bannerbannerbanner
полная версияМонастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

Константин Маркович Поповский
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

115. Продолжение великого путешествия

И снился сидящему у обочины отцу Фалафелю сон, будто это вовсе уже не он, отец Фалафель, а сам наместник Нектарий, от одного вида которого некоторые монахи запросто могли упасть в обморок или подавиться. И был этот сон долог и довольно приятен, потому что на всем протяжении его отец Фалафель радовался тому, что никто его обмана, слава Богу, не обнаружил, так что он вполне свободно мог ходить по монастырю, наводя страх на нерадивых монахов и трудников, у которых не было никакой совести, так что отцу наместнику приходилось прилагать неимоверные усилия, чтобы сохранить среди насельников подлинно христианский дух и букву.

И вот он шел по монастырскому двору, чувствуя каждую минуту, какая это разница между отцом Фалафелем, которого вечно посылали на самые грязные послушания, – и отцом наместником, который сам посылал кого хотел и куда хотел, никого не слушая и ни перед кем не отчитываясь, кроме, разумеется, Господа Бога и владыки Евсевия.

«Я – игумен», – шептал бывший отец Фалафель, и, чтобы не забыть об этом замечательном событии, легко подпрыгивал и повторял про свое игуменство, а встречные монахи и туристы кланялись ему и даже слегка аплодировали, отчего бывший отец Фалафель чувствовал приятное жжение в груди и в области затылка.

Впрочем, ему было сейчас не до этих глупостей. Монашеская неблагодарность – вот чем была занята голова отца наместника. Монашеская неблагодарность, проявленная в особенности в отношении разного рода насельников, которые разбежались, заслышав голос отца наместника, и теперь прятались по овражкам да лесочкам, опасаясь попасть под горячую, но всегда справедливую руку отца наместника.

«Цып-цып-цып», – звал отец наместник своих курочек и петушков, но, наученные горьким опытом, те не спешили выходить на зов, а предпочитали укрываться под скамейками или в кустах.

«Ну, погодите, сволочи, – говорил отец, чувствуя, как закипает в груди его пламя праведного гнева. – Приползете еще к наместнику, чтобы тот отрекся от вас перед лицом Божиим и послал прямой дорожкой в Ад!..»

Тут отец наместник предпринял некоторые действия к тому, чтобы поймать нерадивых монахов, прячущихся по кустам и овражкам. Сначала он закричал, и голос его был подобен удару грома, так что многие насельники, оглушенные этим рыканием, выползли из своих нор и лазов и бросились врассыпную, уже не слушая отца наместника.

Потом он принялся швырять в бегущих монахов лежащие у дороги камни и всякий раз, когда камень попадал в цель, весело подпрыгивал, ругался и свистел. Монахи уворачивались, петляли и тоже свистели, проклиная тот день, когда сатана надоумил их обосноваться в этом забытым Богом монастыре.

Швыряя камни, Нектарий между тем добрался до трапезной и тут, в кусточках, был, наконец, пойман главный зачинщик и исполнитель всего этого безобразия, которым оказался, конечно же, отец Иов вместе со своей опостылевшей бороденкой, которую он тыкал всем, кому ни попадя.

«А вот и мы, – сказал, сладко улыбаясь и выходя из-за кустов, отец наместник. – Думали, наверное, наместника обмануть, ан вот и не получилось. Будете теперь мучиться, как и все мучаются, пока Господь вас еще терпит».

Впрочем, и без всякого Господа презренный отец Иов уже валялся у него в ногах, обещая никогда больше никому не показывать свою глупую бороденку, которую следовало бы лучше подпалить и дать отцу Иову, чтобы он съел ее на глазах всего монастыря без соли и сахара.

А пока наместник думал, как бы лучше все это повернуть к вящей славе Божьей, многие монахи, гонимые раскаянием, вышли из своих нор и кустов и, не дожидаясь прощения, повалились на землю, прямо в ножки наместнику, который сделал им немедленно много всякого неприятного, например, прошелся по лежащим насельникам, так что они застонали под его сапогами, а также наплевал на лежащих монахов сверху, так что они заплакали от обиды и унижения, тем более что отец наместник добавил сюда еще и разного рода тычки и затрещины, не брезгуя наклоняться, что для его комплекции было равносильно небольшому подвигу.

Но тут, в самый разгар торжества, какая-то странная мелодия коснулась слуха отца наместника. Была она похожа на ангельское пение, сотканное из звуков множества воздушных колокольчиков, на морской прилив, шумящий все ближе, на гудящий луг в период цветения. Впрочем, как бы то ни было, но от этой мелодии сердце отца наместника сжалось, и он неожиданно для всех заплакал.

И плач его стал началом пробуждения, несмотря на то, что отец Фалафель все еще был отцом наместником, хотя его пробуждение было уже совсем близко, о чем, кстати, предупреждал идущий с Небес голос, спрашивающий отца наместника, – как он дошел до такой жизни, на что отец наместник ничего путного ответить не мог, а только всхлипывал и вытирал слезы, почему-то указывая куда-то в сторону.

Потом он все же откашлялся, тяжело вздохнул и сказал:

– Господи, – сказал он, еще не открывая глаз, но уже чувствуя приближение яви. – Зачем Ты сотворил меня отцом наместником, а не отцом Фалафелем, который ведь и мухи не обидит?.. Как я теперь стану людям смотреть в глаза, Господи?.. Думаешь, это легко с утра и до вечера ходить и брюзжать, не переставая, зная, что никто во всем монастыре и во всем поселке не любит тебя и не хочет остановиться и поболтать с тобой о каких-нибудь пустяках?

Сказав же это, он закрыл лицо руками и зарыдал.

– Черт бы тебя подрал вместе с твоими глупостями, – снова закричал с неба знакомый голос. – Совсем ты меня запутал, пустой человек… Сказано же тебе, дураку, ты – отец Фалафель, а все остальное – это отец наместник!.. Ну, чего тут непонятного-то, скажи мне на милость?

– Ты ли это, Господи? – закричал сквозь слезы отец Фалафель, радуясь, что он больше не отец наместник.

– А кто же еще, – кричал ему в ответ Господь, который для наглядности еще, похоже, притопнул ногой, так что с небес посыпался дождик и снег вперемежку с агитационными листочками, на которых был напечатан портрет самого отца игумена.

– Тогда сделай так, – сказал отец Фалафель, – чтобы еще часик мне немного подремать.

– Еще чего, – сказал Господь каким-то чужим, не своим голосом. – Ты бы еще прямо на дороге разлегся, вот был бы номер.

– Что такое? – спросил отец Фалафель, догадываясь, что сон кончился, а вместо него приходит непонятная и загадочная явь.

– Что такое, – передразнил его голос. – На дороге надо меньше спать, вот что… А еще монах!.. А если бы я тебя трактором переехал?.. Совсем вы, монахи, спятили, как я погляжу!

– Это была случайность, – открывая глаза и видя перед собой трактор и водителя в белой панаме, сказал отец Фалафель. Потом он оценивающе поглядел на тракториста и спросил: – А скажи-ка мне, мил человек, где здесь ближайший магазин, в смысле больше продуктовый, чем так?

– Тебе обсушиться, что ли? – спросил тракторист, с пониманием глядя на отца Фалафеля. – Так бы и говорил. Тут недалеко.

– Вот и славно, – сказал, оживая, отец Фалафель. – Довезешь?

– А то, – уверено сказал тракторист, забираясь в кабину. – Сам туда еду.

И они поехали.

116. Изгнание блудных помыслов

Прогуливаясь вечером по дороге, ведущей в Тригорское, можно было встретить летящего на велосипеде Петю-молдаванина, монастырского регента, который мчался с ужасной скоростью по шоссе на своем раздолбанном и жалобно дребезжащем под Петей драндулете, обещавшем немедленно развалиться, если только злосчастный седок его не сбавит тотчас скорость.

Ночное лихачество, впрочем, имело гораздо более глубокий смысл, чем это могло показаться на первый взгляд. Оно – если верить самому Пете-регенту – помогало ему бороться с блудными помыслами, которые осаждали его с утра до вечера и с вечера до утра, не давая ни минуты продыху и делая тем самым его надежду на спасение весьма и весьма проблематичной.

– Только велосипед и помогает, – жаловался он отцу Нектарию, получая от него благословение на борьбу с духами злобы поднебесной.

– Смотри только сам в духа не превратись, – благословлял его отец Нектарий, перекрестив широким крестом. – А то у нас тут уже был один, тоже все с помыслами блудными боролся, а потом возьми да и женись на нашей кухарке, да не просто женился, а еще и ларек аптечный уговорили, так что милиция их до сих пор ищет.

– Ну, это то уже лишнее, – говорил Петя-регент, наклоняясь, чтобы поцеловать отцу наместнику руку.

– Езжай уж, – говорил наместник, насмешливо оглядывая нового борца с неприличными помыслами. – Да смотри, в Носово-то долго не засиживайся. Небось, забыл, что завтра праздник?

При упоминании о Носове окружающие наместника понимающе вежливо хихикали, зная, что где-то в Носове есть у Пети-регента какая-то пассия, которую Петя никому не показывал и даже сам факт ее существования тщательно скрывал.

– Такой, должно, крокодил, что и на люди вывести стыдно, – обронил однажды по этому поводу отец Александр.

Впрочем, история о носовской пассии, вполне возможно, была всего лишь чьей-нибудь фантазией, пущенной кем-нибудь из монахов, недовольных петиным регентством и желающих поскорее занять его место. Такое в монастырях случалось, и при этом довольно часто.

Иногда, гуляя в вечерних сумерках куда-нибудь в сторону Луговки, я встречал его, летящего по пустынной дороге, рискующего попасть под встречный транспорт, а потом возвращающегося в монастырь, изнуренного своей непосильной борьбой с духами зла, похоти и блуда, залитого потом, тяжело дышащего, с прилипшими ко лбу и шее мокрыми волосами, но явно вновь не одержавшего победу над силами зла. Поникший хвостик перехваченных резинкой волос торчал на его затылке, словно стыдясь своего очередного поражения и не желая, чтобы его позор видели посторонние. Было видно, как на носу его висела большая капля пота и как блудные помыслы, принимая различные соблазнительные очертания, роились над его головой, словно издеваясь над петиными усилиями одержать над силами Ада долгожданную победу.

 

Иногда, заметив меня, он останавливался, слезал с велосипеда, и мы предавались сумеречной беседе о том и о сем, но главным образом о его, петиной, неустроенной жизни, которая проходила, не успев даже толком начаться, пугая его приближающейся старостью и смертью, отсутствием понимающих его женщин и предательством завистливых друзей, сговорившихся всячески досаждать ему и радующихся любому, даже самому небольшому его промаху. Всему же виной – как много раз выяснялось в этом разговоре – очевидно, были две вещи, с которыми Петя-регент даже не мечтал, как ни старался, совладать. Во-первых, это было курение, с которым он все никак не мог завязать, изводя пачку за пачкой «Беломор» и мучая окружающих настоящим кашлем курильщика; во-вторых же – совершенное неумение жить на одном месте более двух месяцев, после чего он начинал хандрить, задумываться и интересоваться возможностью уехать на Афон или в любое другое место, где можно было начать новую жизнь. Затем он становился раздражительным, тихонько запивал и, наконец, делался совершенно невыносимым вместе со всеми своими рассказами о каких-то далеких местах, где можно найти настоящее православие, настоящих монахов и настоящих старцев. Оставалось совершенно непонятным, как удалось ему столько времени продержаться в нашем монастырьке, да еще в звании регента, которое требовало ежедневного присутствия музыкального руководителя и довольно основательной работы с материалом.

Петя, и правда, не мог долго находиться в одном месте. Я сам два или три раза отвозил его на новые места, где он собирался начать, наконец, новую жизнь – и столько же раз увозил его через пару недель обратно, когда выяснялось, что настоящая жизнь расположена где-то совсем в другом месте. Что-то начинало всякий раз мучить и грызть его, стоило ему только обосноваться на новом месте и принять твердое решение больше никогда не покидать вновь обретенных стен. Это было похоже на то, как будто где-то далеко била ключом настоящая жизнь, о которой доходили невнятные, но прекрасные слухи, в то время когда он прозябал в этом захолустье, чувствуя, как уходят с каждым днем силы и время начинает идти все быстрее и быстрее.

Однажды я видел, как, не замечая ничего, Петя несся во весь дух, отгоняя от себя все эти ужасные блудные помыслы громким криком:

– На Афон, на Афон! На Афон!

Крик про Афон вырвался из груди регента, конечно, совсем не случайно.

Афон всегда представлялся монахам этакой райской вотчиной, где исполняются все желания, – пределом их надежд и чаяний, местом, где наконец-то начнется настоящая жизнь, поскольку, по твердой уверенности монашеской братии, управление Афоном осуществляется совсем не людьми, а непосредственно самой Пречистой Матерью Божьей и Иисусом Христом, что, конечно, делало Афонские монастыри совершенно недосягаемыми для всех прочих святых мест. Другое дело, сколько бы высидел на этом самом Афоне регент Петя, которому, похоже, и Пречистая Матерь Божия была не указ, когда что-то начинало зудеть у него между лопаток и руки сами тянулись собирать вещи, готовясь к очередной перемене мест…

Иногда мне кажется, что вся эта огромная страна, которая называется Россия, все никак не может найти для себя подходящего места и все мечется, все ворочается по ночам, стараясь утешить себя тем, что где-то совсем близко есть какая-то волшебная страна, где с легкостью решаются все проблемы, стоит только слегка покрасить фасад и раздать всем по новому катехизису.

117. Еще два слова о монашестве

1

Одна моя хорошая знакомая, уже много лет ходящая в православный храм, как-то спросила меня – какие мы платья наденем на Страшный Суд? Ее не занимало ни величие самого события, ни грядущий Суд, ни ее готовность или неготовность встать перед Высшим Судией, чтобы отчитаться обо всем проделанном жизненном пути.

То же, мне кажется, и монашество: особое положение, особое отношение с миром, особая одежда, особое отношение даже с братом – белым духовенством, особенность службы, молитвенного правила, всего уклада жизни, особенность аскезы, молитвы, отношения к женщине, к мирским – все это вовсе не становилось условием, обещающим приблизить монашествующего к спасению, поставить его в отношения, более близкие к Богу и Его Правде, но они сами становились зримыми и реальными, осязаемыми признаками, знаками спасения, дарованными им от самого Господа и потому легко ускользающими от любого критического анализа.

Где-то у Льва Шестова есть рассуждения о монахах, которые не могут не думать, что они – во всяком случае, большинство из них – не только стоят на пути спасения, но и так же, как и верующие иудеи, не могут не чувствовать, что его народ избран за заслуги, которых нет у других.

2

Монашеское одеяние как признак того, что владелец его познал Истину.

Именно так и следовало это понимать. Как будто Истина нуждалась в том, чтобы ее приверженцы одевались в черные рясы и не стригли бород.

3

Святые отцы.

Гордость распирала изнутри, сколько бы ни говорили они о смирении и воле Божьей, однако же внутри себя гордились своим монашеским подвигом, за который ожидала их награда великая.

Лицемерие было и стало у многих второй натурой. Уже не замечали, призывая других к покаянию и смирению, свою собственную нераскаянность и самодовольство.

Монах – человек, получивший истину.

Это было и у избранного народа, хотя никто, собственно, не сомневался в их избранности.

Сомневались в возможности удержать это избранничество в отдельно взятом человеческом сердце.

4

В чем тут дело? Именно в этом – человек обрел истину. Не стал Истиной, а обрел ее, положил в карман, запер в стол, стал обладателем кучи истин, оставаясь по-прежнему самодовольным, лживым и нелепым.

Кстати, в Евангелии ничего не сказано о смирении.

Может быть, поэтому современное христианство похоже на бурю, которая когда-то давно промчалась над городом, повалила и разрушила все, что только было можно, а затем унеслась себе неведомо куда… Вернется ли?

Бог весть.

118. Жизнь монастырская

1

Жизнь пушкиногорских монахов – как мы уже отмечали – была бы вполне сносной, если бы не фантазии игумена и его страсть к переменам. И хоть оригинальные идеи приходили в голову игумена нечасто, но уж если они приходили, то поражали своей монументальностью, изощренностью и, в конечном счете, своей технической неисполнимостью, что всегда очень расстраивало отца Нектария.

Так однажды, например, он решил строить вокруг монастыря водоотвод, для чего выписал из Пскова специалистов и целую бригаду, которая походила и посмотрела все вокруг, а потом села в свой грузовичок и уехала. Впрочем, перед самым отъездом начальник бригады любезно сообщил отцу Нектарию, что если тот еще раз осчастливит их напоминанием о себе, то он, начальник бригады, своими собственными руками оторвет у него то, что будет хорошим украшением ближайших кустов.

Возможно, это предупреждение возымело на какое-то краткое время свое действие, потому что после этого водоотвода реформаторский пыл отца Нектария несколько утих. Но не навсегда.

Скоро ему прямо-таки приспичило провести канатную дорогу от его, Нектария, апартаментов и до центральной площади, а после – углубить белогульский пруд, чтобы можно было пустить по нему первую на Псковщине часовенку на водах.

И таких историй можно было вспомнить множество.

И только одно спасало бедных монахов от разошедшегося реформатора – уверенность в том, что, возможно, уже завтра отец наместник забудет все то, чем сегодня с таким жаром бредил, вознося свой бред к самому Небу.

Так оно обычно и выходило.

Проходила неделя, другая, а отец Нектарий даже ни разу не вспоминал о том, что еще совсем недавно казалось ему таким значительным и важным.

2

Вообще, несмотря на все строгости, предупреждения, запреты и наказания, монастырек жил своей, одному ему понятной и загадочной жизнью, где присутствие отца наместника было, мягко говоря, не совсем уместно и целесообразно, о чем он, возможно, даже догадывался и, зная это, показывался там чрезвычайно редко.

Другими словами, отец Нектарий жил своей жизнью, тогда как монастырек, в свою очередь, тоже жил своей жизнью, и это, похоже, устраивало всех: и отца Нектария, и монахов, и трудников, и прихожан.

Конечно, прозрачность монастырской жизни и нелепое ощущение, что тебя может раздеть первый же встречный монах, который знает о тебе больше, чем ты сам, – это переживание, ясно дело, влияло на всех, даже на самого отца Нектария, который всеми правдами и неправдами пытался сократить белые пятна в биографиях своих насельников, тогда как насельники, в свою очередь, всеми правдами и неправдами пытались сократить белые пятна в биографии отца Нектария и всех иже с ним. Это значило, среди прочего, что жизнь в монастыре была, конечно, далеко не сахар. Уже одно то, что ты изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год находишься под непрерывным наблюдением, – уже одно то, что из года в год тебе приходится видеть одни и те же лица и слышать одни и те же шутки, разговоры и откровения своих насельников, – уже одна мысль об этом могла запросто свести с ума человека и с более крепкой нервной организацией.

3

Была и еще одна беда, которая точила монахов изнутри, – и называлась эта беда повальное доносительство.

Однажды я привез в обитель пьяного отца Тимофея. Он мычал и пускал слюни и все норовил уронить на землю сто двадцать килограмм своего живого веса. Неизвестно откуда вынырнул Цветков и сказал:

– Давай быстрей. А то настучат, потом не отмоешься.

– Да кто настучит-то? – спросил я, еще мало сведущий тогда в монастырских делах.

– Да кто угодно, – сказал Цветков, удивляясь, видимо, что я не знаю таких простых вещей. – Сколько монахов, столько и стукачей… Есть, конечно, и исключения, – добавил он с сомнением.

Донести на своего соседа считалось делом богоугодным, – так, как если бы сам Господь без помощи доносчика не разобрался в том, кто прав, а кто виноват. Ссылка на Господа была чрезвычайно популярна и вполне убедительна. Сомневаться в Господе никто не решался, – тем более, никто не решался Господа критиковать. Поэтому народ всегда был готов рассказать все, что он знал о своих знакомых, друзьях, родных, а монахи, в свою очередь, выискивали в происходящем вокруг новый материал для своих обличений. Не лишено будет смысла также упомянуть, что однажды сам отец Нектарий, несколько забывшись и будучи в болезни, поймал себя на том, что писал на себя докладную записку в епархию, в которой обличал некоего игумена во всех его грехах, и только самоотверженность Маркелла спасла отца Нектария от больших неприятностей.

Что касается передачи отцу Нектарию собранного компромата, то происходившее скорее напоминало плохую сцену из плохой пьесы какого-то плохого драматурга.

Обычно доверенный нектарьевский агент гулял по двору, дожидаясь, когда же, наконец, выйдет игумен. Когда же тот появлялся, то агент делал знак, что он готов рассказать игумену все то, о чем ему удалось узнать. При этом он делал вид, что просто вышел во двор для прогулки и тут случайно встретился с наместником.

– Иди в помещение и жди меня, – говорил тот обычно агенту и улыбался, делая вид, что просто перекинулся парой слов с одним из насельников.

Затем сюжет перемещался в апартаменты отца Нектария.

– Ну, и что там у тебя? – говорил отец Нектарий, опускаясь в кресло-качалку. – Накопал чего?

– Так ведь как посмотреть, – говорил агент, доставая из-за пазухи какие-то бумаги. – Вот, допустим, отец Мануил. Ведет себя не вызывающе, ни с кем не конфликтует, но иной раз кажется, что лучше бы он, ей-богу, конфликтовал.

– Это почему еще? – спрашивал отец Нектарий, делая вид, что он давно уже ждал чего-нибудь похожего, а агента выслушивает просто так.

– Да ведь как же? – говорил агент, немного смущаясь. – Обозвал вас по первое число, а главное, совершенно неуместно… Куда это годится?

– Ну, уместно или нет, это не твоего ума дело, – говорил отец Нектарий, раскачиваясь в кресле-качалке. – Ты давай не фантазируй, а рассказывай – что и как. И, пожалуйста, со всеми подробностями, не как в прошлый раз.

– Ну, как хотите, – отвечал агент немного обиженно. – Я только хотел, чтобы лучше было.

Потом он немного помолчал и продолжал:

– Сыроежкой он вас обозвал. Грибом. Есть, говорит, у нас гриб сыроежка, а есть гриб белый. Так вот, отец Иов похож больше на белый гриб, а вы на сыроежку.

– Сыроежкой, значит, – говорил отец Нектарий, бледнея лицом. – А Иов, значит, лучше меня, так, что ли?

– Это, как говорится, вам виднее, – смиренно соглашался с игуменом агент и для убедительности разводил руками.

 

– Ладно, – произносил отец Нектарий, приняв какое-то решение. Потом он переставал качаться в кресле и громко звал келейника Маркелла:

– Маркелл!.. Иди-ка сюда, лентяй.

Маркелл появлялся, потирая глаза и едва сдерживая зевоту.

– А теперь скажи мне вот что. Если бы я назвал тебя сыроежкой, ты бы обиделся?

– Чем? – переспрашивал Маркелл и смотрел на агента. Потом он начинал смеяться и говорил: – Это вас, что ли, сыроежкой обозвали?

– Похоже, что меня, – отвечал отец Нектарий, и было непонятно, огорчается он или, наоборот, радуется.

– И кто же?

– Отец Мануил, – быстро говорил агент, словно боялся, что кто-нибудь его опередит. – Просто удивительно.

– Да ладно, – махал рукой Маркелл, который на правах келейника мог себе позволить немного больше, чем остальные монахи. – Я Мануила, слава Богу, десять лет знаю. Вряд ли он кого-нибудь обозвал.

– Не кого-нибудь, а меня, – говорил отец Нектарий.

– Да, – подтверждал агент. – Не кого-нибудь, а отца игумена.

– Да ну, в самом деле, – продолжал Маркелл. – Я еще понимаю, если бы он вас поганкой бы окрестил, это я бы еще подумал – обижаться или нет. А сыроежкой? Не вижу ничего обидного.

– Меня сыроежкой, а Иова, значит, – белым, – говорил игумен. – По-твоему, это не обидно?

– Это как подойти, – отвечал Маркелл.

– Да что все ты заладил: «подойти» да «подойти»!.. Тебя послушать, так надо Мануилу памятник поставить.

– А если он заслужил? – шутил несколько не к месту отец Маркелл.

– Он, может и заслужил, – говорил игумен, хлюпая носом, – а вот ты никогда своего наместника не защищал… Обижай его хоть кто, любой, ругай, смейся, обманывай – никто за него не заступится, и келейник в первую очередь.

– Да, что я-то, – говорил отец Маркелл, пожимая плечами. – Вы спросили, я ответил.

– Поспорь еще у меня, – говорил игумен, поднимаясь с кресла-качалки. – Ты думаешь, если ты келейник, так тебе все можно?.. А это не так.

– Ничего я не думал, – отвечал отец Маркелл.

– А надо бы, – говорил отец наместник. – Не мальчик уже. Вот сделаешь сегодня сто вечерних поклонов да подумаешь на досуге о своем поведении, тогда и поговорим – кто о чем думает, а кто нет.

– Да за что сто-то?

– За пререкание с игуменом, – говорил отец Нектарий. Потом он смотрел на агента и произносил: – И тебе тоже сто поклонов. Будешь знать, как всякой ерундой время только зря тратить…

Потом он немного помолчал, словно не решаясь сказать что-то важное, и, уже исчезая в глубине своих апартаментов, добавлял:

– И чтобы без глупостей, пожалуйста.

4

И все же самым большим грехом, процветающим в монастыре без зазрения совести, было вовсе не повальное доносительство, а почти незаметные настроения, которые следовало бы назвать гордостью, ибо именно гордость была в состоянии поднять человека до Божьего престола, но с таким же успехом могла опустить его до адских бездн, из которых уже не было возврата. Это был какой-то особенный, какой-то специальный грех, который трудно было так просто обличить, потому что он прятался так умело, что часто только какой-нибудь опытный старец мог распознать эту немощь и дать соответствующие рекомендации.

А пока этот грех прятался везде, где только мог.

За показным и искренним смирением.

За хорошим голосом и умением петь.

За знанием церковной службы.

За чрезмерным аскетизмом.

За умением поддержать беседу.

За милосердием к бедным и убогим.

За готовностью помогать ближнему.

За любовью ко всем без исключения.

И прочее, прочее, прочее…

Эта гордость принимала самые различные облики и вела тебя по самым запутанным тропинкам, откуда до тебя невозможно было уже докричаться.

В ней ты противостоял целому миру, потому что тот, кто сам себе есть целый мир, похоже, не нуждается больше ни в чем другом.

Уже одно то, что ты надел подрясник, делало тебя другим.

Вечером эта гордость нашептывала тебе волшебные истории, участником которых ты скоро должен был стать, – а утром она говорила тебе о скором будущем, которое сделает тебя великим и счастливым.

Я – монах, говорил ты себе, и это звучало сладко, как мед.

Я – монах, говорил ты и мог бы слушать эту песню бесконечно.

Я – монах, говорил ты и был уверен в том, что у тебя есть ключи, открывающие все мыслимые двери.

Конечно же, у тебя не было сомнений в том, что если ты все отдашь Небесам, то рано или поздно Господь воздаст тебе сторицей. Таким было условие договора, нарушать который, конечно, не следовало.

Одно только было неясно: кто, когда, по чьей инициативе и зачем впервые ознакомил нас с этим бессрочным договором, в котором мы отрекались от своей свободы и обещали Небесам покорно нести все, что они нам скажут. Праведный Иов мог бы много рассказать об этом, – жаль только, что его голос мы не слышим уже две с половиной тысячи лет.

А ведь мы могли бы не пускать никого, позабыв где-нибудь нашу гордыню, и остаться один на один с Богом, в котором никогда не было коварства, равнодушия или неискренности.

Но вместо этого наша гордость пробралась даже сюда, и Бог – всегда знающий, что следует делать, – теперь не мог нам не только помочь, но не мог даже просто обнадежить.

5

Впрочем, возможно, не все было так уж и безнадежно.

Отец Нестор и отец Корнилий, которые выполняли все предписания монастырского Устава, были, конечно, укором всей монашеской братии, которая так или иначе умудрялась не ходить на братский час и всячески отлынивала от разных послушаний, умело пользуясь старым монашеским правилом – если монаха поблизости нет, то нет и послушания, которое откладывается до лучших времен.

Конечно, глядя на отца Нестора и отца Корнилия, многие вспоминали, что на свете есть такая штука, как штрейкбрехерство, и что эта парочка как нельзя лучше подходит под это обидное определение, однако они, видимо, забыли, что, с другой стороны, встретив Корнилия или Нестора, любой монах становился перед выбором между исполнением Устава и исполнением своих собственных прихотей, забывая, что наш монастырек находится под особым водительством и покровительством Богородицы и Христа и что среди ста тысяч праведников, вошедших в Царство Небесное, несомненно, найдется место для Нестора и Корнилия, но вряд ли найдется место тем, кто не ходит на братский час и обсуждает вещи, которые его не касаются.

6

Иногда отец наместник впадал в праведный гнев, направленный против монахов-тунеядцев, от которых проку было не больше, чем от козла молока.

– Да какие это монахи, еж тя в плешь, – кричал он на какого-нибудь бедного послушника, который уж и не знал, как ноги унести, и только бледнел и краснел, обещая Матушке Богородице поставить свечку, если только останется жив.

– Так ведь он, батюшка, новенький, не все еще постиг, что к чему, – говорил кто-то отцу наместнику.

– Уж, наверное, я знаю, какой он новенький, – огрызался отец игумен, чувствуя, что что-то он говорит не совсем то, чего от него ожидали. – Пускай собирает свои вещички и идет на ферму. На ферму! И пусть только пикнет! Видеть его не могу!

С этими словами все присутствующие вдруг – странное дело! – почувствовали себя не совсем в своей тарелке. Как будто всем им не то стало вдруг все вокруг неудобно и непонятно, – не то всех сразу сильно затошнило, – причем самое интересно заключалось в том, что эта непонятливость и эта тошнота относились вовсе не к этому новоиспеченному послушнику, а к самому отцу Нектарию, который, с одной стороны, хоть и что-то явно скрывал, – но зато с другой стороны, изо всех сил хотел это потаенное продемонстрировать, и при этом не только городу, но и всему миру.

Говоря языком простым и внятным, отец Нектарий стыдился высказать некие вполне определенные чувства и в то же время страстно хотел бы, чтобы это чувство стало всеобщим, так что, проходя мимо, всякий монах, прихожанин или паломник шептал бы, глядя его сторону: «А здесь живет настоящий монах», или «Великой святости этот самый Нектарий», или «Куда там Папе Римскому до нашего наместника».

Чувства эти, конечно, диктовались обидами, которые жизнь наносила отцу в продолжение его пребывания в Свято-Успенском монастыре, о чем он любил рассказать обстоятельно, не избегая подробностей.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru