bannerbannerbanner
полная версияМонастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

Константин Маркович Поповский
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

78. Нелегкая служба пожарного

В пожарной части Павля проработал до пенсии и ушел, оставив по себе множество воспоминаний и историй, которые передавались из уст в уста, обрастая все новыми и новыми подробностями, в которые было трудно поверить, но которые, тем не менее, с удовольствием передавались от одного рассказчика к другому.

Во время дежурства, если стояла подходящая погода, Павля обычно сидел где-нибудь на улице в тени или в помещении и был занят своей сапожной работой, часто увлекаясь ею настолько, что не слышал даже тревожных телефонных звонков, которые время от времени раздавались в пожарке.

– Эй, Павля, – кричали ему с улицы играющие в карты пожарные. – Подойди к телефону!

– А, чтоб вас, – говорил Павля, занятый шилом или иглой. – Ничего, подождут. Не пожар, чай.

– Ты что, угорел? – кричали ему, только что получив вызов. – На пятом километре горит!

– Зачем угорел, ничего не угорел, – говорил Павля, медленно возвращаясь к реальной жизни. – Сейчас доделаю и поедем. Мы ведь не ангелы, слава Богу. По воздуху не летаем.

– Павля! – кричали ему. – Поторопись!

– Сейчас, – отвечал он и надолго исчезал за дверями пожарки, чтобы потом появиться с криком «кто взял мои перчатки?» или «какая блядь переставила мою обувь?», так что вся пожарка немедленно бросалась искать павлины перчатки или обувь, зная, что без них Павля не тронется с места, хоть гори все огнем.

Не раз Павля приходил на работу в уже подогретом виде, и тогда с улицы можно было услышать, как он читает матерные стишки или как он поет нечто столь несуразное и неприличное, что пожарники спешили поскорее закрыть окна, пытаясь как-то увещевать разбушевавшегося Павлю, что было, конечно, непросто.

Если же он был трезв и не тачал свою обувь, то, по обыкновению, наверняка где-нибудь спал, закатившись под нары или устроившись в кабине пожарной машины – и тогда даже пушка не смогла бы вернуть его к яви.

На пожаре Павля вел себя героически, кричал, давал советы, подгонял отстающих, но сам лезть в огонь не спешил и, стоя в некотором отдалении от пламени, любил повторять, что на пожаре должно гореть бесчувственное дерево, а не ни в чем не повинные люди, пусть даже и называющие себя гордым словом «пожарный».

Присутствие Павли действовало, конечно, на пожарную команду несколько разлагающе, так что та хоть и продолжала тушить пожары, но делала это без прежнего огонька, давая пищу множеству историй, которые знали все Пушкинские горы.

Рассказывали, что однажды Павля заснул прямо на пожаре, почти рядом с горящим домом, где и проспал весь пожар, несмотря на стоящие вокруг крики и шум.

Однажды пожарная команда приехала без воды, потому что Павля забыл привинтить шланг, так что вся вода к концу пути испарилась, как, впрочем, и шланг, который благополучно потерялся по дороге.

В другой раз Павля споил всю пожарную команду, которая после этого расползлась по ближайшим кустам и молила Небеса, чтобы сегодня не случилось где-нибудь какого-нибудь пожара.

Как-то пожарные, с легкой павлиной подачи, перепутали адрес и уехали в Рубилово, оставив догорать дом в какой-то неблизкой деревне. И таких случаев было – как уверяют знающие люди – не один и не два.

При всем этом и начальство, и пожарная бригада искренне любили Павлю, так что в конце года он всегда получал от района почетную грамоту как лучший пожарник года, а получив ее, устраивал по этому поводу такой сабантуй, что пожарная часть неделю ходила ходуном, а начальство клялось и божилось, что в следующем году ни в коем случае не станет награждать Павлю.

Но на следующий год все повторялось сначала.

79. Павля и Небеса

Отношения Павли с Небесами было довольно прямолинейны, хотя иногда и не совсем понятны. В избе его висели две-три репродукции каких-то икон, но догадаться, что это за иконы, было нелегко, до того они были засижены мухами и временем. В церковь Павля не ходил и желания такого никогда не демонстрировал, так что долгое время мы считали, что Павля не молится и к религиозной жизни относится довольно прохладно, если не сказать больше. Однако, возвращаясь как-то в сумерках мимо павлиного дома, мы вдруг услышали какие-то странные звуки, которые шли из пристройки, служившей местом, куда складывали не вошедшую в сарай солому. Оказалось, что звуки эти были не чем иным, как чтением 50-го псалма, который Павля читал рыдающим, почти истерическим голосом, то завывая, то опуская его почти до шепота, то превращая слова псалма в какое-то утробное ворчание. Наверное, услышав наши шаги, он замолчал и сделал вид, что его тут нет, но стоило нам отойти, как он снова принялся читать псалом, и каждое слово его было словно молот, разбивающий железное сердце грешника и ломающий ему шею и суставы.

Потом псалом закончился, и Павля перешел, так сказать, к практической стороне дела. Она состояла из многочисленных просьб наказать всех тех, кто, по мнению Павли, обижал и его, и его верных собачек, которые давно уже заслужили место в собачьем Царстве Небесном, куда не войти было ни одному человеку.

«Господи, – бормотал Павля, задрав к небу свою куцую бороденку. – Собери, Господи, всех этих колдунов и утопи их в нашем болоте… Сделай так, чтобы в косьбу все косы у них поломались и чтобы они все ноги себе поотрезали, эти чертовы ведьмы, спаси и сохрани меня от их заговоров… Не оставь меня своей милостью, Господи, пошли им болезни, мор и глад, пускай холодильник у них будет всегда пустой, а колодец сухой. Пусть не будет у них гвоздей, когда они понадобятся, и топоров, когда придет зима. И пусть коровы их будут бодливы и неплодны, а молоко их горчит и скиснет еще в утробе!»

И хоть последняя корова благополучно сдохла тут три года назад, но все же чем-то зловещим повеяло от этих слов, словно мы присутствовали при каким-то древнем обряде, разглашение которого грозило наказанием и смертью.

«Господи! – взывал между тем Павля. – Ты ведь меня знаешь, Господи, не дай надругаться над старым Павлей. Сделай так, чтобы Шлендера в этом году не наградили почетной грамотой, как в прошлый раз. Пусть сдохнет, скотина. Пусть проснется в Аду».

И хотя я прекрасно знал, что этот самый Шлендер вот уже тридцать лет как лежит в своем гробу на старом кладбище, но с таким чувством были сказаны эти слова, что на минуту нам показалось, что Шлендер вдруг почувствовал на старом кладбище какое-то смутное беспокойство, какую-то странную тревогу, которые заставили его зашевелиться в своем гробу, царапая остатки его мертвыми пальцами.

Возможно, занятый своими делами, Бог не спешил ответить на просьбы Павли. Во всяком случае, к концу молитвы голос Павли становился все глуше, все печальнее – так, словно он чувствовал каким-то шестым чувством, что все в мире совершается как должно, по давно задуманному порядку, а значит, его страстные молитвы имеют только, так сказать, декоративное значение, и на них совершенно не обязательно обращать внимание Тому, Кто подвесил в небесах хрустальные звезды и зажег утреннюю зарю.

Потом Павля смолк.

Размытый в начале молитвы полумесяц поднялся уже над деревней и теперь сиял в полную силу.

Звезды высыпали на небо, превращая землю в огромный космический корабль.

А я почему-то представил себе, как кто-то стучит Павле в окно. Настойчиво и громко. Дребезжит под ударами грязное стекло.

«Эй, где ты?» – говорит стучащий, продолжая барабанить по стеклу, и Павля сразу просыпается и торопливо спрашивает в свою очередь:

«Эй, кто там?.. Кто там?.. Кто? Кто?»

«Как будто не знаешь», – говорит стучащий, и Павля сразу догадывается, кто стоит перед ним, отделенный всего лишь хлипкой дощатой дверью.

«Господи», – шепчет он и вдруг начинает громко смеяться.

«Вот то-то же», – говорит гость Павле, и серебряный звездный свет вспыхивает над землей и во дворе, и в самом доме.

«Заходи», – говорит Павля и отходит от двери в сторону, чтобы пропустить гостя, но тот только пускает в пляс яркие лунные огоньки, говоря, что забежал всего на одну минуту, потому что давно уж собирался навестить Павлю, да вот только все не было для этого подходящего времени.

«Совсем текучка заела, – жалуется Господь, разжигая и вновь угасая солнечные брызги. – Иной раз месяц побегаешь, прежде чем своего добьешься, а случается, что и в год не управишься. Одна радость осталась – на своих праведников поглядеть. На тебя, Павлуша, да и на других тоже, которые к Богу с уважением относятся».

«Ну, какой там из меня праведник, – смущенно говорит Павля, чувствуя, как приятное тепло разливается по телу. – Я водку пью и насчет женского пола тоже не всегда, чтобы воздержан. А главное, я посты не держу, вон даже в страстную седмицу свиной окорок ел от того порося, которого мы с Игорем в том месяце завалили».

«Ну, будет тебе, Павля, наговаривать на себя всякие глупости, – говорит Голос. – Лучше скажи мне, чего тебе больше всего хочется… Да говори, не стесняйся… Я все-таки пока еще Бог, могу праведников-то своих немного и побаловать».

Тут перед внутренним взором Павли начинают мелькать манящие цветные картинки, на которых изображены всякие приятные для Павли вещи, например, новенький велосипед, ящик водки, новые резиновые сапоги и все такое прочее, что могло бы существенно облегчить хозяйственную и нехозяйственную жизнь Павлуши.

Жизнь бьет перед Павлей волшебным ключом, и ему скоро начинает казаться, что все эти богатства принадлежат теперь одному только ему, так что он даже забеспокоился, поместятся ли все эти чудеса в одной избе или для этого потребуется еще место в сарае.

Потом Павля откашливается, открывает глаза и говорит:

«Хочу быть собакой».

«Как? – спрашивает Голос. – Собакой?.. Какой там еще собакой, крапивное семя?»

«Можно водолазом, – говорит Павля, подумав. – А можно гончей… Только не пуделем».

На мгновение солнечные блики меркнут, и в помещении виснет тяжелое и не обещающее ничего хорошего молчание.

 

«Я так и знал, что ты придумаешь какую-то глупость, – говорит, наконец, Голос. – Разве Христос был собакой? Разве это собака взяла на себя все ваши грехи?»

«Так ведь как же, Господи, – отвечает Павля, с трудом подбирая нужные слова. – Если бы он был собакой, никому бы и в голову не пришло его распинать».

«Это, конечно, аргумент, – говорит Голос, делаясь суше. – Одно вы только упустили, господа богословы, что если бы Христос был собакой, то некому было бы вас спасать, и вы бы никогда не спаслись, но все бы погибли».

Это заявление немедленно заставляет Павлю подумать. Он чешет свой затылок, а затем говорит:

«Если бы и Христос был бы собакой, и все мы были бы собаками, то не надо было бы никого спасать, потому что все собаки от природы безгрешны, а значит, они спасутся, потому что все безгрешное спасется, как учат нас святые отцы».

Эти слова производят на присутствующих большое впечатление.

«Ну, как знаете, – говорит обиженный Голос, и все огоньки вокруг сразу гаснут. – Значит, водолазом хочешь?»

«Водолазом, – подтверждает Павля. – Но можно и гончей».

«Ладно, – говорит Господь, доставая из воздуха большую Книгу, в которую вписаны имена всех живых и умерших. Потом Он вынимает ручку и тщательно вычеркивает из Книги имя Павли, после чего отправляет Книгу на место и горько произносит:

«Если праведники такие, то чего же ждать от остальных?»

«А я ведь предупреждал, – говорит Павля, довольно улыбаясь. – Ну какой из меня, скажи на милость, праведник?»

Потом он хотел сказать еще что-то, но не успел, потому что Господь превратил его в собаку.

80. Праздник поэзии

Он всегда был приурочен ко дню рождения Пушкина и проходил на Поляне, где уже с раннего утра поначалу собирались в предвкушении опохмела местные алкаши. Потом появлялись первые туристы, а вместе с ними свои палатки раскидывали продавцы пирожков, конфет и напитков, и, наконец, подъезжал давно ожидаемый автобус с гостями, которые вываливались из автобуса и озирались, глядя на небо и надеясь, что если дождь и будет, то он обязательно пройдет мимо.

Праздник начинался.

Может, когда-то он был веселый, остроумный, неожиданный и легкий, но сегодня он больше напоминал похороны, на которые нельзя не пойти, но и пойти на которые – совершенно невозможно.

Похоже это было на конец света, но не на сам конец, а на то, что осталось после него, – когда небесные врата уже закрыты, заседатели и присяжные Страшного суда удалились, грешники отправились в огонь, праведники, наоборот, поспешили в райскую тишину и прохладу, тогда как все прочие остались тут, на этом празднике поэзии, отмеченном своей пугающей ненужностью и нелепостью, от которых уже некуда было убежать.

81. Ни к чему не обязывающее замечание

Мысль, которая преследовала меня не первый уже месяц и все никак не давалась, не желала стать вдруг прозрачной. Иногда мне казалось, что ее можно сформулировать, и тогда я пытался понять свою жизнь как нечто целостное и уникальное, нечто законченное и имеющее в силу этой законченности абсолютную ценность. Что-то такое, таившееся в том, что она уже была, уже присутствовала до всякой рефлексии и всех размышлений, но была не чьей-то вообще, а именно твоей, и, похоже, именно это делало ее абсолютно неуязвимой.

Переживание не-страха смерти – вот как оно называлось, то есть – чувство, что пережил нечто удивительное, полное, что уже не страшна была никакая смерть – ибо это пережитое, прочувствованное было столь значительно, что всего прочего могло и не быть. Уже вся жизнь получила абсолютную ценность, с которой не могла справиться никакая смерть, никакое забвение, никакой абсурд. Тут же пришло и чувство благодарности за это.

82. Никандр Макаров

Странная эта русская жизнь рождала иногда странных людей, память о которых еще долго жила после их смерти, не сразу уходя в песок забвения, но еще долго пересказываясь, переиначиваясь и обрастая все новыми и новыми подробностями, чтобы, наконец, однажды смолкнуть навечно. Так выпущенный из руки камень плюхается в болото, поднимая расходящиеся круги, которые делаются все меньше и меньше, пока не исчезнут вовсе.

Одним из таких людей был, несомненно, Никандр Макаров из деревни Марамохи, в которой он родился и в которой прожил всю свою короткую и давно уже забытую всеми жизнь.

Умер Никандр в первой половине 30-х годов, до войны, и при этом в возрасте 33 лет, словно Небеса подтверждали этим его подражание Спасителю.

С рождения Никандр был лишен возможности передвигаться, потому что у него не работали ноги, и он всегда лежал безвыходно в своей избе, очень редко прося вынести его на улицу. Я отыскал эту избу. Она была о двух половинах – одна холодная, а другая зимняя, с печью. Сохранилась до сих пор только зимняя половина, которой, возможно, уже больше ста лет. Сам Никандр – как рассказывали – какая бы температура ни была за окном, всегда лежал в холодной половине, накрытый простыней, и время от времени, если случалась какая-то надобность, звенел в колокольчик, прося, чтобы к нему подошли.

Способности его прорезались довольно рано.

Например, он всегда знал, кто идет мимо его избы, а кто идет к нему.

Всегда знал и то, зачем кто-то идет к нему.

Легко узнавал нового человека, которого никогда не видел прежде.

Нрава он был веселого, все время шутил и смеялся.

Любил играть в карты, в подкидного, и всегда выигрывал, потому что всегда видел чужие карты. Но иногда позволял обыграть себя и тогда шутливо бил кулаками в грудь, плакал и рыдал.

Одна женщина из Пушкинских гор рассказывала мне, как однажды зимой пропала ее старшая сестра. Обыскались везде, а потом мать девочки пошла к Никандру, а тот, недолго думая, сказал – она в колодце. И действительно, нашли девочку утонувшей в колодце.

В 1945 году Никандр явился во сне одной женщине из Велья, которая давно не получала известий с фронта от мужа. Она Никандра при его жизни никогда не видела. Никандр сказал: «Твой жив, вернется на престольный праздник». Но на вопрос, на какой, – ничего не ответил и только прибавил: «А ты великая грешница». И исчез. Похоже, любил он посмеяться и после смерти.

«Как-то, – рассказывала одна женщина, помнящая хорошо Никандра, – к Никандру собралось много женщин, и среди них – мамина знакомая. Потом она рассказывала, что Никандр поговорил со всеми, а когда дошла очередь до нее, то сказал: «Ну, что я могу тебе сказать? Я только одно тебе скажу: сохраняй постные дни, среду и пятницу».

Слава его была велика. Во время коллективизации пушкиногорские активисты, комса, собрались ехать к Никандру. «Что это за святой там? Выкинем его!» Собрались обозом и поехали.

Много народу поехало. Приехали в Марамохи и только вошли в избу, как замерли и не смогли сделать больше ни одного шага. Постояли, повернулись и уехали ни с чем. И больше его не тревожили.

Многие вспоминают, что он заранее предвидел свою смерть и говорил, что его похороны запомнят надолго. И действительно. Когда его хоронили, то «как будто весь белый свет тронулся», было очень много народа. Похоронен Никандр в Велье на кладбище, которое расположено на городище. Могила обнесена железной решеткой. На могиле – небольшой темно-серый плоский камень, поставленный ребром. На камне выбит крест и надпись «Никандр М», причем не– поместившееся «др» перенесено ниже. Здесь же сравнительно новый железный крест, возможно, рядом похоронен кто-то из родных Никандра.

83. Продолжение великого путешествия. Отпевание

1

В избе было накурено, пыльно и душно. Гроб внесли и поставили на стол в центре избы. Крышки не было, и отец Фалафель увидел морщинистое лицо старухи, которая внимательно смотрела на него сквозь плохо прикрытые веки.

– А что-то помнится мне, что я с другими вроде договаривался, – сказал подслеповатый дядя Миша. – Те вроде как поплотнее были.

– Мы тоже не из мелких, – сказал Пасечник. – А вот беда у нас действительно большая.

– Неужто? – сказал дядя Миша

– Да, большое несчастие… Обокрали нас, дядя Миша.

– Ты чего? – удивленно сказал отец Фалафель, но наткнувшись на взгляд Пасечника, замолчал.

– Охти, – сказал без всякого сочувствия дядя Миша. – Как же это?

Отец Фалафель хотел было что-то сказать, но потом раздумал и махнул рукой.

– На одну только минуточку прилегли, хорошо, что хоть подрясники не тронули, и за то спасибо, а так все книги, молитвослов и все, что нужно для отпевания, все украли мерзавцы.

– Однако, – сказал дядя Миша, который, судя по всему, был здесь главный. – Какой народ стал вороватый …Что же теперь делать?

– А ничего, – сказал Пасечник. – Сейчас монастырские придут, и все будет в порядке. Их, должно быть, в монастыре задержали…

Ничего, подождем, – сказал дядя Миша, усаживаясь у изголовья покойницы. – А вы пока тоже садитесь, садитесь, – сказал он монахам. – Не бойтесь, не укусит… Она теперь долго еще никого не укусит, – сказал он и засмеялся, а вслед за ним немедленно засмеялись присутствующие.

Табачный фиолетовый дым стелился над лежащей покойницей.

– Вы не удивляйтесь, что мы так говорим, неподобострастно, – продолжал дядя Миша, зажигая сигарету. – Это такая мымра болотная была, что только оторви да выкинь. Всех извела.

Народ вокруг согласно зашумел.

– А уж как колдовала, старая, так только держись! Как что не по ней, сразу начинает колдовать, и что-нибудь обязательно в этот день случится. Или пожар, или кто заболеет, у кого корова падет или, может, кто умрет. Словом, ведьма.

Да уж, – сказал дядя Миша, роняя в гроб пепел. – Уж что-что, а колдовать она умела.

– Зачем же вы тогда ее хотите отпевать? – спросил не слишком сведущий в церковных делах Пасечник.

– А как же, – сказал дядя Миша, пуская над гробом клубы дыма, – а что если она такая ведьма, что возьмет да и вылезет из могилы-то своей?.. Да еще начнет тут озорничать, что тогда?

На какое-то время в избе повисло молчание.

– Что же ты? – сказал, наконец, дядя Миша, – Монах, а таких вещей не знаешь… Да разве она осмелится после отпевания вылезти?.. Тем более что мы ей на могилку-то такой камешек взгромоздим, что будьте-нате, верно, робята?

Народ согласно кивал и соглашался.

– Я вот тут чего надумал, мужики, – сказал вдруг отец Фалафель, до того молчавший. – Эта вот емкость на подоконнике – просто так стоит или у нее какая другая цель есть?

– Что-то еще за цель такая? – спросил дядя Миша.

– Да вот же, вот эта… – сказал Фалафель, показывая на приличный бутылек, судя по всему, с прозрачной самогонкой. – Очень симпатичная емкость, как я погляжу.

– Ах, это, – засмеялся дядя Миша. – Что же вы раньше-то не сказали, монахи?.. Хозяйка! На-ко быстро! Налей-ка гостям нашей, очищенной.

– Вот спасибо, так спасибо, – сказал отец Фалафель, принимая стакан из рук хозяйки. – А то мы устали с дороги-то, да еще эта жара с утра. И не захочешь, а взалкаешь.

– И мне плесни, – сказал дядя Миша.

Хозяйка без разговоров плеснула и ему.

– Ну, будем, – сказал дядя Миша, после чего откашлялся и выпил. И все выпили вслед за ним.

– Хороша, – сказал отец Фалафель и зашелся в кашле.

– Просто чудо, – подтвердил Пасечник и добавил: – А нельзя ли по этому случаю чего-нибудь закусить?.. Какую-нибудь корочку смешную?

– У нас после первой не закусывают, – пошутил дядя Миша.

– А мы уже не по первой, – сказал Пасечник. – Мы уже по сто первой, если не больше.

Глаза его лихорадочно блестели.

– Ты бы пепел не тряс над гробом-то, – сказала хозяйка дяде Мише. – Настена-то, покойница, хоть и была скверная баба, но она ведь тоже человек. Что же ее теперь, на помойку отнести?

– Какой еще человек? – сказал дядя Миша. – Разве это человек?.. Или ты забыла, как она наших овечек заколдовала, так что они все от нас ушли в лес? Ни одной не осталось. Всех волки погрызли.

– Охти, Господи, – всплеснула руками хозяйка. – Да что ты такое говоришь-то, Ирод, как будто не знаешь, что тогда было?.. Овцы-то, конечно, ушли, тут никто спорить не станет. Вот только ушли они потому, что вы все пьяными валялись, какие уж там овцы! Тут трактор можно было бы унести, никто бы не заметил.

– Ты будто никогда самогона не видела, – сказал дядя Миша. – А ведь пьешь не хуже, чем наш участковый!

– Я пью, потому что у меня муж идиот, – сказала хозяйка, положив на стол половину ржаного хлеба.

– Муж идиот – это я, – сказал дядя Миша, и все несколько натянуто засмеялись.

– Да уж не я, – сказала хозяйка, и все снова засмеялись.

– Ша, – дядя Миша, похоже, начинал сердиться. Потом он пристукнул ладонью по столу: – Сказала один раз и достаточно.

 

– Умоляю, – вдруг раздался слабый голос отца Фалафеля. – Умоляю вас, люди, не ругайтесь… Давайте лучше продолжим наш праздник.

С первого же взгляда было видно, что местная самогонка произвела на отца Фалафеля самое благоприятное впечатление. Слегка качаясь, он поднялся с табурета и сказал:

– Допустим, я… А если не я, то кто тогда?.. Разве не должны мы все объединиться, чтобы побороть это зло, чье имя – алкоголь?.. Вот почему я говорю сегодня – чем больше мы выпьем этой отравы, тем меньше ее достанется врагам… А?.. Я не прав?

– Ты кого это отравой обозвал? – сказал дядя Миша, поднимаясь со своего места. – Или ты не знаешь, черт собачий, что эта отрава нам приходится и матерью, и отцом?

– Он не знал, – сказал чей-то голос.

– О-о, – сказал дядя Миша. – Не знал. А надо знать. Не дети, чай.

Он зашатался и вновь сел на свой стул.

Тут в избу отворилась дверь, и на пороге возникла фигура отца Мануила.

– А-а, – сказал он, оглядывая присутствующих, – все собрались, и никто не встречает. А это непорядок.

Было сразу видно, что он уже принял, и притом принял основательно.

– Вот именно, – сказал Пасечник, протягивая свой пустой стаканчик. – Что же это такое? Мы сюда шли, сил не жалели, а что теперь?

– Это в каком таком смысле – «теперь»? – спросил дядя Миша, наливая. Уши его пылали, словно два маленьких костра. – Может, вам наша самогоночка не нравится?

– Вот рассиропился, словно малый ребенок, – сказала хозяйка, взяв бутылку и разливая остатки себе, Пасечнику и отцу Фалафелю, который привалился к стоящему гробу и благодаря этому держался на ногах.

– А вам я сейчас принесу, – сказала хозяйка отцу Мануилу, – только в подвал спущусь.

– Если это только из-за меня, то не беспокойтесь, – сказал заплетающийся языком, но твердо держащийся на ногах, всегда вежливый отец Мануил. Потом он немного подумал и добавил:

– Ну, разве что если немного, грамм двести, для затравки.

– Сделаем, милый, – утешила его хозяйка. – Сию секунду принесу.

– А мы покамест начнем с Богом, – и отец Мануил достал из сумки фелонь и епитрахиль, а затем и кадильницу, которая все никак не хотела разжигаться.

– Начинайте, миленькие, начинайте, – подал голос кто-то из собравшихся. – Давно уже пора.

– Да. Чего ждать-то? – поддержал отец Фалафель. – Заждались уже.

– Отец Фалафель, – сказал Мануил, надевая фелонь. – Ты за дьякона будешь… И чтобы никакой отсебятины!.. Не так, как в прошлый раз.

– А где твой дьякон? – спросил Фалафель, кажется, уже зная ответ на этот вопрос.

– Заснул по дороге, – кратко сообщил отец Мануил. – На обратном пути надо не забыть разбудить.

– Как бы его собаки не обгрызли-то, – сказал кто-то из присутствующих. – В прошлом-то годе ведь бездомные собаки почтальона нашего загрызли. Только он прилег, родимый, только глазки свои закрыл, как его собаки и разорвали. Это даже в Псковских новостях показывали.

– А вот и неправда ваша, тетечка, – сказала молоденькая девушка с косыми глазами. – Почтальона собаки разорвали, потому что он пьяный был. А собаки пьяных не любят, вот он и поплатился.

– Истинная правда, – отец Фалафель закрыл глаза и блаженно улыбнулся. – Только дьяконом я не смогу, потому что я текста погребального не помню. Какой из меня, к собакам, дьякон, если я текста не знаю?

– Другого у нас нет, – отец Мануил весело рыгнул.

– Выпей, родимый, сперва, – сказала хозяйка, возвращаясь с бутылкой чистейшей самогонки. – Выпьешь, оно и полегчает.

Пока отец Мануил пил, морщился и закусывал все тем же ржаным, Пасечник тоже подобрался к бутылке и быстро налил себе полстакана.

– За именинницу, – сказал он и выпил, никого не дожидаясь.

– Присоединяюсь, – машинально произнес отец Мануил. Потом, занюхав принятое все той же ржаной горбушкой, спросил:

– Какую там еще именинницу?.. Вы все-таки думайте, что говорите?..

– Виноват, – сказал Пасечник. – Больше не повторится.

– А теперь свечи зажигайте.

Свечи зажгли, а из своего портфеля отец Мануил достал «Служебник» и положил его перед собой.

– Как покойницу-то звать?

– Настей кличут, – сказал кто-то из присутствующих.

– Стало быть, отпевается раба Божия Анастасия, – уточнил отец Мануил.

– Вот именно, – приоткрыл глаз до того дремавший дядя Миша. Сказав же это, он сладко зевнул и, снова опустив голову на стол, захрапел.

– Чисто Ирод, – сказала хозяйка. – Ну что ты будешь с ним делать!

– Мы можем его отнести, – предложил отец Фалафель.

– Сиди уж, – сказала хозяйка, подходя к спящему. – Тебя самого скоро надо будет нести.

Потом она взяла мужа, легко забросила его на плечо и унесла из комнаты. Видно было, что она это делает не в первый раз.

– Учитесь, салаги, – сказал Пасечник.

– Тишина, – сказал отец Мануил и для большей убедительности постучал по гробу. – А теперь собрались и подтянулись. Начинай, Фалафель.

Он встал и поднял руку, словно приготовившийся к исполнению дирижер.

И странное дело! Стоило только прозвучать первым словам чина погребения, как что-то неуловимо изменилось в избе, так, словно неожиданно, разгоняя сумрак, загорелось еще несколько лампочек, которые позволяли увидеть теперь все происходящее совсем в ином свете, чем прежде.

– Благослови, владыко! – неожиданно громко и отчетливо произнес отец Фалафель, а отец Мануил продолжил так же громко и отчетливо:

– Благословен Бог наш, всегда ныне, и присно, и во веки веков!

– Аминь, – сказала хозяйка.

И все то время, пока отец Мануил и отец Фалафель произносили эти древние и вечно новые слова, казалось, что призрачный, нереальный свет становится, по мере прочтения погребального чина, все нереальней, призрачней, таинственней. Так, словно все вокруг было только удачной иллюзией, готовой исчезнуть в любую минуту, тогда как подлинным оставался только этот волшебный, мерцающий и зовущий свет.

«Какая разлука, о братия!» – говорил, между тем, отец Мануил, и дым от его кадильницы стелился над гробом и поднимался к потолку.

«Какое сетование, какой плач в настоящий час!» – подхватывал отец Фалафель.

И ангелы небесные плакали и пели высоко в небе свои печальные песни.

«Придите же, целуйте бывшую с нами: ибо она могиле предается, камнем покрывается, во тьму вселяется, с мертвыми погребается. Теперь мы разлучаемся. Да упокоит ее Господь».

И камень этот становился все тяжелее, а воздух разреженней.

«Восплачьте обо мне, братья и друзья, родные и знакомые: вчерашний день беседовал с вами и внезапно нашел на меня страшный час смерти. Придите все любящие меня и целуйте меня последним целованием».

И не было дороги назад, и не было ничего: ни прошлого, ни будущего, ни настоящего, а была только эта разверзшаяся могила, вместившая в себя всю Вселенную, весь мир.

«Ныне разрушается житейское лукавое торжество суеты: ибо дух покинул свою скинию, глина почернела, сосуд разбился, безгласен, бесчувствен, мертв, недвижим. Его предавая гробу, Господу помолимся дать ей навеки упокоение».

И когда читали 90 псалом, то отец Фалафель вдруг заплакал, залился слезами и зарыдал. И сквозь рыдания, сквозь слезы и плач он просил прощения у Богородицы и Христа, говоря, что не желает очутиться вдруг в могиле без покаяния и причастия, а так, как и подобает верному христианину. И так он рыдал почти до самого конца отпевания, когда стал биться головой об ножку стола и говорить, что ему бесконечно жалко всех живущих, независимо от их пола, возраста и вероисповедания.

«Приидите, последнее целование дадим, братия, умершей Анастасии, благодаря Бога, ибо она покинула родных своих и к могиле спешит, уже не заботясь о суетном и о многострадальной плоти. Где нынче родственники и друзья? Теперь мы разлучаемся. Да упокоит ее Господь…»

2

Где-то через полтора часа отца Фалафеля и Пасечника можно было видеть идущими по шоссе в сторону Дедовцев. Сумка Пасечника была пуста, зато в белом полиэтиленовом мешке в руках отца Фалафеля трепыхалась живая курица – гонорар за отпевание, от которого отказался отец Мануил, всучив его отцу Фалафелю.

– Как договаривались, мужики, без обид, – сказал, проснувшись, дядя Миша. – Вы нам отпевание, а мы вам курицу-несушку. Все по-честному.

Потом они приняли на посошок, помогли собраться отцу Мануилу, погрузили гроб на подъехавший автобус и ушли. И вот теперь они брели по шоссе, поднимая пыль и голосуя редким проезжающим мимо машинам, которые и не думали останавливаться.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru