bannerbannerbanner
полная версияМозес. Том 2

Константин Маркович Поповский
Мозес. Том 2

89. Филипп Какавека. Фрагмент 16

«Кажется, уже не впервые спрашиваешь ты о моем имени, – как будто это самое простое дело на свете, – назвать имя. Как знать, возможно, когда-нибудь я и сумею назвать его, но, разумеется, не прежде, чем узнаю его сам. Случится ли это, когда я достигну конца пути или этому суждено произойти уже там, за той чертой, где кончаются все пути и начинается нечто, чему нет названия ни на одном языке, – кто знает? Не знаю я и того, захочешь ли ты повторить тогда свой вопрос. Быть может, и для меня самого ответ на него уже не будет иметь никакого значения. – Оттого, вероятно, я не уверен сегодня даже в том, стоит ли отдавать свое время ожиданию».

90. Хостел

Студенческий хостел под Яффо встретил их тишиной и полным отсутствием посетителей, что было вполне естественно для этого времени года.

Маленькая деревушка, в которой он отдыхал сто лет назад с мамой, и в которой не был больше никогда, хотя она и засела в памяти не хуже хорошей занозы, тревожа его иногда снами, в которых он видел и маму, и отца, которые всегда приходили к нему в сновидениях счастливыми и молодыми, хотя со дня их гибели прошло уже больше десяти лет.

Бросив сумки, они отправились к морю.

Смутно белевшие в глубине облетевших кустов стены домов. Провожающий лай собак. Напоминающие о зиме лужи. Разбитая дорога. Царство можжевельника, навевающего воспоминания о каких-то прочитанных в детстве сказках.

Как мало, на самом деле, требовалось, чтобы почувствовать вдруг явное присутствие Вечности, – вот так – держа твою руку и погрузившись в тишину, которую только подчеркивал этот собачий лай и шелест мокрого песка под ногами.

Сухая трава по обе стороны доверху наполненной водой канавы.

Бетонный мостик без перил.

Уходившая вглубь домов песчаная дорога.

Серая полоска моря, едва видневшегося сквозь стену можжевельника.

Он попытался выудить из памяти хоть что-нибудь.

Ничего.

Ну, разве что вот эта спрятавшаяся за кустарником детская площадка, где когда-то, не исключено, он копался в песке или забирался на эту каменную горку. Покосившиеся ржавые качели и деревянный конь с облезлой мордой, пожалуй, еще могли помнить прикосновение его рук, его смех и голос, – отчего бы, в самом деле, вещам не помнить тех, кто был когда-то с ними рядом?

Возможно, они и помнили, – подумал он, – но сам он не помнил, похоже, ничего.

Кипарисовая аллея, уходившая влево и вправо. Закрытое стеклянное кафе с пустой открытой верандой. Что-то похожее на воспоминание промелькнуло перед его глазами.

– Ну, как? Что-нибудь вспомнил?

– Ничего, – чуть помедлив, ответил Давид. – Если не ошибаюсь, мне было тогда шесть лет.

Значит, маме было тогда чуть больше тридцати. Он усмехнулся и посмотрел на Ольгу, словно искал у нее защиты.

– Бедненький. Бедненький Давид. Неужели тебе было когда-то шесть лет?

Он вздохнул, разведя руками. Сказал:

– Не берусь отстаивать эту сомнительную гипотезу. Хотя, кой-какие свидетельства в ее пользу все же имеются…

Конечно, он подумал о коробке, которую привез вместе с прочим после смерти родителей. Большая коробка из-под обуви, доверху набитая разложенными по пакетам фотографиям. На оборотной стороне почти каждой из них аккуратным маминым почерком были выведены место и год, иногда – имена тех, чьи черты и улыбки сохранила тонкая фотобумага. В пакете, помеченном давным-давно забытым годом, он нашел несколько своих черно-белых фотографий: залитый солнцем пляж, чьи-то ноги, попавшие в кадр, и сам он, сидящий на большом полосатом полотенце, – выпирающие ребра, тонкая шея, худые ключицы. Мокрые волосы прилипли ко лбу. Безмятежное выражение лица. Чистая кожа. Зверек, греющийся на солнце. На другой фотографии – с тем же безмятежным выражением – он лежал в шезлонге, скрестив ноги, закинув за голову тонкие ручонки; еще на одной, присев на корточки, лепил что-то из мокрого песка (последняя фотография явно удалась: рисунок позвоночника и четко очерченный тенью контур лопаток, вполне могли сгодиться в качестве иллюстрации к какому-нибудь анатомическому изданию). Это было снято когда-то здесь, – неважно, что оставшуюся на фотографиях гальку на самом деле давно уже смыли волны, – гораздо хуже было то, что это «когда-то» (хотя и обладающее вполне респектабельной определенностью) немедленно ставило под сомнение самоуверенное «было», вместе со всеми его отсылками к самоочевидности, – да, впрочем, не щадило оно и саму эту самоочевидность, о чем свидетельствовал само собой возникающий вопрос: можно ли считать эти фотографии доказательством?

Доказательством, Мозес.

Чем-то, что имеет привычку ставить все на свои места, сэр.

Вероятно, – подумал он, – ничуть не более убедительным, чем саму человеческую память, которая – как не крути – всегда имеет дело с призраками, чье существование, как правило, остается в высшей степени проблематичным.

Как бы то ни было, в привычке связывать прошлое и настоящее, выводя одно из другого, явно настораживала какая-то надуманность, источник которой лежал в обыкновенной человеческой трусливой осторожности, или же в не менее прозаической лени. С какой стороны ни подойти – прошлое оставалось для него сомнительным и недостоверным. Пожалуй, его не удивило бы, если бы в один прекрасный день вдруг выяснилось, что в действительности оно просто никогда и нигде не существовало…

Они вышли на набережную.

Здесь тоже было безлюдно, если не считать несколько прогуливавшихся вдалеке пар.

Море выглядело до смешного обыденно, как будто они расстались только вчера и еще не успели забыть друг друга.

Каменный парапет, отделяющий набережную от пляжа.

Далеко выступающий в море узкий причал.

Голубые пляжные кабинки.

Закрытая на замок душевая.

Железный остов для тента.

Два больших холма охватывали деревню и спускались к морю. Были ли это те же самые холмы, которые он видел когда-то прежде?

– Трудно поверить, – сказал он, не отпуская ее руку, – что в этой прозаической кастрюле воды живет рыба Коль, которая больше всего мира.

– Кто?

– Рыба Коль, – он всматривался в спокойное, едва заметное колыхание серой морской воды, словно ожидал увидеть там эту самую рыбу, поднявшуюся вдруг из морской глубины. – По одной буддийской легенде эта рыба, которая прячется на дне Океана, больше всей Вселенной, но только, к счастью, она об этом не знает, так что если кто-нибудь расскажет ей об этом, она захочет плавать и резвиться, чем и погубит весь мир.

– Господи, – сказала она, прижимая палец к губам. – Зачем ты тогда так кричишь?.. Что, если она услышит?

– Может, это и к лучшему, – Давид был серьезен.

– Скажешь тоже, – она засмеялась: – А мне ее жаль. Тем более что она похожа на нас. Мы ведь тоже на самом деле ничего не знаем о себе и при случае готовы разнести весь мир в пух и прах.

– Ну, это смотря, кто, – начал было Давид, но Ольга перебила его.

– Смотри! – Она быстро взобралась на парапет и махнула рукой в сторону моря. Из-за набухшей розовым пелены, словно подгадав их появление, выглянул багровый край садящегося солнца. Загорелась на воде мерцающая дорожка, стал различим горизонт. Затопивший набережную свет вспыхнул в окнах домов, положил на асфальт тени, но не остановил наплывающие со стороны моря, медленно густеющие сумерки.

Невнятный хруст и шорох проседающей под ногами гальки.

Плеск лениво накатывающих на берег волн.

Трусивший по пляжу рыжий кобель остановился и посмотрел в их сторону.

Присев на край опрокинутого на бок красного бакена, она вытянула ноги и щелкнула зажигалкой.

Сбившийся на одно плечо капюшон.

Спутанные ветром волосы.

Худое запястье, косо перечеркнутое ремешком часов.

Взгляд, обращенный в сторону повисшего над горизонтом багрового шара.

Чуть заметный прищур придавал лицу выражение равнодушной отстраненности, заставлял почувствовать почти осязаемое отсутствие.

Впрочем, – подумал он, – может быть, все дело было только в этом освещении?

Окна домов на ближнем холме полыхали уже вовсю. Горели над головой темные облака. Оделись розовым верхушки кипарисов.

Этот – затопивший мир, мешающийся с сумерками – свет, заставил его насторожиться и напомнить то, что иногда случалось с ним: внезапное ощущение нереальности окружающих вещей, их прозрачность и невесомость – словно все вокруг неожиданно обнаружило свою подлинную основу, таинственную суть, в которой, впрочем, не было никакой сложности, потому что она сама была только этим, не имеющим имени светом, в загадочной глубине которого рождалось и это небо, и эта хрустящая под ногами галька, и этот отсутствующий взгляд из-под упавшей на лоб пряди.

Мир, выступающий из света в тишину своего зримого, осязаемого существования, – и вновь, в положенный срок, возвращающийся назад, без боли и сожаления…

Увиденное, конечно, совершалось в молчании, впрочем, оно само было молчанием, которое нельзя было выговорить, тем более – удержать или заставить вернуться. Все что тебе оставалось теперь, это – или принять его таким, каким оно было, или же отвергнуть в качестве очередной нелепости, на которые не скупилась жизнь.

(Иногда ему все же казалось, что когда-нибудь ему удастся поймать в кадр это чудо возникновения вещей и лиц из пронзительной, сокровенной глубины, которой не касался ни один взгляд, – но чаще мысль об этом приносила с собой печаль и тревогу).

Отойдя на несколько шагов, он расстегнул футляр своей видавшей виды «Яшики».

Ее лицо в кадре показалось ему чужим.

«Видящий свет, видит самого себя», – вспомнил он фразу из какого-то мистика. Не исключено, впрочем, что он придумал ее когда-то сам.

Потом он сказал:

– Пожалуйста, подними чуть-чуть подбородок.

Четкие очертания лба и носа. Опущенные уголки губ. Неуловимый прищур.

Какая, собственно говоря, человеку радость в том, чтобы видеть самого себя?

 

Чтобы видеть самого себя, сэр?

Самого себя, Мозес, – услышал он знакомый голос и нажал кнопку спуска.

Чужое лицо. Взгляд, направленный в никуда.

– А знаешь, – вдруг сказала она, поворачивая к нему голову, – когда мы были маленькими, родители оставляли меня с Анной, и мы с ней играли в спрятанные слова. Это была странная игра. Не знаю, почему я вдруг вспомнила.

– Играли во что?.. Ну-ка, посмотри на меня.

Взгляд, обращенный в прошлое.

– В спрятанные слова. Надо было просто придумать новое имя для какой-нибудь известной вещи, но так, чтобы понятно было, о чем идет речь. Один придумывал, а другой отгадывал. Например, Анна говорила: слово спрятано на кухне, и мы шли на кухню искать. Надо было с помощью наводящих вопросов угадать новое имя. Иногда она просто говорила: «мне кажется, что я сижу на слове». Это означало, что я должна была придумать имя для стула, на котором сидела.

– Теперь понятно, – сказал Давид. Пылающие на последнем издыхании окна домов мешали сосредоточиться и увидеть завершенность пространства. – И что это было за имя?

– Ну, не знаю. Какой-нибудь четырехлап или сидень. Конечно, никто никогда ничего не угадывал. Потом мы стали просто придумывать разные имена.

Щелчок. Еще щелчок.

– И нарек Адам имена всем скотам и птицам небесным, и всем зверям полевым…

– Да. Почему-то это было ужасно весело. А в результате почти у каждой вещи было свое новое имя. Анна даже завела тетрадь, куда мы их записывали.

– И столам, и стульям, и письменным принадлежностям… – И сколько вам было тогда?

– Мне пять или шесть. А Анне, наверное, десять.

Щелчок. Щелчок. Щелчок.

Свет мутнел, возвращая вещам реальность. Погасли акварельные облака.

– В этом возрасте я, кажется, играл только в одну игру. Она называлась: героическая оборона нашего двора от арабских оккупантов.

Отброшенный окурок полетел в мусорную урну. Она медленно поднялась, одергивая куртку.

– Ничего удивительного. Все особи мужского пола склонны в юные годы к агрессии.

Улыбка, заставившая его пожалеть, что он убрал камеру.

– По-моему, ты стоишь на слове, – сказал Давид.

Улыбка погасла так же внезапно, как и появилась.

– Нет. Я уже давно стою на земле. И это страшно скучно.

– Это уже что-то, – он взял ее за плечи. – Понимание возвращает надежду.

– О, Господи, – сказала она, глядя ему прямо в глаза. – Если бы оно действительно нам что-то возвращало. – Потом она повернулась и взяла его под руку. – Пошли. Я хочу есть. Мясо и водка. Хочу водки. Тут было, кажется, одно славное местечко.

Вплотную подступившие сумерки размыли поселок. Вслед за облаками погасли окна домов и верхушки кипарисов.

Славное местечко называлось «Эльф» и было совершенно пусто. Она выбрала столик возле окна, сбросила куртку и осталась в темно-синем пуловере. За палевыми шторами догорали над морем последние багровые полосы.

Электрический уют. Мозаичное панно во всю стену: морские волны и встающее над миром оранжевое солнце. Большая часть столов была сдвинута к противоположной стене; низенькая эстрада пуста – не сезон.

Магнитофон за стойкой бара вполсилы гремел каким-то знакомым, но прочно забытым старьем.

Мрачный официант принес меню. Мяса, разумеется, не было. Было все, кроме мяса. Что касается водки, то с водкой как раз все было в порядке.

– Завтра схожу на базар и приготовлю тебе мяса, – пообещал он.

– Боюсь, завтра мне захочется рыбы, милый. – Уткнувшись в стол, она изучала меню. Тонкая продольная складка пролегла между бровями. – Фруктовый плов – это, наверное, что-то чудовищное, – сказала она, захлопнув «Меню». – Слушай, давай напьемся.

Он посмотрел на нее без энтузиазма.

– Опыт подсказывает, что когда специально задаешься такой целью, как правило, ни черта не получается.

– Это верно, – согласилась она – Вот какая у нас сраная жизнь, если посмотреть. Но мы все равно попробуем, ладно?

Конечно, мы попробуем, сэр.

Ясное дело, попробуем, Мозес.

Наперекор всему, что мешало, отвлекало и путалось под ногами, но прежде всего, конечно, наперекор этому Времени, которое вдруг затопталось на одном месте, не желая двигаться вперед, потому что лежащее впереди было и неопределенным, и тревожным, и не совсем ясным, так что было бы гораздо лучше для всех оставаться здесь, среди этих электрических бликов, невнятной музыки, ни к чему не обязывающих воспоминаний, сгущающейся за окном темноты, негромкого смеха, быстрых реплик и еще множества других деталей, из которых складывалось не желающее никуда двигаться Время, которое все же нашло в себе силы остановиться, – пусть даже ненадолго, на несколько мгновений, которые все длились и длились, пока, наконец, официанты у дверей раздаточной не стали проявлять явного беспокойства, а она, усмехнувшись, ни придвинула к нему в последний раз пустую рюмку, сказав:

– Напиться не удалось. И это грустно… Интересно, почему все хорошие начинания кончаются обыкновенно ничем?

– Я предупреждал, – Давид разлил остатки водки. – Если хочешь, можем взять еще.

– Боюсь, это уже не поможет.

Сказано было так, словно речь шла, по крайней мере, о загубленной жизни.

– Тогда в следующий раз, – он поднял рюмку.

Вечер, скупо раскрашенный далекими электрическими огнями. Воздух холоден и свеж. Цепочка голубых фонарей протянулась, очерчивая границы невидимой сейчас набережной. Глухой шум разыгравшегося прибоя. Собачий лай. Яркое отражение фонаря в луже…

– Черт, – она оперлась на его плечо. – Интересно, как мы дойдем? Там такая грязища.

– Я тебя понесу, – сказал Давид. Он обнял ее, повернув к себе. Лица ее он не видел из-за слепившего фонаря. Вспыхнула в его свете сбившаяся паутина волос.

– Ну, подожди, – сказала она. – Постой. Эй… Ну, погоди же…

Он нашел в темноте ее губы.

– Ты пахнешь водкой, – сказала она минуту спустя.

Он подумал… Словно налетел с разбега в темноте на закрытую дверь. Что же он подумал тогда, Мозес?

Господи, как же ты далеко, – подумал Давид.

Кажется, он подумал тогда именно это.

…Невозможное, непредсказуемое, непостижимое следствие сновидений: обретающая себя явь.

91. В противоборстве с рыбой Коль

Давиду вдруг показалось, что она сказала это так, словно он тоже каким-то образом был виноват в том, что все сложилось совсем не так удачно, как, наверное, могло бы.

– Однажды он пригласил меня в кафе. В какую-то забегаловку возле рынка. Кажется, там сейчас что-то вроде мебельного магазина. До сих пор помню, как мы сидели и все оборачивались на нас, до того мы были красивые. Я как будто даже спиной чувствовала эти взгляды, которые обжигали от затылка до пяток. И, по-моему, он это тоже почувствовал тогда. Во всяком случае, мы просидели до закрытия, выпили столько красного, что он время от времени забывал, как меня зовут и называл то Терезой, то Анной… А комплименты, Боже мой!.. Знаешь, сколько он комплиментов мне тогда наговорил?..

Она засмеялась.

Голые ветви за пустым, без занавески окном вдруг ожили и застучали в стекло. Где-то задребезжал лист жести.

– Смотри, какой ветер, – она повернула голову к окну.

– Зима, – сказал Давид.

– Зима, – повторила она со вздохом.

– А потом? – спросил Давид, стараясь придать своему голосу как можно более равнодушный тон. Ему показалось вдруг, что он почти видит этот стол в задрипанной кафешке, пепельницу, полную окурков, пустую бутылку красного и искоса брошенные из-за соседних столиков взгляды, – совсем не обижающие, не липнущие, а, наоборот, снисходительно принимаемые и даже радующие.

Голос ее стал как будто немного тише, словно между ними вдруг появилась невидимая, приглушающая звук, преграда…

– А потом – ничего, – сказала она слегка насмешливо, в упор глядя на него почти с вызовом, так что ему стоило большего труда не опустить глаза. Так, словно она заранее знала, что он обязательно спросит что-нибудь похожее – и теперь радовалась, что не ошиблась.

– Что значит «ничего»?

– «Ничего» – значит «ничего», – она по-прежнему не отводила глаз. – Я ждала этого «потом» почти два года. Знаешь, какое это милое занятие – ждать, зная, что у тебя нет никаких шансов?.. Так ничего и не дождалась. – Она усмехнулась. – Никакого «потом» не случилось… Странно, да?

Плохо прибитый лист прогрохотал с новой силой.

Он вдруг почувствовал себя одураченным. До такой степени, что даже не попытался это скрыть.

– Постой, – сказал он, держа бутылку над двумя пустыми пластмассовыми стаканчиками. – Что-то я не пойму. Что значит «ждала»?

– Ты не знаешь, что такое ждать?

Ну, конечно, он знал, что это такое, – ждать, перебирая в памяти прошлое, все эти жалкие воспоминания, непостижимо хранящиеся где-то и возвращающиеся к тебе в самый неподходящий момент, словно для того, чтобы ты не забывал, что, кроме множества прочих, на свете есть еще и такие слова, как «судьба», «наказание» или «ничего нельзя поделать».

Воспоминания, подстерегающие тебя во сне, чтобы сделать пробуждение невыносимым. Сомнения, дышащие тебе в затылок. Сознание неизбежной боли.

Пожалуй, это чем-то напоминало швейную машинку, сшивающую полотно прошлого и настоящего, без всякой надежды скроить из полученного хотя бы что-то, более или менее пригодное для носки.

Что же еще и оставалось нам, сэр, как ни метаться между прошлым и будущим, производя при этом много бесполезного шума, сэр, как, возможно, сказал бы по этому поводу Мозес?

– Ты хочешь сказать…

Прежде, чем закончить вопрос, он доверху разлил темно-вишневую жидкость по стаканчикам.

– Хочешь сказать, что вы никогда не лежали с ним в одной постели?

Она снова посмотрела на него так, словно ждала, что он задаст именно этот вопрос. Помедлив, ответила:

– Ты сегодня очень догадлив.

Похоже, это была правда. Во всяком случае – что-то очень напоминающее правду. Пиши он роман, он бы с удовольствием повернул действие именно в эту сторону. История ожидания, сэр. Сказка о Спящей царевне, ожидающей избавления от злых чар. Поучительная история, которую можно легко перетолковать для преподавания в младших классах школы. С той только разницей, что время нашего ожидания называется «жизнью» и мы приходим к его завершению, как правило, без особых результатов.

Без особых результатов, сэр.

Без особых результатов, разбойник.

– И что же… – Он остановился, подыскивая подходящее слово. – Он что, никогда не пытался?

– Он? – Она взяла стаканчик с вишневой жидкостью, сделала глоток, а потом сказала:

– Он всегда считал, что мы просто друзья. Просто друзья и ничего больше. Трудно поверить, да?.. Во всяком случае, он никогда не делал никаких попыток затащить меня в постель. Даже не намекал на то, что это вообще возможно.

Давид выпил и посмотрел в окно. Ветви стучали в стекло, словно просили впустить их и защитить от ветра.

– А ты?

– Я?.. А что я?.. Или ты думаешь, что я должна была сама броситься ему на шею?

– Ничего я не думаю, – сказал Давид, пытаясь сделать такое лицо, как будто у них за столом сейчас происходил всего лишь обыкновенный академический спор, касающийся какой-нибудь абстрактной темы, вроде «Допустимы Ли Аборты» или «Что Надо Знать Женщине, Чтобы Стать Хорошей Матерью и Женой». – Я думаю, что женщины обычно знают множество способов, чтобы добиться своего…

Множество способов, Мозес. Множество способов и ухищрений, не оставляющих мужчине никаких шансов устоять. Так сказать, влекущих мужчину к месту их погибели так же просто, как паук влечет к себе запутавшуюся в паутине муху. Вовремя соскочившая бретелька. Очередь косых взглядов, убивающих на месте. Набор улыбок, которыми можно при желании сказать все, что хочешь. Тихий смех, слыша который, Небеса должны были бы покраснеть и захлопнуть все двери. Да, мало ли что там еще, сэр?

Она смотрела на него безо всякого выражения. Потом зажгла сигарету и сказала:

– Однажды я осталась у него ночевать. Кажется, не было денег на такси ни у него, ни у меня.

Вот, вот. Что-то в этом роде. Во всяком случае, трудно было бы придумать способ более действенный, чем этот. Просто взять и потрясти перед его носом пустым кошельком…

– Я почувствовала, что он даже не напрягся, – она пустила в лампу струю дыма. – А ведь это всегда чувствуешь, даже когда тебе совершенно все равно… Да нет, ему было просто наплевать… Нальешь мне еще?

Он просвистел какую-то музыкальную фразу из Гершвина и поднял уже почти пустую бутылку.

– Наверное, ужасно, что я тебе все это рассказываю?

Теперь, похоже, он сам посмотрел на нее так, словно дождался вопроса, которого давно ждал.

– Ничего, – сказал он, доливая в свой стаканчик остатки вина – Ничего. Я потерплю.

 

– Так ты еще и терпеливый, – ее стакан блеснул в свете лампы рубиновым сиянием. – А я и не знала.

– Да. На самом деле, я очень терпеливый. Могу терпеть без перерыва минуты три… Твое здоровье.

Проще всего, конечно, было бы просто протянуть руку и потянуть на себя край этого одеяла. Просто потянуть его край, давая тем самым понять, что разговор на сегодня, слава Богу, окончен. Но, как уже подсказывал знакомый голос, самое простое было одновременно и самым сложным.

– Твое здоровье.

Он снова посмотрел в окно, где увидел те же ветви, но на этот раз неподвижные, умолкнувшие, мертвые. Ветер стих. Наверное, ненадолго. Потом он произнес:

– Сказать по правде, я был уверен, что у вас все в порядке… И не один я, между прочим.

– Интересно. И кто еще?

– Да, все, наверное… – Он неопределенно повертел в воздухе рукой.

– Понятно, – усмехнулась она. – Нет, у нас все было в полном беспорядке. Во всяком случае, с моей точки зрения. Полный, полный беспорядок.

– Но кто-то же у тебя был?

Вопрос, который сорвался с его языка сам, даже не думая спрашивать разрешения. Он не удивился бы, если она залепила бы ему в ответ пощечину или спросила, какое ему, собственно говоря, до этого дело, но она только криво усмехнулась одним краем губ:

– Конечно, нет.

При этом она сказала это так, словно все было понятно само собой. Словно отрубила.

Так, как будто никаких других вариантов просто не могло существовать. Как будто это само собой подразумевалось и могло быть только таким, каким оно было.

На какую-то долю секунды ему показалось, что он ослышался.

Женская верность, Мозес. Такая материя, которая оказывается прочнее стали и долговечнее камня. Конечно, только в том случае если, она присутствует в женском сердце с самого начала, в качестве Божьего дара. Во всех остальных случаях, впрочем, черта с два отличишь ее от хорошей подделки, даже если очень постараешься. Женская верность, сэр. Что-то сродни бесконечной боли, которая, непонятно зачем, терзает все сущее с начала творения.

– А у него? – спросил Давид.

– О, – сказала она, глядя за окно. – Ты ведь знаешь. С аскетизмом он был явно не в ладах.

– Понятно.

– Эти вечные ученицы, которые пялились на него, когда он с ними занимался, эти бабы из выставкома, эти сучки, которые не пропускали ни одной выставки, чтобы забраться к нему в постель… Почему-то он нравился всем.

– Бывает, – сказал Давид, чтобы что-нибудь сказать.

Похоже, она бы с легкостью вцепилась бы всем этим сучкам в волосы и сейчас, если бы представился подходящий случай. Мордобой, с которым, похоже, ничего не смогла бы поделать и сама Вечность.

Ничего не поделаешь, сэр.

В конце концов, прошлое не умирает, Мозес, и это знают все. Банальный факт, с которым не особенно поспоришь. Прошлое, больше напоминающее болезнь. Оно становится адским огнем, который поджаривает тебя, заставляя подозревать, что адское пламя, в действительности, пылает внутри самого тебя, а совсем не в каменных провалах Тартара или Шеола.

– Ладно, – сказал Давид. – А он-то хоть про тебя знал?

Искусство рыться в прошлом с помощью более или менее удачно заданных вопросов.

– А черт его знает, – она откинулась на подушки и взяла лежавшую на постели книгу. – Откуда я знаю?

Обида на сложившиеся обстоятельства, которые сложились, не спрашивая твоего согласия, – вот что, пожалуй, он услышал в ее голосе. Впрочем, как и ожидал.

Мертвые ветви за окном застыли, прижавшись к стеклу. Мертвые ветви, сверху донизу заполнившие черный прямоугольник окна, за которым уже стояла ранняя южная ночь.

Он вновь просвистел какую-то фразу Гершвина.

– Черт, – она швырнула книгу в сторону. – Зачем ты мне все это напоминаешь?

– Разве это я? – интонация, с которой он произнес эти слова, не оставляла сомнений в том, что он думает обо всем этом на самом деле. Впрочем, занятая своими мыслями, она, кажется, не обратила на его слова никакого внимания. Отвернувшись к окну, она сказала:

– Иногда мне кажется, что я его ненавижу. Редко, но бывает, хотя это, наверное, очень глупо.

Так, наверное, ненавидят Санта Клауса, за то, что он не принес давно ожидаемого подарка. Он и сам не знал, почему это вдруг пришло ему голову.

Едва слышный Гершвин вдруг оказался очень к месту. Так, словно все вокруг стало вдруг той самой музыкальной фразой, из которой соткалась и эта почти пустая комната с белыми стенами, и прильнувшие к стеклу мертвые ветви, и этот черный прямоугольник окна, в глубине которого – если присмотреться – можно было увидеть несколько мерцающих звезд, и ты сам, еще не вполне привыкший к тому, что что-то спеленало тебя по рукам и ногам, да еще так, что уже не оставалось надежды отыскать дорогу назад.

Любовь, сэр. Штучка позабористее Фауста Гете, кто, конечно, понимает. Кто-то проживал свою жизнь, едва успев заметить рядом ее присутствие, а для кого-то, напротив, она оборачивалась боком, болью, неизлечимой болезнью, катастрофой, которую невозможно было забыть, и оставалось только загнать ее куда-нибудь поглубже, чтобы спустя много лет предъявить ее в день Страшного суда, в надежде, что хотя бы там тебе объяснят все, что ты хотел знать.

– Тебе меня жалко?

Конечно, она сказала это именно так, чтобы он ни на мгновение не усомнился, что это всего лишь игра, которой, на самом деле не надо придавать большего значения.

– Да, – он присел рядом и протянул руку, чтобы погладить ее по волосам. Похоже, это далось ему не без труда. – Мне тебя жалко.

– Спасибо. – Наклонив голову, она потерлась щекой об его ладонь.

– Мр-р-р, – сказал Давид.

Она отозвалась:

– Мр-р-р…

– Пойдем, погуляем, – сказал он, зная, что она никуда не пойдет.

– Нет.

– Пойдем.

– Не сегодня.

– Только туда и обратно.

Но она уже вытянулась на кровати и снова взялась за книжку.

– Ладно, – он поднялся с кровати и снял с вешалки куртку. – Тогда я пошел.

– Смотри, не утони, – сказала она, не отрываясь от книги.

– Не утону, – он вдруг почувствовал сильное желание со всего размаха захлопнуть за собой дверь, так, чтобы посыпались с полочки над дверью стоявшие там праздничные открытки.

Длинная, пустая улочка, где приходилось пригибаться, чтобы не налететь на свисающие с двух сторон голые ветви. Цепочка далеких фонарей, указывающих расположение набережной. Фонари, сверкающие в лужах под ногами. Далекий лай собак. Темные окна домов.

Далеко справа над зубчатой едва видной стеной разливалось почти красное сияние еще не видной отсюда луны.

Потом он вышел на набережную и остановился у каменного парапета, почти под фонарем, глядя, как из серой, висящей над морем пелены, возникает и вновь исчезает с легким шумом светлая полоска прибоя.

Где-то тут жила рыба Коль, которой еще только предстояло узнать правду и проглотить весь этот чертов мир, а вдобавок к нему еще и Млечный путь, и даже саму себя, не оставив ничего, что могло бы сгодиться в пищу.

Рыба Коль, которая насторожено смотрела на него из морской глубины, оценивая, стоит ли проглотить его сейчас или сделать это как-нибудь потом, когда подвернется подходящий случай.

– Старая дура, – сказал он, представив, как это было, наверное, обидно слышать лежавшему на дне чудовищу, у которого не было даже мало-мальски короткой родословной.

Потом он спустился по каменным ступенькам с набережной и пошел по пляжу, слыша, как похрустывает под ногами песок.

Если выйти из-под электрического света фонаря в какую-нибудь тень, то можно было увидеть, как мерцают над закрывающей море пеленой неяркие звезды.

Он сделал несколько шагов в сторону моря и затем пошел по мокрому песку, оборачиваясь через каждые три-четыре шага, чтобы поглядеть на свои глубоко отпечатанные в песке следы. Потом он снова остановился и повернулся лицом к висевшей над морем серой непроницаемой стене.

– Чертова сука – сказал он и сделал первый шаг. – Избалованная чертова сука.

Было не совсем понятно, кого он, собственно, имеет в виду.

Набежавшая волна залила ему ботинки.

Пожалуй, это было похоже на что-то вроде насмешливого вызова.

Словно это было уже не море, навечно привязанное ко всем своим заливам, полуостровам, бухтам и проливам, отмеченным на всех известных картах и лоциях, а первозданный Океан, не знающий никаких границ и принимающий их как нечто временное и, положа руку на сердце, не представляющее для него никакого интереса.

Океан, никогда не сомневающийся в том, что рано или поздно ему удастся накрыть собой всю землю и погасить звезды.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43 
Рейтинг@Mail.ru