bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

– Какого черта принесло в одиннадцать часов?

Однако он поспешил отворить дверь, и вслед затем раздалось радостное восклицание:

– О, как это мило, что вы не забываете нас… Бонгран, господа!

Великий художник, которого хозяин приветствовал с фамильярной почтительностью, вошел в комнату, протягивая руки. Все быстро вскочили с мест, взволнованные этим посещением. Бонгран был довольно плотный мужчина сорока пяти лет с усталым лицом и длинными седыми волосами. Он недавно сделался членом академии, и в петличке его простенькой жакетки из черного альпага красовалась ленточка ордена Почетного Легиона. Но он искренно любил молодежь и нередко навещал неожиданно «начинающих», пыл которых согревал его.

– Я пойду приготовить чай, – сказал Сандоз.

Возвратившись с чайником и чашками, он застал Бонграна сидевшим верхом на стуле, с короткой трубкой во рту. Шум голосов раздавался по всему дому, но громче всех кричал Бонгран. Внук фермера, он унаследовал от отца крестьянскую кровь, хотя она была облагорожена кровью матери-артистки. Он был богат, не имел надобности продавать своих картин, н сохранил наклонности и привычки богемы.

– Сделаться членом жюри? О, я лучше околею, чем примкну к ним! – кричал он, сильно жестикулируя. – Разве я палач, чтобы выталкивать бедняков, которые кормятся своими картинами?

– Однако, – заметил Клод, – вы могли бы оказать нам существенную услугу, защищая наши работы.

– Полно, господа, я только скомпрометирую вас… Ведь меня никто не станет слушать!..

Посыпались громкие протесты.

– Как, творца «Деревенской свадьбы»!.. – начал Фажероль.

Но Бонгран не дал ему договорить и, вскакивая с места, крикнул:

– Оставьте эту «Свадьбу» в покое! Она до смерти надоела мне… Стала каким-то кошмаром для меня с тех пор, как ее выставили в Люксембургском музее.

«Деревенская свадьба» была лучшим произведением Бонграна. Картина изображала свадебную процессию, проходящую через хлебные поля. Фигуры крестьян были переданы с необыкновенной правдой и напоминали своей чисто-эпической безыскусственностью героев Гомера. Картина эта по необыкновенной точности передачи и жизненности образов вызвала некоторый переворот в области живописи, хотя далеко не удовлетворяла требованиям молодой реалистической школы. Тем не менее «кучка» восхищалась этим произведением.

– Удивительно хороши, – сказал Клод, – две первые группы: «Крестьянин, играющий на скрипке» и «Новобрачная со стариком».

– А высокая крестьянка, – подхватил Магудо, – та, которая обернулась назад и зовет кого-то… Мне хотелось бы сделать с нее статую.

– А порыв ветра, склоняющий колосья, – прибавил Ганьер. – А мальчик и девочка вдали, толкающие друг друга!..

Бонгран слушал их со страдальческой улыбкой на губах. На вопрос Фажероля, что он пишет в настоящее время, он возразил, пожимая плечами:

– Ничего… мелочи… Я не пошлю ничего в Салон. Я все жду вдохновенья… Ах, как вы счастливы, господа… вы, стоящие еще у подошвы горы! Ноги кажутся такими бодрыми, сердце полно мужества, когда взбираешься на гору. Но раз взобрался на вершину, начинаются мучения. Настоящая пытка!.. Удары сыпятся со всех сторон, и сомневаешься в себе, и боишься свалиться вниз… Клянусь вам честью, господа, иной раз хотелось очутиться внизу и начать все сначала… Смейтесь, смейтесь, вы сами убедитесь в этом со временем.

Молодые люди действительно смеялись, полагая, что художник говорить парадоксы или рисуется. Разве взобраться на вершину горы, сделаться великим мастером – не величайшее счастье? Чувствуя, что его не понимают, Бонгран молча слушал их, облокотившись на спинку стула и выпуская легкие струи дыма.

Дюбюш, отличавшийся хозяйственными наклонностями, помогал Сандозу разливать чай. Шум все усиливался. Фажероль стал рассказывать, что Мальгра ссужал художникам кузину своей жены, требуя за это какой-нибудь этюд. Затем разговор коснулся натурщиц. Магудо возмущался тем, что невозможно найти женщину с красивым животом. Потом все стали шумно поздравлять Ганьера, подцепившего на концертах в Пале-Рояле любителя, единственной страстью которого было приобретение картин. Все стали, смеясь, приставать к Ганьеру с просьбой дать адрес этого любителя. Затем принялись бранить торговцев картинами. Не досадно ли, что любители сторонятся художников и прибегают к посредникам в надежде получить картины дешевле? Вопрос о насущном хлебе, конечно, волновал всех. Один Клод выказывал гордое презрение.

– Обкрадывают нас?.. Наплевать! Только бы удалось создать истинно-художественное произведение! – Возражая ему, Жори коснулся заработка и вызвал взрыв негодования. Вон его, журналиста! Все пристали к нему с вопросом, продаст ли он свое перо при каких бы то ни было условиях? Не согласится ли он лучше дать отрубить себе кисть руки, чем изменит своим убеждениям? Впрочем, среди усиливавшегося шума никто не слышал его ответов. Всех охватила лихорадка, счастливое безумие молодости, полной презрения к мизерам жизни и проникнутой беззаветной любовью к искусству. Какое наслаждение затеряться, сгореть в священном пламени энтузиазма!

Лицо Бонграна, сидевшего безмолвно и неподвижно, приняло опять страдальческое выражение под влиянием этой безграничной веры и горячего энтузиазма. Он забывал о сотнях картин, создавших ему славу, и думал только о начатой картине, ожидавшей его в мастерской. Наконец, вынув изо рта коротенькую трубку, он пробормотал взволнованным голосом:

– Ах, молодость! Счастливая пора!

До двух часов ночи Сандоз все подливал кипятку в чайник. На пустынной улице царила глубокая тишина; только изредка доносилось дикое мяуканье ошалевших вошек. Опьяненные собственными речами, с воспаленными глазами, охрипшие, молодые люди, казалось, находились в бреду. Наконец, они собрались уходить. Сандоз взял лампу и, перегнувшись через перила, освещал лестницу: – Не шумите, матушка спит, – сказал он.

Шуи шагов становился все слабее и через минуту дом погрузился в полную тишину.

Пробило четыре часа. Клод, провожавший Бонграна, не переставал говорить, идя но пустынным улицам. Ему не хотелось спать, и он ждал рассвета с лихорадочным нетерпением, желая поскорей приняться за работу. Возбужденный всем пережитым в течение этого дня, он чувствовал в себе способность создать нечто великое, в отуманенной голове его носился целый мир новых образов. Наконец-то он нашел то, чего искал! И он видел себя в воображении возвращающимся в мастерскую с тем замиранием сердца, с которым возвращаются к любимой женщине. А между тем Бонгран через каждые двадцать шагов останавливал его, хватая за пуговицы пальто, и доказывал ему при слабом мерцании газовых рожков, что живопись – «настоящее наказание Божие!» Сам он пользуется уже известностью, а между тем он собственно ничего в ней не смыслит… Приступая к новой работе, он чувствовал себя новичком – хоть голову себе разбей об стену.

Небо начинало светлеть, по направлению к рывку потянулись телеги огородников. А Клод и Бонгран продолжали разговаривать под бледневшими в небесной выси звездами.

IV

Шесть недель спустя Клод работал утром в своей мастерской, залитой солнечными лучами, врывавшимися в широкое окно. Постоянные дожди омрачили первую половину августа, и Клод старался воспользоваться каждым ясным промежутком. Но хотя он с удивительным упорством бился над своей картиной, она нисколько не подвигалась.

Клод совершенно ушел в свою работу, когда раздался стук в дверях. Думая, что привратница принесла ему завтрак, он крикнул:

– Войдите!

Дверь отворилась; послышалось легкое шуршание… затем все стихло. Клод продолжал работать, не поворачивая головы, но среди наступившей тишины слышалось чье-то горячее дыхание и это волновало художника… Наконец он оглянулся и остолбенел: перед ним стояла незнакомая молодая девушка в светлом платье, с полуопущенной на лицо белой вуалеткой и с букетом из белых роз в руках.

Клод не сразу узнал ее. Это была Христина.

– Вы, мадемуазель?.. Вот уж не ожидал!

Это далеко нелюбезное приветствие против воли сорвалось с его уст. Вначале эта девушка серьезно занимала его воображение, но дни уходили за днями, прошло около двух месяцев, и образ ее ушел к тем мимолетным видениям, о которых мы вспоминаем с сожалением, зная, что нам не суждено более увидеть их.

– Да, это я, сударь… Мне хотелось еще раз поблагодарить вас…

Она краснела, запиналась и точно искала слов. Сердце ее усиленно билось… высокая, крутая лестница, вероятно, утомила ее! Неужели же этот визит, о котором она так много думала, может показаться ему неуместным? В довершение всего она, проходя по набережной, купила букет белых роз, желая выразить художнику свою признательность. Теперь эти цветы смущали ее. Что подумает он о ней? Только теперь, очутившись в этой комнате, она поняла неуместность своего порыва.

Клод, смущенный еще более чем она сама, бросил свою палитру и стал переворачивать вверх дном всю мастерскую, чтобы освободить один из стульев.

– Мадемуазель, прошу вас, садитесь… Вот сюрприз… Вы очень добры!..

Усевшись, Христина тотчас же успокоилась. Он казался таким робким, таким растерянным, что молодая девушка невольно улыбнулась и храбро подала ему букет.

– Возьмите эти цветы… Я не хочу, чтобы вы считали меня неблагодарной.

Смущенный Клод смотрел в недоумении на молодую девушку, но, убедившись в том, что она не смеется над ним, взял букет, крепко сжал ее руку и побежал поставить цветы в воду.

– Вы славный малый! – сказал он. – В первый раз, поверьте, я делаю такой комплимент женщине.

Он опять подошел к ней и, глядя ей прямо в глаза, спросил:

– Вы в самом деле не забыли меня?

– Как видите! – возразила она смеясь.

– Так почему же вы ни разу не заглянули в течение двух месяцев?

Молодая девушка покраснела. Ей опять приходилось лгать, и это смущало ее.

– Ведь вы знаете, что я не свободна… О, г-жа Ванзад очень добра, но она больна и никогда не выходит. Сегодня она сама настояла, чтобы я вышла погулять…

 

Она не могла сказать ему, как она терзалась от стыда в первые дни после приключения на Бурбонской набережной. Очутившись в тихом доме благочестивой старухи, она вначале с ужасом думала о ночи, проведенной у незнакомого мужчины. Затем ей стало казаться, что образ этого мужчины совершенно изгладился из ее памяти, словно дурной сов, воспоминание о котором бледнеет с течением времени. Но некоторое время спустя среди однообразия я тишины ее жизни образ молодого художника снова овладел ее воображением, стал неотступно преследовать ее. И должна ли она стараться забыть его? Ведь она ни в чем не могла упрекнуть его! Напротив, она должна быть очень признательна ему… Желание еще раз увидеться с ним, желание, которое она вначале старалась побороть всеми силами, овладело, наконец, ею. Каждый вечер, оставшись одна в своей уединенной комнате, она чувствовала, как пробуждается в ней это желание, которое оставалось непонятным для нее самой и которое она объясняла потребностью выразить юноше свою благодарность. Она чувствовала себя такой одинокой среди этой сонной тишины пустынного дома!.. Она положительно задыхалась в ней… Молодая кровь кипела… сердце жаждало дружбы…

– Вот я и воспользовалась первым выходом, – продолжала она. – Да и сегодня первый хороший день после всех этих несносных дождей.

Клод стоял перед ней с сиявшим счастьем лицом и тоже исповедовался, не утаивая, однако, ничего.

– А я не смел больше и думать о вас… Вы казались мне одной из тех сказочных фей, которые неожиданно появляются перед нами, бедными с мертвыми, и также неожиданно исчезают. Может быть, думал я, мне просто пригрезилось, что она была в этой комнате… И вот вы опять тут! я так рад, так несказанно рад видеть вас!

Смущенная Христина не смотрела на него, а делала вид, что осматривает мастерскую. Но, как и в первый раз, ужасная живопись, покрывавшая стены, испугала ее. Улыбка исчезла с ее лица и, охваченная невольным ужасом, она пробормотала изменившимся голосом:

– Я, кажется, мешаю вам… Я сейчас уйду.

– Нет, нет! – вскричал Клод, останавливая ее. – Я измучен работой, я так рад отдохнуть в беседе с вами!.. Да, эта проклятая картина извела меня!

Христина взглянула на большую картину, которую ей так хотелось видеть в тот раз, когда она была повернута в стене.

Поляна, освещенная солнцем, все еще оставалась только на меченной широкими взмахами кисти. Но две маленькие женские фигурки, блондинка и брюнетка, ярко обрисовывались среди зелени. Мужчина в бархатной куртке, три раза переделанный, представлял довольно печальный вид. В данное время художник бился над главной фигурой – голой женщиной, лежавшей в траве. Головы он в течение этих шести недель не касался, но работал над туловищем, меняя каждую неделю натурщиц. Однако ни одна из них не удовлетворяла его, и он, хваставший, что ничего неспособен выдумать, решился, наконец, работать без помощи натурщиц.

Христина сразу узнала себя. Да, конечно, это она, эта улыбающаяся голая девушка, развалившаяся на траве с закрытыми глазами, закинув руку под голову!.. В душе молодой девушки поднималось чувство глубокого негодования, словно ее раздела чья-то грубая рука и выставила напоказ. В особенности оскорбляла ее грубость живописи, яркие краски, благодаря которым тело ее казалось точно избитым… Она не понимала этой живописи, но инстинктивно возмущалась ею, ненавидела ее точно личного врага.

Вскочив со стула, она сказала:

– Однако мне пора идти.

Клод смотрел на нее с недоумением, удивленный и опечаленный этой внезапной переменой.

– Как, уже?

– Да, меня ждут. Прощайте.

Она подходила уже к дверям, когда Клод схватил ее руку и решился спросить: – Когда же мы опять увидимся?

Маленькая ручка задрожала в его руке; с минуту девушка, казалось, колебалась.

– Не знаю… Я так занята…

Она высвободила свою руку, но, уходя, пробормотала:

– Постараюсь… на днях… Прощайте!

Клод стоял, точно вкопанный, на пороге. Что случилось с нею? Чем объяснить эту внезапную перемену, эту сдержанность и глухое раздражение? Он притворил дверь и стал ходить по комнате, размахивая руками и тщетно стараясь припомнить фразу или жест, которые могли оскорбить ее. Наконец он презрительно пожал плечами, точно желая отвязаться от этой глупой заботы, и громко выругался. Кто разберет их, этих баб!.. Но розы, красовавшиеся в кувшине с водой, смягчили его своим восхитительным ароматом, и он молча принялся за работу.

Прошло опять два месяца. В первые дни после посещения Христины Клод при малейшем движении оглядывался, отрывался от работы, и на лице его всегда выражалось разочарование, когда оказывалось, что привратница принесла ему завтрак или письма. Он старался не выходить из дона до четырех часов; однажды вечером, возвратившись домой, он пришел в отчаяние, когда привратница заявила ему, что его спрашивала какая- то молодая девушка, и успокоился лишь тогда, когда узнал, что была натурщица, Зоя Пьедефер. Затем им снова овладело безумное желание работать. Он не принимал никого, не виделся ни с кем, избегал даже самых близких людей, а когда встречался с ними, то проповедовал такие крайние теории и с таким болезненным ожесточением, что даже самые близкие друзья не решались противоречить ему. Одним взмахом руки он собирался стереть с лица земли все, решительно все, оставляя одну живопись. Необходимо извести всех: и родных, и друзей, и женщин… да, в особенности женщин! После этого периода лихорадочного возбуждения наступил период угнетения. Глубокое отчаяние овладело Клодом, целая неделя прошла в мучительных сомнениях. Затем он несколько успокоился и снова принялся за свою работу. Однажды, в туманное утро конца октября, Клод совершенно погрузился в свою работу, когда шум легких шагов на лестнице заставил его вздрогнуть. Он бросил палитру и побежал к двери… Да, это была она!

На ней была длинная серая шерстяная мантилья и темная бархатная шляпка с черной кружевной вуалеткой, усеянной, словно бисером, каплями осевшей влаги. Первое дыхание зимы, казалось, оживило ее. Она сейчас же стала извиняться в том, что так долго не приходила, но чистосердечно созналась, что долго колебалась и решила было совсем не приходить… по разным соображениям… Без сомнения, он поймет ее… Но Клод не хотел и не старался понять этих соображений. Для него было довольно того, что она пришла, что она не сердится на него и согласна хоть изредка заглядывать к нему, как добрый товарищ. Этим ограничились объяснения. Оба умолчали о тех мучениях, которые были пережиты ими со времени последнего свидания и таким образом провели около часу в спокойной дружеской беседе. Христина, казалось, но замечала даже ужасных этюдов и набросков на стенах мастерской. С минуту она пристально смотрела на большую картину, на голую женщину, которая лежала в траве, под дождем золотистых лучей солнца… Нет, это не она!.. Эта женщина ни лицом, ни фигурой нисколько не походит на нее. Как могла она в тот раз узнать себя в этой страшной мазне? И Христина почувствовала глубокую жалость к бедному юноше, который не умеет даже придать сходство своим лицам. Уходя, она первая протянула ему руку.

– До скорого свидания!

– Да, через два месяца!

– Нет, я зайду на будущей неделе… вот увидите… в четверг!

Она сдержала обещание и пришла в четверг. С тех пор она стала каждую неделю навешать Клода, сначала появляясь в разные дни, а затем избрала для своих посещений понедельники, говоря, что г-жа Ванзад освобождает ее на этот день для прогулки в Булонском лесу. Она приходила всегда раскрасневшись от быстрой ходьбы, так как от Пасси до Бурбонской набережной было довольно далеко, а в одиннадцати часам она обязательно должна была вернуться домой. И, несмотря ни на морозы, ни на проливные дожди, ни на грязь, ни на туманы Сены, сна в течение четырех месяцев, от октября до февраля, аккуратно навещала молодого художника. Со второго месяца она начала заходить в мастерскую неожиданно, не в назначенные дни, когда приходилось бывать в Париже по поручению г-жи Ванзад; но в таких случаях она оставалась не долее двух-трех минут и, поздоровавшись с Клодом, немедленно спускалась вниз.

Клод начинал понимать Христину. Не доверяя женщинам, он долгое время сомневался, подозревал, что в прошлом этой девушки, вероятно, скрывается какая-нибудь любовная интрига. Но ее кроткие глаза и чистосердечный смех победили его, убедили его, наконец, в том, что она чиста и наивна, как ребенок. Теперь Христина не смущалась более, являясь в мастерскую; она чувствовала себя в ней будто дома и болтала без умолку. Раз двадцать она принималась рассказывать Клоду о своем детстве и постоянно возвращалась к этому времени. Она была с матерью в церкви в тот вечер, когда скоропостижно умер отец ее, капитан Гальгрен. Она хорошо помнила возвращение из церкви и все подробности той ужасной ночи. Капитан, тучный, высокий мужчина с сильно выдававшейся вперед челюстью, лежал вытянувшись на тюфяке… таким он навсегда запечатлелся в ее памяти. У нее самой, говорят, такая же точно челюсть, и нередко мать, выведенная из себя ее шалостями, восклицала: «Ах, эта несчастна челюсть! Она погубит и тебя, как погубила отца!» Бедная мать, как измучила она ее своими шумными играми, своими дикими шалостями! Она и теперь часто видит ее точно живую – маленькую, худощавую женщину, вечно сидевшую у окна, склонившись над своей работой. У нее были удивительно кроткие, ласковые глаза, и она очень гордилась тем, что дочь унаследовала эти глаза, так что знакомые, желая доставить ей удовольствие, часто говорили ей: «У Христины ваши глаза», При этом лицо матери всегда сияло счастьем и озарялось довольной улыбкой. Но со времени смерти мужа она так надрывалась над работой, что начала терять зрение. Нелегко было жить с ребенком, получая пенсию в шестьсот франков! В течение пяти лет бедная женщина билась, изнемогая под бременем непосильного труда, бледнея и худея с каждым днем. Молодая девушка и теперь нередко упрекала себя в том, что была так легкомысленна в то время и своей беспечностью приводила в отчаяние бедную мать. Сколько раз она задавалась самыми благими намерениями, сколько раз клялась, что будет работать, что будет помогать матери зарабатывать хлеб, но, несмотря на все усилия, она не могла совладать с собой и положительно становилась больна, когда ей приходилось сидеть долгое время неподвижно. Наконец, настал день, когда мать ее уже не в состоянии была встать: она умерла вечером того же дня, устремив на дочь полные слез глаза. Христина и теперь часто видела устремленные на нее, широко раскрытые, полные слез глаза матери…

Иногда Клод расспрашивал молодую девушку о Клермоне, и Христина, забывая об этих печальных событиях, предавалась веселым воспоминаниям и хохотала от души, рассказывая о своей жизни в Клермоне в улице de l’Eclache. Отец – гасконец, мать – парижанка и дочь – уроженка Страсбурга – все трое ненавидели этот Оверн, куда забросила их судьба. Узкая, сырая улица de l’Eclache, спускавшаяся к Ботаническому саду, напоминала большой погреб; не видно было ни лавки, ни прохожих… одни мрачные стены с закрытыми ставнями! Но внутренний фасад их дома, выходивший во двор, был обращен к югу, и окна их квартиры были залиты солнечным светом. Столовая их выходила на широкий балкон – нечто вроде деревянного коридора, просветы которого были украшены роскошной зеленью гигантской глицинии. В этом доме росла девочка, играя возле больного отца, а затем безвыходно находясь при матери. Она даже не знала города и его окрестностей, и вопросы Клода всегда забавляли ее.

– Есть ли там горы? – спрашивал художник. Да, с некоторых улиц видно, что за городом возвышаются горы, с других же улиц видны только поля. Но это было довольно далеко от их дома, и она никогда не бывала там. Она знала хорошо только дорогу в собор, до которой и теперь добралась бы с закрытыми глазами. Нужно обойти площадь Жод, затем свернуть в улицу des Gras… все остальное перепутывалось – переулки, бульвары, спускавшиеся вниз… огромный лабиринт темных улиц, по которым во время грозы текли потоки воды, освещаемые молнией. Боже, какие там бывали грозы! Она с ужасом вспоминала о них. Громоотвод музея, видневшийся из окна ее комнатки, расположенной под самой крышей дома, казался всегда объятым пламенем. В столовой, служившей вместе с тем гостиной, Христине было отведено широкое углубление у окна – целая комната, где стоял ее рабочий столик. Здесь мать научила ее читать, здесь она засыпала во время уроков, слушая своих учителей. Теперь она сама смеялась над своим невежеством. Образованная барышня, которая не знает ни имен французских королей, ни времени их царствования! Знаменитая музыкантша, которая не пошла дальше «Petits bateaux». Замечательная акварелистка, которая не в состоянии написать дерева, потому что не умеет рисовать листьев!

Иногда она вспоминала о пятнадцати месяцах, проведенных ею в большом монастыре, расположенном за городом, среди великолепных садов. У нее был неистощимый запас рассказов о сестрах-монахинях, о их жизни и их невероятной наивности. Она задыхалась в монастыре, хотя и ей не оставалось другого исхода, как сделаться монахиней. Однако, настоятельница, очень любившая ее, воспрепятствовала ее пострижению и достала ей место у г-жи Ванзад. Христина не могла постичь, каким образом добрая монахиня могла так ясно читать в ее душе… И действительно, с тех пор, как она поселилась в. Париже, она стала относиться к религии с полнейшим равнодушием.

 

Когда все воспоминания о Клермоне оказывались исчерпанными, Клод начинал расспрашивать Христину о ее жизни у г-жи Ванзад, и каждую неделю она передавала ему какие-нибудь новые подробности. Жизнь в маленьком отеле в Пасси была так же монотонна, как бой старинных часов. Двое престарелых слуг, кухарка и лакей, жившие около сорока лет в старом доме, неслышно ходят но пустынным комнатам. Изредка навешают старуху гости – восьмидесятилетние генералы, которые кажутся привидениями. Это в полном смысле слова дом теней, и даже лучи солнца едва проникают в щели ставен, распространяя свет ночника. Сама г-жа Ванзад не покидает комнаты с тех пор, как она ослепла, и единственным ее утешением являются книги религиозного содержания. Боже, как надоели Христине эти бесконечные чтения! Если бы она изучила хоть какое-нибудь ремесло, с какой радостью она принялась бы за работу, сделалась бы швеей, модисткой, цветочницей. Но ведь она ничему не хотела учиться и ни на что неспособна. Ей иногда становилось невыносимо тяжело в этом замкнутом, строгом доме, в котором пахло смертью, и у нее делались такие же головокружения, какие бывали в детстве, когда она в угоду матери усаживалась, за работу, вся кровь кипела в нем от возмущения, ей хотелось кричать, прыгать, потребность жизни опьяняла ее. Но г-жа Ванзад обращалась с ней так ласково, так заботилась о ее здоровье, настаивая, чтобы она побольше гуляла, что молодая девушка всегда чувствовала угрызения совести, когда, возвращаясь с Бурбонской набережной, вынуждена была лгать, сочинять, что гуляла в Булонском лесу или была в какой-нибудь церкви, в которую она и – не заглядывала. И с каждым днем старуха все больше привязывалась к ней и постоянно делала ей ценные подарки: то шелковое платье, то маленькие старинные часики, то белье… Да и сама она полюбила добрую старушку и даже расплакалась на днях, когда та назвала ее СВОИ дочуркой. У нее сжималось сердце, при виде ее беспомощности она клялась, что никогда не оставит ее.

– Ба, – сказал Клод, – вы будете вознаграждены. Она сделает вас своей наследницей.

– Вы думаете?.. Говорят, что у нее три миллиона… Нет, нет, я никогда не думала об этом и не хочу этого… Что стала бы я делать с ее деньгами?

– Что? – воскликнул резко Клод. – Черт возьми, вы будете обеспечены… Прежде всего она, конечно, постарается выдать вас замуж.

Она громко расхохоталась.

– Да, конечно, за одного из своих приятелей… за старика- генерала с серебряным подбородком… Вот вздор!

Отношения их не выходили из пределов чисто-товарищеских. Он был в любви почти так же наивен, как и она, так как до сих пор жил в области грез, вне вопросов реальной жизни. Им казались совершенно естественными эти тайные свидания, эти товарищеские отношения, не допускавшие никаких любезностей, кроме дружеского пожатия-руки. Он даже не задавал себе вопроса, знает ли этот взрослый ребенок жизнь и мужчин, ничто пока не омрачало удовольствия дружеского сближения. Они весело беседовали, спорили иногда, но без всякого раздражения. Тем не менее, дружба эта так глубоко захватывала их жизни, что они не могли жить друг без друга.

Как только Христина являлась, Клод запирал дверь на ключ и вынимал ключ из замка. Она сама требовала этого, опасаясь, чтобы кто-нибудь не помешал им. Мало-помалу она совершенно освоилась с мастерской и чувствовала себя в ней, как дома. Но ей страстно хотелось привести все в порядок, окружающий беспорядок раздражал ее нервы. Добиться этого, однако, было нелегко, художник запрещал даже привратнице мести пол из боязни, что пыль пристанет к свежим краскам. В первый раз, когда Христина решилась, наконец, приступить к делу, Клод следил за ее движениями тревожными, умоляющими глазами. И к чему переставлять все? Ведь важнее всего, чтобы все было под руками!.. Но Христина так мило настаивала на своем, она казалась такой счастливой в роли хозяйки, что, в конце концов, Клод должен был предоставить ей полную свободу. Как только она приходила, она снимала перчатки и шляпку, подбирала булавками платье и в несколько минуть приводила все в порядок. Куча золы у печки исчезла, ширма скрывала кровать и умывальный столик, шкаф блестел точно новый, с соснового стола, не загроможденного грязной удой, были счищены все пятна от красок. Стулья были симметрично расставлены, хромоногие мольберты покоились у стен, а большие часы с кукушкой веселее отбивали свое тик- так. Мастерская точно преобразилась. Клод с удивлением следил за всеми движениями молодой девушки. Неужели же это та лентяйка, у которой являются несносные мигрени при малейшем усилии? Но Христина объяснила Клоду, что ее тяготит только умственная работа, физическая же, напротив, укрепляет ее и оживляет. Она с некоторым смущением сознавалась в своем пристрастии в грязной домашней работе; эти низменные наклонности приводили в отчаяние ее бедную мать, которая мечтала сделать из нее гувернантку-белоручку. Сколько раз мать бранила ее в раннем детстве, когда заставала ее с щеткой и тряпкой в руке, разыгрывающей кухарку! Да и теперь, если бы ей дозволили сражаться хоть с пылью в доме г-жи Ванзад, ей было бы веселей. Но, конечно, там это было невозможно, к ней потеряли бы всякое уважение… Зато она старалась удовлетворить своим наклонностям в мастерской на Бурбонской набережной и с увлечением предавалась своим любимым занятиям, при чем глаза ее сияли восторгом женщины, вкусившей от запретного плода. Иногда Клод, желая спокойно беседовать с молодой девушкой, просил ее пришить ему оторванный рукав или полу куртки, – она сама предложила ему пересмотреть его белье. Но в эту работу она не вкладывала того же огня; она почти не умела шить н держала иголку, как барышня, воспитанная в презрении к грубому шитью. К тому же неподвижность положения и мелкие стежки, которые нужно было делать один за другим, выводили ее из себя. Мастерская блестела чистотой, точно гостиная, а Клод ходил по-прежнему оборванный. Оба находили это очень смешным и постоянно хохотали над этим.

Как счастливо провели они эти четыре зимних месяца, несмотря на морозы и дожди! Зима, казалось, еще более сблизила их: железная печка пыхтела точно органная труба, соседние крыши покрылись снегом, воробьи бились крыльями в оконные стекла мастерской… а молодые люди улыбались и радовались тому, что у них тепло и уютно, что они словно затеряны среди этого громадного города. Мало-помалу, однако, они начали выходить из своего тесного уголка, и в конце концов Христина разрешила Клоду провожать ее домой. Долгое время она не дозволяла этого, не решаясь показаться на улице в сопровождении мужчины. Но однажды разразился проливной дождь, и она поневоле должна была позволить Клоду проводить ее с дождевым зонтиком. Как только ливень прекратился, Христина отослала Клода домой. Несколько минут постояли они на набережной, глядя на Сену и радуясь тому, что, наконец, могут быт вместе под открытым небом. Внизу у пристани выстроились в четыре ряда большие баржи с яблоками, стоя так близко друг к другу, что борты их, по которым бегали дети и женщины, казались улицами. Эти горы яблок в круглых корзинах загромождали берег, распространяя сильный, одуряющий запах сидра в брожении. Несколько дней спустя наступили солнечные дни, и Клоду удалось в один из этих дней уговорить Христину отправиться вместе с ним на пустынные набережные острова Сен-Луи. Они пошли по Бурбонской набережной, останавливаясь на каждом шагу, чтобы полюбоваться кипевшей на Сене жизнью: землечерпательной машиной, ведра которой непрерывно скрипели, поднимаясь и опускаясь, прачечным плотом, откуда доносилась брань прачек, подъемным краном, разгружавшим плашкоут. Христина положительно не верила своим глазам. Неужели же эта полная жизни набережная des Ormes и набережная Генриха IV, по широкому спуску которой дети и собаки играли, кувыркаясь в песке, неужели вся эта кипевшая жизнью часть города могла казаться ей залитой кровью и грязью в первую ночь ее приезда, во время грозы? Обогнув мыс, они пошли еще медленнее, наслаждаясь тишиной, веявшей от больших старинных зданий, и любуясь движениями воды, бурлившей между сваями Эстакады. Прижавшись друг к другу, точно сближенные мощью реки, они медленно возвращались по Бетюнской и Орлеанской набережным, устремив глаза на видневшиеся вдали Port au Ѵin и Ботанический сад. Дойдя до моста Сен-Луи, Клод указал Христине на собор Парижской Богоматери, который обрисовался вдали точно колоссальное животное, присевшее на своих протянутых лапах – аркаде и увенчанное двойным рядом башен, украшавших чудовищный хребет. По особенно обрадовало их открытие восточного мыса острова; мыс этот походил на нос большого корабля, остановившегося среди двух противоположных течений, беспомощно глядя на Париж, к которому он не может подойти. Молодые люди спустились вниз по крутой лестнице и очутились на совершенно пустынном берегу. Роща высоких деревьев представляла восхитительное убежище, скрытое от взглядов толпы, гул которой доносился с мостов и набережных в то время, как они наслаждались полнейшей тишиной. С этого дня пустынный мыс на острове Сен-Луи сделался их любимым убежищем в те часы, когда жара в мастерской, где пыхтела раскаленная железная печь, становилась нестерпимой. Однако, вначале Христина не дозволяла Клоду провожать ее дальше набережной des Ormes; тут она обыкновенно останавливалась и прощалась с ним, как будто только тут собственно начинался тот Париж, которого она так боялась. По отсюда до Пасси было так далеко и ей так надоело идти одной, что она, в конце концов, сдалась и позволила Клоду провожать ее сначала до ратуши, потом до Нового моста и, наконец, до Тюльерийского сада. Молодые люди шли под руку, точно новобрачные и эта постоянно повторявшаяся прогулка вдоль набережных, по одним и тем же тротуарам доставляла им невыразимое счастье. Они уже всецело принадлежали друг другу, хотя между ними и не было еще физической связи. Казалось, что душа великого города, витавшая над этой рекой, окутывала их всей той любовью, которая расточалась тут, на этих берегах, в течение многих веков…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru