bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

Посреди этого шума Клод различал только гул толпы в верхних залах, напоминавший отдаленный шум моря. И он припоминал тот ураган, который несколько лет тому назад пронесся тут же над его картиной. Только теперь там не смеялись: гигант-Париж приветствовал там Фажероля!

В эту минуту Сандоз сказал Клоду:

– Смотри – Фажероль!

Действительно Фажероль и Жори уселись, не замечая товарищей, за одним из соседних столиков. Жори продолжал начатый разговор своим резким голосом:

– Да, я видел его «Мертваго ребенка». Ах, бедняга… Какой конец!

Фажероль толкнул его локтем и Жори, увидев товарищей, поспешил прибавить:

– A-а, старина Клод!.. Как поживаешь?.. Я еще не видел твоей картины. Но мне сказали, что это превосходная вещь.

– Превосходная! – подхватил Фажероль.

Затем он спросил с удавлением:

– Вы завтракали тут, господа? Что за фантазия! Здесь так скверно кормят!.. Мы возвращаемся от Ледойэна. Какая там масса народу, какой шум!.. Да придвиньте же ваш стол, нам удобнее будет беседовать.

Столики были сдвинуты, но льстецы и просители успели уже отыскать молодого победителя. Два приятеля поднялись со своих мест и шумно раскланялись с ним. Какая-то дама замерла в экстазе, когда муж шепнул ей на ухо фамилию художника. А худощавый верзила, который не переставал с раннего утра преследовать Фажероля, вскочил из-за стола, за которым сидел, и снова стал жаловаться, требуя перемещения своей картины на нижний карниз.

– Ах, черт возьми! Да оставите ли вы меня, наконец, в покое? – вскричал Фажероль, истощив весь свой запас любезности и теряя терпение.

Художник удалился, бормоча угрозы.

– Да, как бы ни старались угодить людям, они все-таки доведут вас до бешенства!.. Каждый требует, чтобы его картину поместили на нижний карниз… Изволь отвести целые мили нижних карнизов!.. Незавидна же участь члена жюри! Рискнешь лишиться ног и заслужишь только ненависть людей!

Клод смотрел на него своим усталым взглядом. Но вдруг он точно очнулся и пробормотал заплетающимся языком:

– Я написал тебе… я сам хотел зайти поблагодарить тебя… Бонгран говорил мне, как тебе трудно было уладить это… Спасибо.

Но Фажероль прервал его:

– Что ты! Ведь я обязан был сделать это ради нашей старой дружбы… Я так рад, что мне удалось доставить тебе это удовольствие!

Фажероль всегда испытывал какую-то неловкость в присутствии Клода; своего бывшего, хотя и непризнанного учителя, презрительное молчание которого портило его торжество.

– Твоя картина очень хороша, – пробормотал Клод, желая выказать свое мужество.

Эта похвала в устах Клода наполнила сердце Фажероля глубоким волнением, в котором он не отдавал себе даже отчета. И этот циник, прошедший сквозь огонь и воду и не смущавшийся ничем, возразил дрожащим голосом:

– Спасибо, дружище… Ах, как меня радуют твои слова!

Наконец, Сандозу удалось заполучить две чашки кофе, и так как слуга забыл подать сахар, то пришлось довольствоваться кусками сахару, оставшимися на соседнем столе. Некоторые столы опустели, но зато публика стала развязнее, какая-то дамочка расхохоталась так громко, что все оглянулись. Мужчины курили, над сбившимися, залитыми вином и заставленными грязной посудой скатертями поднимались синеватые облака дыма. Когда Фажеролю удалось раздобыть две рюмки шартреза, он вступил в беседу с Сандозом, к которому относился всегда с почтением, чувствуя в нем будущую силу. Жори завладел Клодом, который опять сделался мрачен и молчалив…

– Извини, мой друг, что я не послал тебе пригласительного билета на мою свадьбу. Но, видишь ли, в виду нашего положения мы никого не звали… Однако, мне все-таки хотелось уведомить тебя… Ты ведь не сердишься на меня?

И Жори, в приливе откровенности, принялся рассказывать разные подробности о своей жизни. Глядя на несчастного неудачника, он чувствовал эгоистическую радость в сознании своего благополучия. Все удавалось ему, хвастал он. Он отказался от газетной хроники и взял на себя заведывание большим художественным изданием. Поговаривали, что он зарабатывает до тридцати тысяч франков в год, не считая тех барышей, которые перепадали на его долю при продаже коллекций картин. Унаследованная ин от отца жадность, страсть к наживе, заставлявшая его пускаться в темные спекуляции, разрослась у него теперь до невероятных размеров, и он просто высасывал кровь из художников и любителей, попадавшихся ему под руки.

В это именно время Матильда довела его до того, что он стал слезно умолять ее выйти за него замуж. Но в течение шести месяцев она с гордостью отвергала его просьбы.

– Когда приходится жить вместе, – продолжал Жори, – то все-таки самое лучшее узаконить эти отношения… Ты ведь знаешь это по опыту, мой милый… И поверишь ли? Ведь она вначале не соглашалась, да, не соглашалась из боязни, что в ней отнесутся не так, как следует, и что это повредит иве. О, это такая возвышенная, чуткая душа!.. Нет, никто не знает душевных качеств этой женщины! Преданная, услужливая, бережливая, толковая и способная дат всегда добрый совет… Ах, да, я счастлив, что встретился с нею! Теперь я ничего не предпринимаю без нее и предоставляю ей во всем полную власть, клянусь честью!

В сущности, Матильда превратила его в робкого, послушного мальчишку, которого запугивают угрозой лишить конфет. Наглая развратница преобразилась в властную жену, жаждавшую почета и снедаемую честолюбием. Она даже не обманывала его, проникшись узкой мещанской добродетелью, и проявляла свои развратные привычки только по отношению к мужу, обращая их в брачное орудие. Рассказывали, что их видели вместе в церкви Notre Dame de Lorette. Они при всех целовались, при всех называли друг друга самыми нежными именами. Каждый вечер, возвращаясь домой, он должен был отдать ей подробный отчет в том, как он провел день, и если у нее являлось какое-нибудь подозрение или если Жори утаивал хоть несколько сантимов из полученных им сумм, она оставляла его одного в холодной постели, пугала его разными ужасными болезнями и с каждым разом ему становилось труднее добиться прощения.

– Таким образом, – продолжал Жори свою болтовню, – когда умер мой отец, я женился на ней.

Клод, сидевший в каком-то оцепенении и только машинально кивавший головой, очнулся при последних словах.

– Как, ты женился на ней?.. На Матильде?

В этом восклицании выразилось и глубокое изумление Клода, и все, что вставало в его воспоминаниях, когда он переносился в мастерскую Магудо, помещавшуюся рядом с аптекарской лавкой. В ушах его раздавались еще те омерзительные выражения, в которых Жори постоянно отзывался, об этой женщине; он вспомнил, как однажды утром, остановившись на тротуаре, Жори передавал ему шепотом о тех ужасных оргиях, которые происходили в глубине аптекарской лавки, пропитанной запахом лекарственных трав. Весь кружок товарищей пользовался Матильдой, Жори относился к ней с большим презрением, чем другие… И он женился на ней!.. Да, действительно, мужчине не следует отзываться с пренебрежением о последней из своих любовниц, так как он никогда не может быть уверен в том, что, в конце концов, не женится на ней!

– Да, на Матильде, – возразил Жори с улыбкой. – Поверь мне, наши старые любовницы – лучшие из жен.

Он говорил совершенно спокойно, не чувствуя ни малейшего смущения, будто прошлое было совершенно забыто. И он представлял ее своим товарищам, точно желая игнорировать, что они знают ее так же хорошо, как и он сам.

Когда Жори умолк, Сандоз, следивший одним ухом за этим разговором, воскликнул:

– Ну, пойдемте, господа… У меня уж онемели ноги.

Но в эту минуту в буфет вошла Ирма Бено. Она была очень эффектна в это утро, и своими золотистыми, заново выкрашенными волосами напоминала рыжеволосую куртизанку, вышедшую из старой рамки эпохи Возрождения. На ней был бледно-голубой брокаровый тюник и атласная юбка, покрытая дорогими алансонскиии кружевами; целая свита мужчин следовала за ней. Увидев между художниками Клода, она с минуту колебалась, охваченная чувством стыда при виде этого несчастного, отвергнутого всеми, плохо одетого человека, который был когда-то предметом ее страсти. Но, овладев собой, она храбро подошла к нему и дружески пожала ему руку, к удивлению всех окружавших ее франтов. В ласковой улыбке, с которой она смотрела на Клода, светилась едва уловимая ирония.

– Забудем прошлое, – сказала она.

Мысль, что никто, кроме Клода, не понимает смысла этих слов, рассмешила ее. В этих словах заключался весь их роман. Бедняга! Она взяла его силою, а он скучал в ее объятиях.

Уплатив за две рюмки шартреза, Фажероль удалился с Ирмой; Жори последовал за ними. Клод долго провожал их глазами. Ирма шла точно королева между Жори и Фажеролем.

Все трое возбуждали внимание публики, которая почтительно раскланивалась с ними.

– Сейчас видно, что Матильды нет на выставке, – сказал Сандоз. – Ах, какую славную пощечину получит Жори, когда вернется домой!

Он потребовал счет. Столы опустели, на них валялись только кости да корки. Два человека мыли губкой мраморные доски столов, между тем как третий, вооружившись граблями, разгребал песок, загрязненный плевками и крошками. А за темной драпировкой завтракала прислуга, и оттуда доносилось громкое чавканье, прерываемое грубым смехом слуг и скрипом выскабливаемых кастрюль.

Клод и Сандоз прошлись по саду и случайно наткнулись на статую Магудо, которой отвели очень плохое место, в самом углу, у восточного подъезда. Это была та же фигура купающейся девушки, но значительно уменьшенная в размерах, ростом не выше десятилетней девочки. Необыкновенно изящная, со стройными ногами и едва развывшейся прелестной грудью, она напоминала только что распустившийся бутон. Какой-то своеобразной грацией веяло от нее, той природной грацией, которая цветет там, где ей вздумается, непобедимая, капризная и живучая, и помимо воли скульптора эта особенная грация украшала все, что выходило из под его грубых рук.

 

Сандоз улыбнулся.

– И ведь этот молодец сделал все, чтобы убить свой талант!.. Если бы статуя была на лучшем месте, она имела бы огромный успех.

– Да, огромный успех, – повторил Клод. – Она очень хороша.

В эту минуту они увидели Магудо у самого подъезда, направлявшегося к лестнице. Они подозвали его и простояли несколько минут у подъезда, разговаривая с ним. Перед ними тянулась галерея нижнего этажа, пустынная, усыпанная песком и освещенная тусклым светом, падавшим в большие круглые окна. Можно было подумать, что находишься под каким-нибудь железнодорожным мостом: солидные столбы поддерживали металлические перекладины потолка, сверху дул холодный ветер, ноги вязли в мокром песке. Вдали, за изодранной занавеской, виднелись статуи, забракованные жюри и не взятые назад бедными скульпторами – настоящая выставка трупов! Но более всего поражал тут непрерывный топот ног в залах, выставки. Казалось, что над головой летят на всех парах, с оглушающим шумом, непрерывные поезда, потрясая железные своды.

Выслушав поздравления товарищей, Магудо сказал Клоду, что тщетно искал его картину. Куда вздумали запрятать ее? Затем он осведомился о Ганьере и Дюбюше, охваченный воспоминаниями прошлого. Где они, те дни, когда товарищи врывались сюда целой ордой и проносились по залам выставки, точно по неприятельской стране? А горячие вспышки негодования, а бесконечные споры по выходе из Салона, от которых распухали языки, и кружилась голова! Никто из товарищей не встречал Дюбюша. Ганьер приезжал раза два или три в месяц из Мо- луна, чтобы послушать какой-нибудь концерт; но к живописи охладел до такой степени, что даже не являлся на выставку, хотя неизменно посылал свой пейзаж – какой-нибудь уголок Севы, очень изящно и тщательно написанный, приятного серенького тона и-до того скромный, что публика никогда не замечала его.

– Я собирался подняться наверх, – сказал Магудо. – Не хотите ли идти со мною?

Клод, побледневший от душевных терзаний, ежеминутно поднимал глаза кверху. Ужасный гул и чудовищный топот отзывались во всех его членах.

Не отвечая на вопрос, он протянул руку.

– Разве ты уходишь уже? – воскликнул Сандоз. – Пройдемся еще разок, потом вместе уйдем.

Но когда он взглянул на лицо Клода, у него сжалось сердце от жалости. Он понял, что мужество его бедного друга истощилось, что он жаждет уединения, что ему нужно бежать отсюда, чтобы скрыть свою рану.

– Ну, прощай, дружок… Завтра я зайду к тебе.

Преследуемый доносившимся сверху ревом толпы, Клод удалился нетвердой поступью и скоро скрылся за центральной группой деревьев.

А часа два спустя Сандоз, потерявший Магудо и только что нашедший его в обществе Жори и Фажероля в восточной зале, увидал тут же Клода, который стоял перед своей картиной, на том же самом месте, где Сандоз встретил его в первый раз. Несчастный вернулся помимо своей воли, повинуясь неотразимой силе, притягивавшей его сюда.

В зале было ужасно душно, и публика, утомленная беготней по залам, металась подобно растерявшемуся стаду, суетясь и ища выхода. Легкие облака пыли поднимались с пола и в воздухе, нагретом дыханием такой массы людей, стоял рыжеватый туман. Публика все еще останавливалась перед некоторыми картинами, привлекавшими ее внимание, группы людей сновали взад и вперед, многие топтались на одном месте. В особенности женщины медлили уходить, точно желая дождаться момента, когда сторожа попросят их удалиться. На диванах развалились тучные дамы, другие, не найдя ни одного свободного местечка, стояли, опираясь на свои зонтики и изнемогая от усталости. Все взоры были устремлены с выражением ожидания и мольбы на занятые публикой скамьи. И все лица этой толпы свидетельствовали о той крайней степени усталости, когда ноги подкашиваются, и начинается та особенная мигрень выставок, вызванная непрерывным откидыванием головы назад и ослепляющим мельканием красок.

На мягком диване посередине комнаты все еще сидели два господина, украшенные орденами, и спокойно беседовали. Может быть, они уходили и снова вернулись, а, может быт, с тех пор не вставали со своих мест.

– И таким образом вы вошли, делая вид, что ничего не знаете? – спросил толстый господин.

– Именно, – отвечал худощавый. – Л посмотрел на них и снял шляпу… Ясно, не правда ли?

– О, да! Вы необыкновенный человек, друг мой.

Но Клод не слышал ничего, кроме глухих ударов собственного сердца, не видел ничего, кроме своего «Мертваго ребенка», висевшего у потолка. Он не сводил глаз с него, прикованный к месту какой-то силой, с которой он не мог бороться. Изнемогавшая от усталости толпа вертелась вокруг него, толкала, уносила его, а он отдавался ей точно неодушевленный предмет, плыл вместе с потоком и потом снова возвращался к тому же месту, устремив глаза кверху, не сознавая того, что происходило вокруг него, уносясь мыслью наверх, к своему произведению, к своему маленькому Жаку, обезображенному смертью. Две крупные слезы, висевшие на его ресницах, Мешали ему ясно видеть. И ему казалось, что у него мало времени и что он не успеет насмотреться на свое мертвое дитя.

Сандоз, охваченный глубокой жалостью, сделал вид, что не видит своего старого друга, точно желая оставить его одного перед могилой его неудавшейся жизни. И опять товарищи пошла все вместе, как в былые дни, Фажероль и Жори ушли вперед; Магудо хотел отыскать картину Клода, но Сандоз обманул его и увел из залы, присоединившись к товарищам.

Вечером Христина не могла добиться от Клода ничего, кроме отрывочных фраз: все шло прекрасно, публика не возмущалась, картина производила хорошее впечатление, хотя повесили ее слишком высоко… Но, несмотря на это спокойствие, он показался ей таким странным, что ей стало страшно.

После обеда, вернувшись из кухни, куда она унесла посуду, Христина не застала уже Клода за столон. Он отворил окно, выходившее на пустопорожнее место, и так низко перевесился из него, что в первую минуту Христина не заметила его. Охваченная ужасом, она бросилась к нему и схватила его за куртку.

– Клод, Клод, что ты делаешь тут?

Он повернулся к ней. Лицо его было бледно, как полотно, и в глазах светилось безумие.

– Я смотрел на улицу.

Христина дрожащими руками затворила окно, но ею овладел такой страх, что она всю ночь не могла уснуть.

XI

На следующий день Клод снова принялся за работу, и дни потекли в печальном однообразии. Так прошло все лето. Он нашел себе работу, которая давала ему возможность существовать, писал цветы, отправлявшиеся в Англию. Но все свои свободные часы Клод по-прежнему посвящал большой картине. Прежние вспышки гнева уже не возвращались, он точно примирился с мыслью о невозможности окончить эту работу, и работал спокойно, с каким-то безнадежным упрямством. Но в глазах его светилось безумие, и взгляд его становился совершенно безжизненным, когда он устремлял его на произведение, загубившее всю его жизнь.

Сандоза также постигло несчастье: мать его умерла, и тихая жизнь втроем, лишь изредка нарушавшаяся посещением друзей, расстроилась. После смерти матери Сандоз возненавидел маленький домик в улице Нолле. Продажа его книг, шедшая довольно туго, пошла вдруг очень успешно, и Сандозы решились нанять более обширное помещение в Лондонской улице, устройство которого потребовало несколько месяцев. Смерть матери еще более сблизила Сандоза с Клодом. После тяжелого удара, нанесенного Клоду последней выставкой, Сандоза некоторое время сильно тревожило состояние его друга. Он чувствовал, что сердце Клода разбито и что он медленно исходит кровью. Но затем, видя Клода спокойным и благоразумным, он несколько успокоился.

Сандоз часто бывал в улице де-Турлак, и если заставал Христину одну, то подробно расспрашивал ее о состоянии Клода, зная, что и она живет под гнетом тяжелого предчувствия, о котором, впрочем, никогда не говорила. У нее было измученное, тревожное лицо матери, живущей в постоянном страхе, что смерть унесет ее больного ребенка.

Однажды Сандоз спросил ее:

– Ну, что же? Довольны ли вы теперь? Клод, кажется, успокоился и усердно работает.

Она взглянула на большую картину с ненавистью и страхом.

– Да, да, он работает… Он спешит окончить все работы, чтобы приняться за большую фигуру…

И, не высказывая ему всех своих опасений, она тихо прибавила:

– Но его глаза… обратили ли вы внимание на его глаза?.. У него все те же ужасные глаза… И я знаю, что он притворяется спокойным… Умоляю вас, заходите в йену, постарайтесь развлечь его. У него нет никого, кроне вас… Помогите мне!

С этого времени Сандоз придумывал всевозможные мотивы для прогулок, с утра заходил в Клоду и почти насильно отрывал его от работы. Клод обыкновенно сидел на своей лестнице, даже когда не работал. На него иногда нападал какой-то столбняк и он не в состоянии был поднять руки. Б такие минуты он с религиозным благоговением смотрел на главную женскую фигуру, к которой давно уже не прикасался, и в глазах его отражалась бесконечная любовь к предмету его страсти, к которому он боялся прикоснуться, чувствуя, что это прикосновение будет стоить ему жизни. Затем он снова принимался за работу, за отделку других фигур или за фон картины, возбужденный присутствием этой женщины, вздрагивая каждый раз, когда встречался с ее взглядом и чувствуя, что погибнет, если коснется ее тела.

Христина, бывавшая теперь у Сандозов, не пропускала ни одного из их четвергов, в надежде, что ее больное дитя развлечется там. Однажды она отвела в сторону хозяина дома и стала умолять его зайти к ним на следующий день. Сандозу нужно было отправиться в Монмартрское предместье за получением каких-то справок для нового романа, и на другой день он зашел в Клоду и почти силою увлек его с собою.

Дойдя до Клиньянкура, где летом устраивались народные гулянья и где было несколько увеселительных заведений и кабаков, Сандоз и Клод были крайне поражены, увидев вдруг Шэна, распоряжавшегося в одном из балаганов. В этом, балагане, напоминавшем часовню, были устроены четыре вращавшихся круга, установленные фарфором, хрусталем и разными безделушками, лак и позолота которых сверкали и звенели, когда их приводили в движение. Между выигрышами был также убранный розовыми лентами живой кролик, который прыгал и вертелся, ошалев от страха. Стены балагана были обиты красными обоями и украшены красными занавесками, между которыми в глубине балагана виднелись три картины, три шедевра Шэна, которые сопровождали его на всех ярмарках, странствуя из одного конца Парижа в другой: посередине висела «Блудница», налево от нее копия с Мантенья, направо – печка Магудо. По вечерам, когда балаган освещали керосиновыми лампами и вращающиеся круги сверкали точно звезды, картины эти производили особенный эффект, и публика восторгалась ими, разинув рты.

Заглянув в балаган, Клод воскликнул:

– Ах, черт возьми… очень эффектно. Эти картины точно созданы для этой обстановки!

Шэн, увидев товарищей, поздоровался с ними с невозмутимым спокойствием, как будто расстался с ними лишь накануне, и, по-видимому, нисколько не смутился тем, что его застали в такой обстановке. Он совсем не изменился, только нос его совершенно исчез между щеками, а редко раскрывавшийся рот ушел в бороду.

– Ну, вот мы все-таки встретились! – весело сказал Сандоз. – А картины ваши, право, очень эффектны.

– Ишь, плут! – прибавил Клод. – У него свой собственный Салон. Это очень остроумно.

Лицо Шэна просияло.

– Еще бы! – промычал он.

Затем, польщенный одобрением товарищей, изменил своей обычной молчаливости и проговорил:

– Ах, разумеется, если бы я имел такие же средства, как, вы, я добился бы чего-нибудь!

В этом Шэн был твердо убежден. Он никогда не сомневался в своем таланте и отказался от живописи только потому, что она не давала ему средств к жизни. Глядя на произведения великих мастеров в Лувре, он всегда говорил, что нужно только время, чтобы создать все эти шедевры.

– Успокойтесь, – сказал Клод, – впадая в прежнее мрачное настроение, – вам не о чем жалеть… Вы один добились чего-нибудь… Ведь торговля идет хорошо, неправда ли?

Но Шэн стал жаловаться. Нет, нет, ничего не удается ему, даже лотерея идет туго. Народ не интересуется ничем, все деньги спускаются в кабаках. Хотя он и приобретает брак по дешевой цене и ухитряется так ударить кулаком по столу, чтобы круг не останавливался перед главным выигрышем, все-таки толку мало. В это время, увидев приближавшийся народ, Шэн крикнул, к удивлению друзей, громовым голосом:

– Пожалуйте, господа!.. взгляните на лотерею!.. при каждом повороте – выигрыш!

Рабочий, державший на руках девочку болезненного вида, с большими удивленными глазами, подошел к лотерее и заплатил за две ставки. Подносы заскрипели, безделушки засверкали, живой кролик бежал, закинув назад уши, с такой быстротой, что казался белым кружком. В толпе произошло движение – девочка чуть было не выиграла его.

 

Пожав руку Шэну, который дрожал от волнения, товарищи удалились.

– Он счастлив, – сказал Клод, пройдя шагов пятьдесят.

– Счастлив! – воскликнул Сандоз. – О, нет, он убежден в том, что, будь у него средства, он сделался бы членом академии – и это убивает его.

Некоторое время спустя, в половине августа, Сандоз уговорил Клода предпринять с ним экскурсию, которой нужно было посвятить целый день. Он как-то встретил Дюбюша, постаревшего, опустившегося, печального, удрученного судьбой. Он с наслаждением вспоминал прошлое и просил своих старых товарищей, Сандоза и Клода, приехать позавтракать с ним в Ла-Ришодьере, где он должен был пробыть с детьми еще две недели. Почему бы не отправиться к нему, раз он выразил желание восстановить прежние дружеские отношения? Но, несмотря на уверения Сандоза, что он клялся привести с собой Клода, последний упорно отказывался, точно пугаясь мысли, что снова увидит Беннекур, Сену, острова и все те места, среди которых провел столько счастливых часов. Наконец, когда и Христина стала настаивать на этой поездке, Клод был вынужден согласиться. Накануне назначенного дня Клод, охваченный приступом прежней лихорадки, работал очень долго над своей картиной. Утром, просившись, он почувствовал желание работать и неохотно дал увести себя. Зачем возвращаться туда? Прошлое ушло безвозвратно, теперь для него не существовало ничего, ничего, кроме Парижа… Да ж в Париже он видел лишь одну часть горизонта – мыс восхитительного острова, над которым возвышается старый город, завладевший сердцем художника.

В вагоне Сандоз, заметив нервное состояние Клода, не отрывавшего глаз от окна и точно на долгие годы расстававшегося с Парижем, тонувшим в облаках, старался развлечь товарища, передавая ему все, что ему было известно о положении Дюбюша. Вначале Маргальян, гордившийся зятем, награжденным медалью, водил его всюду с собой и представлял всем своим знакомым, как своего компаньона и наследника. Он не сомневался в том, что молодой архитектор, просидевший всю жизнь над книгами, сумеет строить дешевые красивые дома. Однако, первая затея Дюбюша дала плачевные результаты. Он изобрел особенную печь для обжигания кирпичей и установить ее в Бургони, на земле своего тестя. Но условия оказались совершенно неподходящими для подобного дела, и предприятие дало двести тысяч франков чистого убытка. Тогда Дюбюш бросился на постройки, стараясь прилагать на практике теории, которые должны были произвести переворот в архитектуре. Эти теории являлись выражением идей, которые проповедовались когда-то в кругу товарищей, мечтавших произвести переворот во всех отраслях искусства, идей, которым он обещал служить, когда добьется, наконец, свободы; но он усвоил их чисто внешним образом и применял их с ограниченностью прилежного ученика, не одаренного творческим талантом. Он делал украшения на домах из терракоты и фаянса, устраивал большие стеклянные балконы и, стараясь заменить дерево железом, вводил железные балки, железные лестницы, железные стропила. Это, конечно, значительно увеличивало ценность постройки, так что, в конце концов, несчастный совершенно запутался, потерял голову и всякую охоту в труду. Маргальян вышел из себя. Он в течение тридцати лет покупал земли, строил дома, продавал их, и привык на глаз определять стоимость постройки: столько-то метров постройки… по столько-то за каждый метр… столько-то квартир… по такой-то цене… И какой черт навязал ему этого болвана, который не в состоянии произвести ни одного верного расчета и ошибается даже в вычислении необходимых строительных материалов: известки, кирпича, камня! Что толку в архитекторе, который сует дуб туда, где достаточно ели, и который мудрит над планом, вместо того, чтобы просто разделить этаж на столько-то клеток! И Маргальян, стремившийся когда-то облагородить научными приемами свое дело, возмущался теперь наукой и искусством. Отношения между зятем и тестем ухудшались с каждым днем и, наконец, перешли в открытые столкновения. Дюбюш оправдывался наукой, Маргальян кричал, что последний из рабочих знает больше архитектора. Надежда на миллионы начинала бледнеть. Наконец, в один прекрасный день Маргальян выпроводил Дюбюша из своей конторы, запретив ему показываться туда. Таким образом, блестящие надежды Дюбюша потерпели полное крушение. Академия была побеждена каменщиком!

Клод, заинтересовавшийся рассказом, спросил:

– Что же он делает теперь?

– Не знаю… вероятно, ничего не делает, – возразил Сандоз. – Он говорил мне, что здоровье детей беспокоит его и что он посвещает все свое время уходу за ними… Жена Маргальяна умерла от чахотки, которая была наследственным злом в ее вырождающейся семье. Дочь ее, Регина, тоже начала кашлять со времени выхода замуж. В данное время она лечится на водах, в Mont Dore, но не решилась взять с собой детей, тать как в предыдущем году резкий воздух этой местности весьма дурно подействовал на их слабое здоровье. Таким образом, вся семья рассеяна по разным концам: жена Дюбюша живет одна с горничной на водах, отец ее находится в Париже, где предпринял большие постройки, управляясь без посторонней помощи с четырьмястами рабочими и ругая лентяев и дармоедов. А сам Дюбюш живет в Ла-Ришодьере, исключительно отдаваясь уходу за детьми и отрезанный, точно инвалид, от жизни. Он намекнул ему даже в минуту откровенности, что жена его была при смерти после вторых родов и что теперь малейшее волнение доводит ее до полного обморока, так что он должен был даже отказаться от своих супружеских прав. Не оставалось даже этого развлечения.

– Прекрасное супружество, – заключил свой рассказ Сандоз.

Было около десяти часов, когда друзья позвонили у калитки Ла-Ришодьер. Красота виллы поразила их; они любовались великолепной рощей, роскошным садом, террасами и оранжереями, колоссальным водопадом, устроенным из громадных глыб и искусственно проведенной водой. Но более всего поразил их пустынный вид этого владения; на вычищенных дорожках не видно было нигде следа человеческой ноги, в глубине аллей только изредка виднелись силуэты садовников; большие окна пустынного дома были заколочены, за исключением двух, полуотворенных.

Появившийся слуга спросил, что им угодно; узнав, что они пришли к барину, он довольно дерзко ответил, что барин за домом, на гимнастике, и тотчас же удалился.

Сандоз и Клод пошли по одной из аллей и, очутившись против большой лужайки, остановились пораженные неожиданным зрелищем. Перед трапецией стоял Дюбюш с поднятыми вверх руками и поддерживал своего сына, несчастное, хилое создание лет десяти. Рядом с ним сидела в колясочке, ожидая своей очереди, дочь его Алиса; она явилась на свет Божий раньше времени и была так слаба, что в шесть лет еще не ходила. Отец, совершенно поглощенный своим занятием, упражнял хилые члены ребенка, тщетно стараясь заставить его приподняться на руках. Но так как мальчик вспотел от этих усилий, то отец поспешил снять его и завернуть в одеяло. Зрелище это производило удручающее впечатление среди роскоши окружающей природы. Усадив сына, Дюбюш увидел друзей.

– Как, вы?.. В воскресенье… И не предупредив меня?

И он тут же стал разъяснять, что по воскресеньям единственная горничная, которой он может доверить детей, отправляется в Париж, и что в эти дни он ни на минуту не может отлучиться от детей.

– Держу пари, что вы приехали завтракать!

Встретив умоляющий взгляд Клода, Сандоз поспешил заявить:

– Нет, нет! Мы хотели только пожать тебе руку… Клод должен был приехать сюда по делу… ведь он жил тут, в Беннекуре. Я поехал вместе с ним, и нам вздумалось заглянуть к тебе. Но нас ждут в Беннекуре, не беспокойся!

Дюбюш, вздохнув с облегчением, сделал вид, что задерживает их. Ведь час-то можно еще посидеть, побеседовать! Клод пристально всматривался в лицо товарища, страшно постаревшее со времени их последнего свидания: лицо это обрюзгло и покрылось морщинами, пожелтевшая кожа была испещрена красными жилками, точно желчь разлилась под нею; голова и усы поседели, вся фигура точно осела и в жестах сказывалась смертельная усталость. «Неужели же, – спрашивал себя Клод, – неудачи в области денежных расчетов так же тяжело действуют, как неудачи в области художественного творчества?» Голос, взгляд, жесты – все в этом неудачнике говорило об унизительной зависимости, в которой он осужден был жить, выслушивая постоянные упреки в том, что он продал талант, которого у него не было, что он живет на счет средств семьи и таким образом обкрадывает ее, что его пища, платье, карманные деньги – постоянная милостыня, которую ему подавали, как нищему, от которого нельзя отделаться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru