bannerbannerbanner
Сочинения

Эмиль Золя
Сочинения

Увидав Клода, он бросился к нему и потащил его к столу.

– Ну, ты, конечно, сделаешь мне одолжение, сядешь сюда и поможешь нам. Это нужно для поддержания дела, черт возьми!

Клод неожиданно очутился председателем подкомиссии. С трудом сдерживая свое волнение, он серьезно исполнял возложенные на него обязанности, и ему казалось, что принятие его картины всецело зависит от его добросовестного отношения к этому делу. Он громко выкрикивал имена, помещенные в списках, которые ему передавали в виде небольших свертков одинаковых размеров, а его два счетчика записывали эти имена. Все это делалось среди ужасающего крика, среди шума, среди града двадцати, тридцати имен, которые выкрикивались единовременно разными голосами. А так как Клод вообще ничего не мог делать бесстрастно, то приходил в отчаяние, когда в списке не было имени Фажероля, и радовался, выкрикивая его имя. Впрочем, эта радость выпадала довольно часто, так как Фажероль был очень популярен, посещая все кафе, где собирались влиятельные группы, расточая обещания молодым художникам и не пропуская случая заявить свое нижайшее почтение членам академии.

Был дождливый мартовский день, и в шесть часов стало совершенно темно. Сторожа внесли лампы, и наиболее недоверчивые из художников подошли поближе к столу, чтобы следить за счетом голосов. Другие стали выкидывать разные фокусы, кричали по-звериному, напевали тирольские песни. Но веселье разлилось рекою только к восьми часам, когда подали ужин – холодные мясные блюда и вино. Бутылки неистово опустошались, блюда расхватывались, обширная зала, освещенная, точно кузница, красноватым пламенем камина, напоминала деревенскую ярмарку. Затем все принялись курить, и желтый свет ламп заволокло густым дымом. Весь пол был усеян билетиками, брошенными во время голосования, пробками, крошками хлеба, черепками разбитой посуды, целым слоем нечистот, в котором вязли сапоги. Все говорила громко, нисколько не стесняясь.

Какой-то бледный, тщедушный скульптор влез на стул и обратился к публике с речью; какой-то художник с горбатым носом и щетинистыми усами сел верхом на стул и стад передвигаться на нем вокруг стола, кланяясь и воображая из себя императора.

Мало-помалу, однако, публикой овладевала усталость, и она стала расходиться. В одиннадцати часам в зале осталось только двести человек, но после полуночи публики прибыло. Появились фланеры в черных фраках и белых галстуках, возвращавшиеся из театра или с бала и желавшие раньше других узнать о результате баллотировки. Появились и газетные репортеры, но, получив требуемую справку, они стремглав, один за другим, исчезли из залы.

Клод, уже охрипший, все еще продолжал выкрикивать имена. Дым и жара становились нестерпимыми, с грязного пола поднимался запах хлева. Пробил час ночи… пробило два часа, Клод не переставал считать голоса, и добросовестность, с которой он относился к делу, так замедляла его работу, что остальные подкомиссии уже давно кончили свою работу в то время, как Клод все еще был связан целыми столбцами цифр. Наконец, все голоса были подсчитаны и результат выборов объявлен. Фажероль стоял пятнадцатым в числе сорока выбранных, пятью номерами выше Бонграна, занесенного с ним в один список. Уже начинало светать, когда Клод, разбитый от усталости и восхищенный удачей, входил в улицу Турлак.

В продолжение двух недель, следовавших за выборами, он жил в постоянной тревоге. Раз десять он собирался зайти к Фажеролю, но самолюбие удерживало его. К тому же он знал, что комиссия должна была производить прием картин в алфавитном порядке… Возможно, успокаивал себя Клод, что ничего еще не решено. Но однажды вечером, на бульваре Клиши, у него замерло сердце, когда он издали увидел широкие, хорошо знакомые ему плечи.

То был Бонгран. При встрече с Клодом он видимо смутился.

– Знаете ли, – заговорил он, – с этими олухами трудно сговориться. По не все еще потеряно. Мы с Фажеролем отстаиваем вас. Рассчитывайте главным образом на Фажероля, потому что я, голубчик, страшно боюсь поставить вас в неприятное положение.

И действительно Бонгран имел постоянные стычки с председателем комиссии Мазелем, знаменитым профессором академии, последним оплотом старой школы. Правда, они величали друг друга дорогими коллегами, обмениваясь крепкими рукопожатиями, но как только один из них требовал принятия какой-нибудь картины, другой неизменно подавал голос против этого предложения. Фажероль же, выбранный секретарем комиссии, сделался шутом Мазеля, который прощал ему его заступничество, подкупленный лестью своего бывшего ученика. Впрочем, Фажероль оказывался по отношению к начинающим смельчакам более строгим судьей, чем сами члены академии, и делался снисходительным только в тех случаях, когда желал провести какую-нибудь картину, при чем прибегал к интригам и хитростям и нередко отбивал поданный голос с ловкостью опытного фокусника.

Эта работа экспертной комиссии была тяжелой барщиной, в исполнении которой сам Бонгран истрепал свои крепкие ноги. Сторожа ежедневно расставляли на полу бесконечно длинный ряд больших картин, который тянулся через все залы первого этажа, огибая таким образом все здание дворца, и ежедневно в час пополудни все сорок членов экспертной кои- миссии с президентом во главе, вооруженным колокольчиком, обходили весь этот ряд. Прогулка эта повторялась до тех пор, пока не оказывались исчерпанными все буквы алфавита. Решения постановлялись стоя, на сворую руку, самые плохие картины отбрасывались без голосования. Однако, случалось, что спор задерживал членов минут на десять у какой-нибудь картины; нередко спор так и оставался нерешенным до вечернего заседания. Двое рабочих держали за концы веревку длиною в десять метров и натягивали ее на расстоянии четырех шагов от выставленных картин, чтобы держать на должном расстоянии экспертов, которые в пылу спора толкала друг друга и, несмотря ни на что, прорывали веревку своими животами. Позади членов комиссии шли семьдесят сторожей в белых блузах под командой бригадира; после каждого приговора, о котором сообщал им секретарь, они перемещали картины, отделяли принятия от непринятых и уносили последние, как уносят трупы с поля битвы. Обход длился два часа без перерыва, эксперты все время топтались на ногах, так как не было ни одного стула. Холодный сквозной ветер заставлял даже наименее зябких кутаться с головой в меховые пальто.

Получасовой отдых в буфетах, назначенный комиссией к трем часам пополудни, ожидался с нетерпением членами жюри. В буфете можно было достать вино, шоколад, пирожки.

Вот тут-то и начинался взаимный торг с взаимными уступками, члены обменивались голосами. Большинство имело при себе маленькие записные книжечки, чтобы ни о ком не забыть среди града сыпавшихся на них рекомендаций. И все справлялись по этим книжечкам, обещая додать голос за протеже коллеги, если тот обещал подать голос за их протеже. Другие же, более строгие или более равнодушные, относились с презрением к этим сделкам и докуривали свои сигары, устремив взор в пространство.

Отдохнув и подкрепившись, жюри снова принимались за работу, но уже более спокойную, сидя в зале, где были столы, стулья, перья, бумага, чернила. Все маленькие холсты, размеры которых были меньше полутора метров, рассматривались тут; размещали вряд по десяти или двенадцати картин для особенного устройства мольбертах, обтянутых зеленой шерстяной материей. Многие из экспертов, усевшись на стульях, предавались блаженной дремоте, многие занимались писанием писем и председатель не раз выходил из себя, пока ему удавалось собрать требуемое большинство голосов. По временам страсти разгорались, все кричали, жестикулировали и голосование поднятой рукой происходило среди такой горячки, что над шумным морем голов нередко поднимались шляпы и трости.

Здесь-то па одном из мольбертов появилась и картина Клода «Мертвое дитя». Уже с неделю Фажероль, записная книжечка которого вся была исписана заметками, предавался довольно сложному торгу, чтобы найти голоса в пользу старого товарища. Но дело это было трудное и не ладилось с другими его обязательствами. Лишь только он произносил имя своего друга, тотчас же раздавался отказ. Фажероль не раз жаловался, что Бонгран не поддерживает его. Но Бонгран не носил при себе записной книжки и к тому же был так неловок, что портил дело в самую благоприятную минуту своей неуместной откровенностью. Если бы не желание испробовать свою силу, настаивая на приеме этой картины, что считалось совсем невозможным, Фажероль давно отказался бы от Клода. Но он хотел доказать всем, что может подчинить жюри своей воле. Быть может, в глубине его души раздавался голос справедливости, заставлявший его отстаивать талант человека, которого он обокрал.

В этот именно день Мазель был в самом отвратительном настроении. Еще в самом начале заседания бригадир вбежал в комнату со словами:

– Г-н Мазель, вчера произошла ошибка. Не принята картина, находящаяся вне конкурса… Знаете, № 2530, голая женщина под деревом…

Действительно, накануне единогласно отвергли и бросили в общую могилу, картину одного старого художника-классика, члена академии. Испуг бригадира и казнь, постигшая по ошибке творение академика, развеселили более молодых членов жюри и они стали острить но поводу этого инцидента.

Мазель возмущался подобными промахами, считая, что они подрывают авторитет академии. Сердито махнув рукой, он сухо сказал:

– Ну, так тащите ее оттуда и несите в число принятых… И все это объясняется тем, что вчера невыносимо шумели! Как в таких условиях добиться правильного решения, если я не могу даже добиться тишины!

И Мазель изо всей силы зазвонил в колокольчик.

– Ну-с, господа, мы начинаем… Прошу вас, будьте внимательны.

К несчастью, с первых же картин, поставленных на мольберт, случилось опять неприятное приключение. Одна из этих картин привлекла его внимание своими резкими, кричащими тонами, и так как он был близорук, то он наклонился, чтобы разобрать подпись художника.

 

– Ну, кто же эта свинья… начал он, но быстро выпрямился, прочитав фамилию одного из своих друзей художников, также служившего опорою «здравого» направления. Н в надежде, что его не расслышали, он крикнул:

– Великолепно!.. Номер первый!.. Не правда ли, господа?

Все согласились принять ее номером первым, что давало право на помещение картины у нижнего карниза, но молодые художники бесцеремонно смеялись, подталкивая друг друга локтем. Мазель, оскорбленный, насупился. Впрочем, все точно также попадали впросак, высказывали свое мнение с первого взгляда, а затем, разобрав подпись художника, старались замять сказанное. Под конец они стали осторожнее, стали изгибать спины, чтобы разобрать имя художника, прежде чем высказать свое суждение. Кроме того, когда речь шла о какой-нибудь сомнительной картине работы одного из членов жюри, то из предосторожности предупреждали друг друга, став за спиной автора картины и делая знаки рукой: «Смотрите, не смейтесь, это его картина».

Несмотря на неблагоприятное настроение членов жюри, Фажеролю удалось провести первое дело. То был невероятный портрет, написанный одним из его учеников, в богатом семействе которого Фажероль часто бывал. Чтобы устроить это дело, он должен был отвести Мазеля в сторону и рассказать ему трогательную историю о несчастном отце трех дочерей, умирающем с голоду. Председатель заставил себя долго упрашивать. Черт возьми, когда нечего есть, нужно отказаться от живописи? Нельзя же приносить ей в жертву жизнь трех дочерей! Тем не менее он один поднял руку, когда речь зашла о портрете. Все остальные возмущались, сердились, двое из товарищей Мазеля собирались уже протестовать, когда Фажероль шепнул им:

– Нужно поддержать это ради Мазеля… Он очень просил меня об этом… Это работа его родственника, кажется… Как бы там ни было, ему хочется провести ее…

Оба академика быстро подняли кверху руки, и за портрет оказалось большинство голосов.

Но вдруг раздался смех, остроты, крики негодования: на мольберт поставили картину «Мертвое дитя». Уж не хотят ли устроить тут выставку всех мертвых тел, превратить Салон в морг? Молодые художники издевались над огромной головой ребенка. Очевидно, это обезьяна, подохшая оттого, что проглотила тыкву. Старики с ужасом отворачивались от картины.

Фажероль тотчас почувствовал, что дело его проиграно. Но он все-таки попробовал расположить судей шутками, что иногда удавалось ему.

– Ну, господа, старый боец…

Его прервали бешеные крики. О, нет! Ни в каком случае? Он хорошо известен, этот старый боец! Это сумасшедший, который пятнадцать лет твердит свое, гордец, разыгрывающий из себя гения! Он грозил завалить Салон своими произведениями, а между тем еще ни разу не представил картины, которую можно было бы принять… Вся ненависть рутины к оригинальности, весь страх посредственности перед непобедимой силой таланта, торжествующего даже в своем поражении, звучали в этом реве голосов.

– Нет, нет, вон ее отсюда!

Тогда Фажероль, раздосадованный своим бессилием, рассердился и окончательно испортил дело.

– Вы несправедливы… будьте, по крайней мере, справедливы!

Но в ответ на его слова толпа заревела, произошел невообразимый беспорядок. Фажероля окружили со всех сторон, толкали, забрасывали оскорблениями.

– Вы позорите жюри!

– Вы стоите за эту картину только для того, чтобы ваша фамилия попала на страницы газет!

– Вы ничего не понимаете в картинах!

Фажероль, потеряв самообладание, грубо ответил:

– Я понимаю в них столько же, сколько и вы!

– Да замолчи же! – крикнул один из его товарищей, маленький белокурый художник. – Не можешь же ты заставить нас проглотить эту репу.

– Да, да, именно репу! – подхватили все выражение, обозначавшее в их кружках самую плохую мазню пачкунов.

– Хорошо, – сказал Фажероль, стиснув зубы, – я требую голосования.

С тех пор, как поднялся этот шум, Мазель звонил, не переставая, в колокольчик, красный, как рак, возмущенный тем, что его авторитет не признается.

– Господа!.. Да перестаньте же, господа!.. Разве нельзя объясниться без шума?.. Господа, прошу вас…

Наконец ему удалось водворить тишину. В сущности Maзель был человек не злой. Почему бы, рассуждал он, не принять этой маленькой картины, если бы даже она была признана плохой? Ведь сколько тут принято таких!

– Слушайте, господа, требуют голосования!

Он сам, по-видимому, был не прочь подать голос за принятие картины, но в эту минуту поднялся Бонгран, покраснев от долго сдерживаемого гнева, и вскрикнул негодующим голосом:

– Ах, черт возьми, найдется ли среди нас четыре человека, которые способны написать подобную вещь?

По зале пробежал глухой ропот. Удар был нанесен так неожиданно, что все были ошеломлены им. Никто не отвечал.

– Господа, требуют голосования, – повторил, бледнея, Мазель. – В голосе его слышалась скрытая ненависть к сопернику, которому он так добродушно пожимал при встречах руку. Обыкновенно у них дело не доходило до открытой ссоры, большею частью недоразумения улаживались. Но, несмотря на взаимные любезные улыбки, они постоянно наносили друг другу тяжкие, неизлечимые раны.

Бонгран и Фажероль только одни подали голос за картину Клода, и «Мертвое дитя» было отвергнуто. Оставалась еще надежда, что картина будет принята при общем пересмотре картин.

Этот общий пересмотр представлял очень тяжелую работу. Правда, после двадцати ежедневных заседаний ком миссия постановила сделать двухдневный перерыв, чтобы дать возможность сторожам подготовить в это время картины, но тем не менее эксперты невольно вздрогнули, когда после полудня третьего дня очутились среди выставленных трех тысяч забракованных картин, между которыми они должны были выудить недостающее число для пополнения установленное цифры – двух тысяч пятисот принятых картин. Эти три тысячи картин, поставленные друг возле друга у нижнего карниза, тянулись вдоль стен целого ряда зад вокруг наружной галереи; кроме того, за неимением места, пришлось разложить часть картин на полу, и они покрывали пол, словно большее стоячие лужи, разделенные узенькими проходами. Да, это было настоящее наводнение! И поток этот все поднимался, заливая Дворец Промышленности мутными волнами бездарности и безумия. Для общего пересмотра полагалось всего только одно заседание, от часа до семи, то есть шесть часов отчаянной беготни по всему лабиринту. Вначале члены бодро шествовали, не поддаваясь усталости. Но мало-помалу ноги подкашивались от быстрой ходьбы, и раздражение глаз от мелькавших перед ними красок доходило до того, что, в конце концов, они ничего не в состоянии были рассмотреть. А между тем приходилось двигаться и смотреть, не останавливаясь, до полного изнеможения! К четырем часам комиссия представляла из себя совершенно расстроенную, рассеянную по полю сражения армию. Некоторые из членов едва тащились, тяжело дыша. Другие бродили врассыпную в лабиринте тропинок и тщетно искали выхода. И как тут быть справедливым? Что выбрать из этого сонма чудовищ? Не отличая хорошенько пейзаж от портрета, они пополняли как попало недостающее число картин. Двести… двести сорок… еще восемь… Разве взять эту? Нет, лучше ту!.. Как хотите… Семь… восемь готово! Наконец-таки они выбрали! И, освободившись от пытки, несчастные судьи спешили к выходу.

В одной из зал их остановила лежавшая на полу рядом с другими забракованными картинами, картина «Мертвое дитя». Какой-то шутник притворился, будто он поскользнулся и собирается ступить ногой на картину; другие обходили вокруг нее по узеньким проходам, точно желая найти настоящий смысл картины и, уверяя, что она произведет больше эффекта, если будет висеть вверх ногами.

Фажероль тоже стал балагурить.

– Ну, господа, будьте великодушны… Обойдите кругом, вы будете вознаграждены… Прошу вас, господа, будьте милостивы, примите ее, вы сделаете доброе дело.

Все смеялись, слушая его, но среди этого жестокого смеха отказ прозвучал особенно грубо.

– Нет, нет, ни в каком случае!

– Не возьмешь ли ты ее «на милость»? – раздался голос одного товарища.

Это было в обычае. Каждый из членов жюри имел право выбрать из массы забракованных одну картину, и как бы она ни была плоха, она считалась принятой без дальнейших рассуждений; ото была милостыня, которую обыкновенно оказывали беднейшим художникам. Сорок картин, выуженных в последний час, являлись теми нищими, которым дают возможность прошмыгнуть на задний конец стола.

– «На милость»… – повторил смущенный Фажероль. – Но дело в том, что я уже взял другую… цветы одной дамы…

Насмешки товарищей прервали его. А хороша ли ага дама? Эти господа относились весьма нелюбезно к работам женщин и постоянно осмеивали их. Фажероль был в крайнем смущения, так как дама, о которой шла речь, была протеже Ирмы, в его пугала мысль о сцене, которая ждала его, если он не сдержит своего обещания. Внезапно его осенила счастливая мысль.

– Ну, а вы, Бонгран?.. Ведь вы можете взять «на милость» это мертвое дитя!

Бонгран, следивший с замиранием сердца за возмутительным торгом, замахал своими длинными руками.

– Я-то? Чтобы я нанес такое оскорбление истинному таланту?.. О, избави, Боже! Пусть он не унижается больше, пусть никогда не посылает на выставку своих работ!

Но Фажероль, желая, чтобы победа осталась за ним, крикнул с высокомерием человека, который не боится скомпрометировать себя: – Хорошо, я беру эту картину!

Раздались аплодисменты, Фажеролю сделали овацию, кланялись ему, пожимали руки. Да здравствует смельчак, у которого хватило мужества отстоять свое мнение! Сторож унес бедную, осмеянную картину, и таким образом картина творца «Рlein air» попала, наконец, в Салон.

На следующий день Фажероль сообщил Клоду запиской, состоявшей из двух строк, что ему удалось провести «Мертвое дитя», но что это стоило немало труда. У Клода, несмотря на радостную весть, тоскливо сжалось сердце; в каждом слове краткой записки скрывалось унизительное сострадание! С минуту Клод чувствовал себя до такой степени униженным этой победой, что ему хотелось взять обратно свое произведение, упрятать его куда-нибудь. Но затем горечь первого впечатления исчезла, гордость художника смирилась при мысли о тон, что, наконец, заветная мечта его достигнута, что, наконец, работа его предстанет перед публикой. Это была последняя соломинка, за которую хватался несчастный, и он стал с нетерпением новичка ждать открытия выставки; в воображении его рисовалась толпа, теснящаяся перед его картиной и приветствующая ее восторженными криками.

С некоторого времени в Париже установилась мода бывать на выставке в день покрытия картин лаком, день, в который прежде допускались только одни художники. Теперь день этот привлекает всегда массу народа, и в залах выставки происходит обыкновенно невообразимая давка. В течение целой недели печать, улица, публика, все принадлежит художникам. Они завладевают вниманием Парижа, весь город говорит о них, о выставленных ими картинах, о их жизни и привычках, обо всем, что сколько-нибудь касается их личности. Это одно из тех стихийных течений, которые охватывают не только городских, но и деревенских жителей, и даже детей и нянек, толкающихся в бесплатные дни по залам, благодаря чему число посетителей доходит в воскресные дни и в хорошую погоду до пятидесяти тысяч человек. Это целая армия темного люда, ничего не понимающего в искусстве и бродящего с вытаращенными глазами по колоссальной лавке картин.

Клод боялся этого знаменитого дня покрытия картин лаком, наслышавшись рассказов о громадном стечении высшего общества, и решился выждать настоящего открытия выставки, когда собирается более демократическая публика. Он отказался даже сопровождать Сандоза. По, когда наступил этот день, Клодом овладело лихорадочное волнение, и он ушел в восемь часов утра, наскоро съев кусок хлеба с сыром. Христина, у которой не хватало мужества отправиться вместе с ним, вернула его, еще раз поцеловала его и, глядя на него с тревогой в душе, сказала:

– А главное, голубчик, не огорчайся, что бы там ни случилось. – Клод задыхался, входя в почетную залу; он быстро взбежал по высокой лестнице и сердце у него усиленно билось. Был ясный майский день, и сквозь парусину, натянутую под стеклянным сводом, проникал ровный, белый свет; из соседних дверей, открытых на галерею, дул холодный, сырой ветер. Клод приостановился на минуту, вдыхая тяжелый воздух, пропитанный запахом лака и тонким ароматом мускуса. Бросив беглый взгляд на стены, он увидел огромную картину – изображение резни; налево от нее висела какая-то бледная картина религиозного содержания, направо пошлая иллюстрация какого-то официального празднества, написанная по заказу правительства; далее – портреты, пейзажи. И все это резало глаз пестротой и яркой позолотой новых рам. Тайный страх, который питал Клод к важной публике, наводнявшей Салон в этот день, заставил его перевести взгляд на толпу, которая все прибывала. В центре залы, на мягком, круглом диване, окружавшем группу высоких зеленых растений, сидели только три дамы, три безобразно одетые чудовища, по-видимому, расположившиеся тут на целый день, чтобы удобнее предаваться злословию. За спиной своей Клод услыхал хриплый голос, резво отчеканивавший отдельные слова; то был англичанин в клетчатом пиджаке, объяснявший изображение резни желтолицей даме, закутанной в дорожный плащ. Публика то собиралась группами, то расходилась, образуя новые группы в других местах. Все головы были подняты кверху; у мужчин были трости в руках и пальто, переброшенные через руку; женщины двигались очень медленно; яркие цветы, украшавшие их шляпки, резко выделялись на темном фоне мужских цилиндров. Клод заметил трех священников и двух простых солдат, неизвестно откуда попавших в вереницу мужчин, украшенных орденами, и молодых девушек, сопровождаемых маменьками. Многие, по-видимому, были знакомы фуг с другом; при встрече двух течений многие обменивались поклонами, улыбками, рукопожатием. Тихий шепот заглушался непрерывным шумом шагов.

 

Клод принялся искать свою картину. Он старался ориентироваться, придерживаясь алфавитного порядка, но ошибся и пошел в обратную сторону. Все двери были расположены по прямой линии, и перед ним открывался целый ряд портьер из старинных материй, между которыми виднелись края висевших у дверей картин. Клод прошел через ряд зал до угловой западной залы и вернулся через другую анфиладу комнат, но нигде не нашел своей буквы. Когда он снова попал в почетную залу, в ней набралось уже столько народу, что с трудом можно было двигаться. В этой толпе Клод узнал многих художников, которые разыгрывали роль хозяев дома. Прежде всего, внимание его было привлечено одним из прежних его товарищей по мастерской Бютена, молодым, снедаемым жаждой известности художником; добиваясь медали, он приставал ко всем более или менее известным посетителям и тащил их к своим картинам. Другой, известный и очень богатый художник, принимал публику, стоя перед своей картиной с торжествующей улыбкой на губах и расточая любезности окружавшему его и постоянно возобновлявшемуся штату дам. Были тут соперники, ненавидевшие друг друга, но громко расточавшие друг другу похвалы, завистники, угрюмо следившие за успехами товарищей, робкие юноши, не решавшиеся пройти в залы, где были выставлены их картины, балагуры, старавшиеся прикрыть шуткой уязвленное самолюбие; были и художники, серьезно заинтересованные работами, распределявшие в уме медали. Были тут и семьи художников: прелестная молодая женщина, с очень нарядным ребенком, угрюмая мещанка с двумя дурнушками в черных платьях, толстая маменька, севшая на скамейку, словно на мель, окруженная кучей неопрятно одетых ребятишек, немолодая, но еще довольно красивая дама и ее взрослая дочь, спокойно смотревшие, обмениваясь улыбкой, на проходившую мимо них любовницу главы семьи. Были тут и натурщицы; они толкали друг друга, указывали на обнаженные фигуры, писанные с них, говорили громко и были так отвратительно одеты, что казались уродливыми рядом с изящно одетыми парижанками-куколками, от которых не осталось бы ничего, если бы снять с них прелестные наряды.

Выбравшись из толпы, Клод направился в залы, расположенные направо от почетной залы. Он обошел все залы, отмеченные литерой Л, но и тут ничего не нашел. Быть может, картина его послужила затычкой какого-нибудь пустого места в другой зале и затерялась в массе картин?.. Дойдя до большой восточной залы, он пустился в обратный путь через другие маленькие, наиболее отдаленные комнаты. Эта часть помещения, в которую публика мало заглядывала и в которой картины, казалось, тускнели от скуки, приводила в ужас экспонентов. Но и тут Клод не нашел своей картины. Обескураженный, доведенный почти до отчаяния, он бродил по залам и, наконец, очутился в галерее, выходившей в сад, где были размещены картины, для которых не нашлось места в залах. Но и среди этих жалких, побледневших от стужи и слишком яркого освещения картин он не нашел своей работы. Наконец, пройдя опять целый ряд комнат, Клод в третий раз вернулся в почетную залу, где происходила давка в полном смысле этого слова. Тут теснилось все, что было выдающегося, блестящего в Париже: представители таланта, миллионов, красоты, романисты, драматурги, журналисты, спортсмены, биржевики и женщины всех слоев общества – кокотки, актрисы и светские дамы, и все это сливалось в общем, все возраставшем потоке. Раздраженный тщетными поисками, Клод возмущался пошлостью выражения лиц, безвкусием туалетов, вульгарностью большинства женщин, и страх перед толпой, который он испытывал вначале, сменился чувством глубокого презрения к ней. Так эти-то люди будут осмеивать его картину, если только она найдется? Два небольшого роста белокурых репортера пополняли списки известных лиц, явившихся на выставку. Какой-то критик делал вид, что заносить на полях каталога свои заметки; другой проповедовал что-то, окруженный толпой юных художников; третий, закинув руки за спину, стоял неподвижно, созерцая картины с величавым равнодушием. Но Клода особенно поразил общий характер этого стада: тупое любопытство, в котором не было ни страсти, ни юношеского увлечения, резкие голоса, усталые, болезненные лица. И зависть приступила уже к своей работе: какой-то господин острить с дамами над картиной; другой безмолвно смотрит на картину, презрительно пожимает плечами и уходит; двое других стоять, уткнув нос в маленькую картину, и о чем-то перешептываются, точно какие-нибудь заговорщики.

Но вот появился Фажероль и, казалось, затмил всех, мелькая с протянутой рукой то тут, то там, и стараясь с достоинством разымать двойную роль – молодого учителя повой школы я влиятельного члена жюри. Осыпаемый со всех сторон похвалами, благодарностями и просьбами, он для всякого находил ответ, не изменяя своему ровному настроению. С самого утра он выносил атаку юных художников, которым покровительствовал и которые недовольны были местом, отведенным их картинам Эта история повторялась ежегодно при открытии выставки: экспоненты бегали но залам, отыскивая свои произведения, и затем раздавались криви негодования: картины помещены слишком высоко и плохо освещены, соседние картины убивают эффект… Многие кричали даже, что снимут свои картины и унесут их с выставки. В особенности выходил из себя какой-то тощий верзила, гоняясь из залы в залу за Фажеролеи, который уверял его, что это не его дело и что он ничем не может помочь ему: картины распределяются по Номерам, расставляются вдоль стен, на полу, и затем вешаются в известном порядке, при чем никому не оказывается предпочтения. В конце концов, Фажероль должен был обещать, что уладит это дело после раздачи медалей, но и этим не успокоил художника, который продолжал преследовать его.

Протискавшись через толпу, Клод хотел было подойти в Фажеролю спросить его, куда повесили его картину. Но, увидев, как; осаждают Фажероля, остановился. Не глупо ли постоянно обращаться к помощи других? Б тому же Клод сообразил, что он пропустил целую анфиладу комнат с правой стороны, и, заглянув туда, действительно увидел новые картины. Наконец, пройдя через ряд комнат, он очутился в одной зале, где перед большой картиной, занимавшей середину стены, теснилась толпа. Вначале Клод не мог видеть картину за волнами человеческих плеч, за стеной голов и настоящим укреплением из шляп. Он видел только выражение восторга на лицах людей, бесцеремонно толкавших друг друга. Наконец, приподнявшись на цыпочки, он увидел это чудо и узнал сюжет, о котором он уже много слышал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75 
Рейтинг@Mail.ru