: «Ну, что, Мозес? Что ты теперь собираешься с этим делать, старый паршивец?» или «Ну и как вы намереваетесь теперь жить с этим, сэр?», – и это, ей-богу, звучало так, словно они спрашивали тебя о том, с каким лицом ты покажешься теперь на Страшном Суде, имея на своей совести эту кровоточащую царапину или это бросающееся в глаза пятно, которые вопили к небу ничуть не хуже какого-нибудь заводского гудка.

Я не говорю уже о вещах, погубленных сознательно, сэр.

Обо всех этих разбитых, брошенных в сердцах, раздавленных, расколотых, испачканных, выкинутых в форточку или мусоропровод, – так сказать, вещах-страстотерпцах и мучениках, чьи страдания усугублялись еще и тем, что между богословами – и нынешними, и прошлыми – пока еще не было достигнуто единого мнения относительно грядущего апокастасиса, который вполне мог иметь характер, так сказать, духовный, а вовсе не вещественный и осязаемый, что вряд ли могло обрадовать ничего не знающие про дух вещи.

Он вспомнил покойную Марию Николаевну, царство ей небесное, Мозес, вместе с ее серебристым смехом и бесконечными чаепитиями на увитой виноградом веранде, когда одни гости уходили, а другие сразу приходили, не давая прерваться звону чашек и шуму вновь закипающего чайника, как будто это было на самом деле некое подобие Рая, где не было конца хорошему настроению, потому что каждый новый гость или новые гости приносили с собой облако доброжелательности, приятные новости и забавные истории, которые хотелось немедленно пересказать тем, кто их еще не слышал, как, например, эту грустную историю, которую Мария Николаевна рассказала про свою петербургскую соседку по имени Елизавета, – ту самую, у которой ЧК расстреляла всю семью, включая двух прелестных внучек семи и пяти лет, и которая проснулась однажды ночью за год или чуть больше до этого, потому что ее разбудила уходящая из квартиры мебель, – все эти знакомые шифоньерки, тумбочки, пуфики и канапе, все эти добротные столы, скамеечки для ног, горки и комоды с фамильными гербами на дверцах, сундучки, кровати и дубовые вешалки, – все, что вдруг обрело способность передвигаться, наперекор всем доводам рассудка, – все эти резные этажерки, полочки, карнизы и цветочницы. Они уже уплыли сквозь широко распахнутые двери – и бильярдный стол, похожий при свете ночника на слона, и бельевой шкаф, уносящийся под потолок, и венские стулья, слегка подпрыгивающие, как подпрыгивает при ходьбе курица, и еще книжные шкафы, за стеклами которых слабо поблескивали корешки книг, и даже напольные часы, которые радовали окружающих каждый час необыкновенно приятным звоном, – все это растворилось в темноте следующей комнаты, так что теперь оставалось только одно трюмо, которое почему-то замешкалось у двери, дав возможность потрясенной Елизавете крикнуть, прижимая руки к сердцу:

– Трюмо! Миленькое! Хоть ты-то останься!

– Но трюмо тоже ушло, – сказала Марья Николаевна, после чего залилась своим счастливым серебристым смехом, на который с удовольствием отзывались лежащие в шкафу серебряные ложки с вензелями, и сыпался с люстр засохший цветочный прах.

– А через неделю случилась Февральская революция, – сказала Марья Николаевна и снова засмеялась, разведя руками, словно приглашая слушателей представить себе и этот залитый лунным светом ночной Невский, по которому уходила в сторону Николаевского вокзала обиженная мебель, не шутя предупреждающая о близости Страшного суда, и этот конный разъезд, в изумлении жавшийся к тротуару и не решающийся остановить печальную процессию, которая, казалось, готова была хоть сейчас беспристрастно свидетельствовать против тебя, как будто этот День гнева уже наступил, и Дике уже заняла свое место в ареопаге богов, чтобы открыть перед ними единственную, несомненную и теперь уже очевидную правду.

95. Филипп Какавека. Фрагмент 94

«То, что я ищу – всегда позади меня. Стоит ли поэтому придавать значение тому, в какую сторону идти?

– То, что я ищу, – сказал я. – Что же оно, это искомое?

Помню, прежде его образ рисовался мне столь отчетливо, что у меня не оставалось сомнений насчет того, какое имя дать ему. Как и у всякого опытного и выносливого охотника, у меня была только одна задача: ориентируясь по следу, идти вперед, чтобы рано или поздно настигнуть добычу. Но время шло, и вместе с ним менялись и имена. Пришел час, когда я догадался, что то, что я ищу, не имеет имени и не оставляет следов.

Оно подкралось ко мне незаметно, чтобы бесшумно идти вслед за мной, не отставая ни на шаг… Не сам ли я крадусь по своим собственным следам; я – одновременно и то, и другое, охотник и в то же время – добыча? Странные фантазии приходят здесь, на лесных тропах! Иногда мне чудится, что я слышу за своей спиной свое собственное дыхание…

Как бы то ни было, но я уже не отыскиваю следы и не останавливаюсь, когда вижу примятую траву или сломанную ветку. Стоит ли придавать значение тому, в какую сторону идти, если то, что ты ищешь, всегда остается за твоей спиной?»

96. Улыбка Исайи

– Амос, – сказал Мозес, выставив перед собой ладони. – Я тебя умоляю. Ты же видишь, я только что позавтракал, если это, конечно, можно назвать завтраком. Дай мне хоть одну минуту спокойно посидеть, чтобы прийти в себя.

Последнее было, пожалуй, сущей правдой. Наверное, поэтому голос Мозеса прозвучал несколько жалобно. Запах подгоревшего творога все еще висел в воздухе, напоминая о неудачно начавшемся утре. Он сглотнул слюну и спросил:

– Ты тоже ел эту гадость?

– Что? – переспросил Амос. – Эту? – Похоже, его мысли бродили где-то совсем в другом месте. Он посмотрел на Мозеса и сказал. – Ты же знаешь, Мозес. Утром я ничего не ем. Ни кусочка. Вот уже тридцать лет.

– Так вот почему ты хорошо сохранился, – попытался пошутить Мозес.

– На себя посмотри, – ответил Амос.

– А я, представь себе, по утрам ем, – сказал Мозес, впрочем, догадываясь, что никому в целом свете не было никакого дела до того, что он вкладывает в сказанное.

– И я тоже, – подал голос Габриэль.

– Само собой, – Амос почувствовал в словах Мозеса какой-то подвох, который не мог пока оценить. – Ты-то, конечно, ешь. Я знаю.

Мозес посмотрел на него, слегка прищурив один глаз и поджав губы, что должно было означать – он глубоко сомневается в том, что Амос действительно понимает то, о чем говорит.

Не придав значения этой гримасе, Амос нетерпеливо продолжал:

– Ну, ты созрел, наконец?.. Иеремия сказал, что он с тобой обо всем уже договорился.

– Разве? – спросил Мозес, делая удивленное лицо. – Что-то я не припоминаю.

– Да, ладно, – сказал Амос. – Ты же сам знаешь, какой это для него день. Он отмечает его каждый год. Между прочим, уже почти шестьдесят лет. В конце концов, он не виноват, что это совпало с дурацкой годовщиной.

– Отмечает – что? – переспросил Мозес, все еще раздумывая о своей горькой судьбе, принявшей вид творожной запеканки. – Я что-то не пойму…

Какое-то время Амос внимательно смотрел на Мозеса.

– Ты шутишь, Мозес?.. Если это шутка, то, честно говоря, я ее не оценил. Ты что, правда, забыл?

– Конечно, нет, – Мозес изо всех сил напряг память. – Почему забыл? Ясное дело. Какая-то годовщина. Почему я должен забывать? Все знают, что я прекрасно помню все годовщины…

– Какая-то, – хмыкнул Амос. – А может, ты еще не проснулся?.. Давай-ка, знаешь, просыпайся, а то мне как-то не по себе.

– Я не сплю. Погоди, сейчас вспомню.

В голове его, по-прежнему, плавало месиво из каких-то дат, лиц и ехидно улыбающихся подгоревших творожных запеканок. Он посмотрел за спину Амоса, – туда, где последние посетители доедали завтрак и дежурные уже убирали со столов на тележку грязную посуду и сказал:

– Сдаюсь.

– Мозес…

– Ну, что? Не могу же я, в самом деле, помнить все на свете. Я что, рав Кук?

Печальный взгляд Амоса сверлил его, не собираясь сдаваться.

– Может, это его семья? – спросил он, не надеясь угадать.

– Ну, слава Богу, – Амос выдохнул с облегчением. – Слава Богу, Мозес. А то я уже было подумал, что у тебя что-то с головой.

– Господи. Ну, надо же. А мне почему-то казалось, что это случилось осенью.

– Какое там – осенью. Это случилось сегодня. Родители, сестры, братья. Все, кроме него. Это случилось в день рождения его отца, и с тех пор он отмечает эту дату каждый год… Ты чего, Мозес?

– Господи, Боже мой, – сказал Мозес. – Ну, конечно я помню. Просто какое-то затменье.

Амос внимательно посмотрел не него еще раз:

– Слава Богу… Значит, я возьму ключ? Как договаривались, ладно?

– Ключ. Ключ… Ты хочешь, чтобы я опять дал тебе ключ?

– Конечно, хочу, – сказал Амос. – И я, и Иеремия, и Иезекииль. Можешь не волноваться, мы будем сидеть так тихо, что никому даже в голову не придет, – добавил он, видя, что Мозес все еще колеблется.

– Никому, кроме господина доктора, – заметил Мозес.

– Послушай, – вкрадчиво прошептал Амос, наклоняясь к самому уху Мозеса. – Ну, что ты, ей-богу, выдумываешь? Разве в первый раз? Тем более что мы и не собираемся сидеть там до скончания века. Посидим после обеда часа два или три и потом тихо разойдемся. Никто даже не заметит.

– Сомневаюсь, – покачал головой Мозес.

– Говорю тебе, не заметит, – вновь повторил Амос. – В конце концов, мы скажем, что у нас организовалось при твоей библиотеке нечто вроде интеллектуального клуба. Я думаю, что ни один местный садист в белом халате не осмелится поднять руку на таких высокоинтеллектуальных членов, как Исайя, Иезекииль или Осия.

– Ты лучше вспомни Новый год, – сказал Мозес.

На лице Амоса появилось в высшей степени снисходительное выражение.

– А при чем здесь Новый год, Мозес? – он махнул рукой куда-то в сторону, словно приглашая Мозеса посмотреть в ту сторону и убедиться в нелепости того, что он произнес. – Новый год тут совершенно ни при чем. И потом, вспомни, когда это было? Все уже давно про это забыли.

– Мне рассказывали про Новый год, – сказал Габриэль и захихикал.

Не находя в запасе более весомого аргумента, Мозес повторил:

– Очень сомневаюсь.

– А я говорю тебе, что все давно уже забыли, – настаивал Амос. – А уж тем более, наш доктор… Ну, ты сам подумай, Мозес. Ему и в голову не придет, что кто-то сидит, закрывшись в библиотеке, и культурно выпивает среди сокровищ мировой литературы.

Среди, так сказать, сокровищ духа, сэр.

– Выпивает, – Мозес старался представить услышанное. – Что выпивает?

– В том-то все и дело, – сказал Амос, который вдруг стал выглядеть почти счастливым. – Ты ведь, наверное, еще не знаешь? – Он заговорщицки захихикал и потер руки. – Дело в том, что Иезекиилю принесли хороший шотландский виски… Представляешь? Так, пустяки. На донышке.

Возможно, он ожидал, что при этом известии Мозес придет в изумление, подпрыгнет или ударит кулаком по ладони, а может – даже вытаращит глаза и произнесет что-нибудь подобающее услышанному, например, «да, ты что?», или «ну, надо же», или же «ну, вы, ребята, даете». Во всяком случае, что-нибудь этакое, в этом самом роде. Но на этот раз Мозес разочаровал его.

– Этого еще недоставало, – он недовольно поморщился. – Виски.

Дежурный по кухне прошел мимо, толкая перед собой слегка громыхавшую тележку с грязной посудой. Остатки пищи на тарелках лучше прочего напоминали о бренности всего сущего. Запах Шеола, Мозес. Запах подгоревшей запеканки и несбывшихся надежд.

 

– Какой же ты иногда бываешь скучный, Мозес, – с печалью констатировал Амос. – Подумаешь, какая-то, ей-богу, жалкая капля, которую и не видно… Ну, скажи мне на милость, кому может повредить какая-то жалкая капля шотландского виски?

Подумав немного, Мозес сказал:

– Лошади. Капля виски убивает лошадь.

При этом в голове его вдруг образовалась какая-то необыкновенная легкость, которая возникала там всякий раз, когда ему приходилось вести подобные разговоры.

– Лошадь убивает капля никотина, – возразил Амос, подымаясь из-за стола и нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.– При чем здесь, скажи, пожалуйста, капля виски?

– При том, – Мозес не собирался сдаваться. – Наверное, ты забыл, что вечером мы все поем. И ты, и Иезекииль, и все остальные… Представляю, какие вы вылезете на сцену после шотландского виски.

– После капли шотландского виски, – уточнил Амос. – После капли, Мозес… Да, что это с тобой сегодня? Можно подумать, что ты сам никогда ничего не пил, кроме морковного сока… Можешь не волноваться, мы вылезем такие, какие надо, так что все только ахнут… Или ты сомневаешься, Мозес? А ведь, между прочим, еще не было случая, чтобы мы тебя подвели.

– Господи, – с тоской сказал Мозес. – Подумай сам, Амос. Там будет куча гостей. Весь совет директоров. Весь персонал. Немцы. Родственники. Черт знает кто. Может быть, даже приедет это чертово телевидение. Ну, почему нельзя было перенести эту каплю виски на завтра?

Подумав, Амос многозначительно посмотрел на Мозеса и посоветовал:

– Положись на Всевышнего, Мозес.

– Ну, разве что, – сказал тот и вздохнул.

Вовремя подошедший Исайя прервал возникшую было напряженную паузу.

– Ну, как? – спросил он, улыбаясь. – Все в порядке?

– Конечно, – кивнул Амос. – Конечно. Все в полном порядке. Спроси, вон, у Мозеса.

– Да, – сказал Мозес. – Все в порядке. Только отстань.

Продолжая улыбаться, словно пребывание в компании Мозеса, Габриеля и Амоса доставляло ему величайшее удовольствие, Исайя смотрел то на одного, то на другого.

– Если ключ на старом месте… – вкрадчиво и негромко начал Амос.

– А где же ему еще быть? – почти грубо прервал его Мозес. – Конечно, он там, где всегда.

– Ну, мало ли что, – сказал Амос.

Исайя продолжал улыбаться.

– Тогда, что же? – Амос развел руками. – Мы, с твоего позволения, потихонечку пойдем… Приходи сразу после обеда.

– Идите, идите – сказал Мозес, глядя на широкую мягкую улыбку, которая бродила по губам Исайи.

– Слушай, Исайя, – спросил вдруг Габриэль, разглядывая золотое сияние коронок во рту у Исайи. – И чему это, интересно знать, ты все время улыбаешься?

– Я? – спросил Исайя.

– Ну, не я же.

– Как будто ты не знаешь, чему можно улыбаться, – вмешался Амос. – Да чему угодно.

– Я не тебя спрашиваю, – отрезал Габриэль, который время от времени проявлял заносчивость и нетерпимость. – Что это за манеры, ей-богу?.. Я спросил Исайю, а не тебя.

– Да, пожалуйста, – Амос подмигнул Мозесу.

– Я как-то даже не обращал внимания, – сказал Исайя, продолжая блестеть в улыбке золотыми коронками. – Просто улыбаюсь, вот и все. Ты ведь не думаешь, Габи, что было бы лучше, если бы вместо этого я все время плакал?

И в его улыбка появилось что-то новое.

– Вообще-то я спросил тебя не об этом. Я спросил тебя, почему?.. Почему ты все время улыбаешься?

Вопрос, от которого, конечно же, за версту разило запахом творожной запеканки. В конце концов, это была всего только улыбка и ничего больше. Улыбка Исайи, сэр. Так сказать, местная достопримечательность и национальное достояние клиники, о чем Габриэль еще не успел толком узнать. Нечто, с трудом поддающееся описанию. Улыбка, сэр. Чаще кроткая, она время от времени могла быть, в зависимости от обстоятельств, слегка печальной или счастливой, загадочной, неуловимой, снисходительной, неприступной, лукавой, насмешливой, пренебрежительной или несогласной, – темной, как осенняя вода или беспечной, словно блики света на воде. Она могла быть какой угодно, так что ее обладателю совсем не обязательно было прибегать к помощи слов, чтобы объясняться с себе подобными, – достаточно было просто улыбнуться, чтобы все сразу обрело смысл и встало на свои места.

– Я знаю историю про стул, – вспомнил вдруг Габриэль.

– Про стул знают все, – сказал Амос. – А ты лучше спроси, как его чуть не расстреляли в пятьдесят шестом году в Будапеште… Ведь не знаешь, наверное? – И добавил: – Вот смеху-то было бы.

– Господи, – Габриэль смотрел то на Амоса, то на самого Исайю. – Ну, что за день сегодня такой, в самом деле? Кто вам сказал, что я хочу слушать с утра ваши дурацкие истории?.. Это что, правда?

Не переставая улыбаться, Исайя кивнул:

– Всего один раз.

– Всего один раз, – засмеялся Габриэль. – Надеюсь, ты не жалеешь об этом, – добавил он, имея в виду, что, слава Богу, все обошлось одним-единственным разом, как, впрочем, и должно было бы обойтись в любом, мало-мальски уважающем себя расстреле.

– Да, нет, ты только послушай, это чистая правда, – сказал Амос. – Дай-ка я быстро расскажу, как это было. Можно, Исайя?

Исайя улыбнулся.

– В двух словах, – заторопился Амос. – Русские танки. Представляешь? Знаешь, чего они там наворотили, в Будапеште? А теперь скажи, как можно бороться с танками, если у тебя нет ни артиллерии, ни гранат, ничего?.. Вот именно. Только бутылками с зажигательной смесью. Поэтому, если кого-то задерживали на улице, то первым делом проверяли руки. Если находили следы пороховых газов или если руки пахли керосином или бензином, то расстреливали без всяких разговоров… Верно, Исайя?

Исайя снова улыбнулся и пояснил:

– Я научился кидать эти бутылки очень далеко, – он улыбался как будто эти воспоминания доставляли ему большое удовольствие. – Коктейль Молотова, да?

– Да, – сказал Амос. – Мы знаем.

– Отвратительный запах. Но горели очень хорошо… Пф-ф, – Исайя взмахнул руками, показывая, как вспыхивала разбитая бутылка.

Потом он улыбнулся.

Запах, наверняка состоящий в родстве с запахом подгоревшей творожной запеканки.

Мозес представил, как швыряет в наступающих автоматчиков творожной запеканкой, и как они бегут, позорно затыкая носы и бросая оружие.

– В общем, кончилось тем, что он налетел на патруль – продолжал Амос.

– Это был не патруль, – возразил Исайя.

– Неважно, – сказал Амос так, как будто он сам принимал в этом непосредственное участие. – Это были ребята из госбезопасности. Лейтенант и пять автоматчиков. Ты сам говорил.

Исайя согласно улыбнулся.

– Они понюхали мои руки, – он поднес к лицу руки, делая вид, что нюхает их. – Потом приказали встать вместе с другими.

Похоже, этот рассказ доставлял ему большое удовольствие.

– Там уже было человек десять, – пояснил Амос. – Да, Исайя?

Тот ответил:

– Человек семь, я думаю.

– Одним словом, их повели расстреливать, – продолжал Амос. – Отвели в какой-то соседний двор и построили у стены. И тут, представь, этот офицер начал орать на Исайю, чтобы тот перестал улыбаться.

– Что? – спросил Мозес.

– Чтобы он перестал улыбаться.

– Он орал, как… как… – Улыбаясь, Исайя щелкал пальцами, пытаясь найти подходящее сравнение. – Как будто я украл у него кошелек.

– Вот-вот, – сказал Амос. – Как будто он украл у него кошелек. Это Исайя-то. Представляешь?

– А ты улыбался? – спросил Мозес, который, конечно, знал эту историю от начала до конца.

– Я не знаю, Мозес. Может быть, я и не улыбался, но тогда зачем он кричал мне, чтобы я не улыбался?

– Конечно, он улыбался, – сказал Амос.

– А потом, – продолжал Исайя, – потом он стал тыкать в живот пистолетом, а сам смотрел мне в лицо. Он кричал, чтобы я не корчил из себя ангела и еще что-то такое. А у меня даже в голове ничего такого не было. Какой там ангел. Я даже языком не мог пошевелить. Потом он схватил меня за лицо и стал делать так, как будто хотел стереть с него эту улыбку, которая почему-то не давала ему покоя. Вот так, – сказал он, показывая. – Он поцарапал мне все щеки.

На одно мгновенье Мозес почувствовал, как чужие руки размазывают по его лицу сгоревшую творожную запеканку. Потом он сказал:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru