bannerbannerbanner
полная версияМонастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

Константин Маркович Поповский
Монастырек и его окрестности… Пушкиногорский патерик

75. Хайль Гитлер, православные!

1

Через два дома от нас проживал Павля-сапожник, личность колоритная и где-то даже эпическая, если под эпосом понимать количество производимого эпическим героем шума, дрязг, ругани и прочих неудобств.

Он и правда был бабник, пьяница, сквернослов, забияка и похабник, любил читать матерные частушки собственного сочинения, а проходившим мимо него лицам женского пола никогда не забывал напомнить, откуда и каким образом появляются на свет дети. При этом это была фигура, несомненно, артистическая, способная до слез растрогать своими рассказами о детстве или эвакуации или заставить смеяться над какими-то матерными стихами или пословицами, которые были поданы столь изящно, что теряли свою непристойность и казались вдруг чуть ли не верхом целомудрия.

По профессии Павля был сапожник, и как сапожник он был абсолютно гениален, потому что знал все, что касалось до его ремесла, которое он к тому же еще и любил, с удовольствием рассказывая про все эти вставочки, едва видимые после ремонта заплатки или навсегда прибитые набойки. Кроме этого, он прославился еще и тем, что брался за любую работу и никогда не отказывал клиентам, о чем бы те его ни попросили.

– Тут вставочку сделаем, ты еще в них сто лет проходишь, – говорил он, разглядывая какие-нибудь принесенные давно убитые ботинки, от которых остались только подметки и шнурки.

– Ай-яй-яй, – говорил он, рассматривая чьи-нибудь задубевшие от грязи сандалии. – Кто же это так сандалики-то наши увозил?.. Это ведь обувь, а не лапти там какие.

– Сделай, Павля, – канючил хозяин сандалий. – Носить нечего.

– Вот я и вижу, что нечего, – делал Павля вид, что сердится. – А ты думаешь, что мне есть, что носить? Да у меня и сапог– то настоящих нет. Хожу, в чем Бог пошлет. Сапожник без сапог.

– Сделай, Павля, – снова ныл пришедший. – Тебе это раз плюнуть, а мне ходить не в чем, хоть удавись.

– Ладно, – говорил Павля, смягчаясь. – Сделаю. Слушай меня и не пропадешь. Сделаю тебе такие сандалики, что от новых не отличишь.

– Вот облегчил, ей-богу, – говорил проситель. – Спасибо, Павля.

– За спасибо гланды не прополоскаешь, – резонно говорил Павля и затем разъяснял заказчику, сколько тот будет должен ему, Павле, если считать оплату за его сандалии в литровом измерении. Счастливый клиент благодарил Бога и лез в карман за замусоленной трешкой или пятеркой…

Мальчишкой в десять лет, в далеком 41-ом, в эвакуации, Павля быстро овладел всеми тонкостями этого всегда нужного ремесла и вернулся домой уже настоящим сапожником – курящим, ругающимся, пьющим, но, вместе с тем, прекрасным мастером, без труда разбирающимся в тонкостях своего мастерства, о котором скоро проведали его многочисленные клиенты, не дающие засохнуть его вечно жаждущим гландам.

– Ты представь себе, родненький, – говорил он, куря чудовищных размеров самокрутку и с удовольствием погружаясь в воспоминания. – Мне мастер дает задание, а сам уходит по делам. А я-то только третий день у него на обучении. И спросить-то не у кого. Вот незадача. Но только я не зря эти три-то дня отходил. Взял обувку, разложил ее да и давай, как меня учили. Туда – сюда. Смотришь, пошло дело. Да еще как. Мастер с обеда пришел, посмотрел на мою работу и вдруг говорит: «А ну-ка, идите все сюда». И показывает мои валенки. «Видели? – говорит. – Вот настоящая работа, не то, что у вас, дурошлепов. Мальчонке еще и десяти нет, а резину положил, как взрослый. Догадался, как надо. А вам, дуракам, хоть кол на голове теши, а толка не будет».

«Мамка меня и не видела, сколько я работы брал тогда то тут, то там – все хотят в хорошей обувке ходиться, да еще почти бесплатно, где супчика нальют, где каши, и все норовят поскорее, только работай, вот я и работал, миленький ты мой, где набоечку поставишь, где кожей подобьешь, где дырку залатаешь – и везде где-нибудь да чего-нибудь дадут. А, между прочим, пока я тут набоечки ставил, то уже мало-помалу округлился на кашах да супчиках и на человека стал похож, а потом и домой к своим стал наведываться то с кашкой, то с хлебушком. Мать-то как увидит меня, так и давай плакать, орет во весь голос, вон, говорит, посмотри, кормилец-то наш как вырос, а отец и говорит – правильно, так оно и надо, потому что это последний человек, который мимо своего дома пройдет».

2

…Было в нем что-то детское, непосредственное, почти нежное. Особенно любил он собак и считал, что собаки гораздо лучше людей. Две здоровые собаки – Нельда и злобная Матильда – охраняли подступы к его дому и слушались его беспрекословно, так что даже ежедневную скудную еду брали только из рук самого Павли и не трогались с места, даже если кто-нибудь другой ставил перед ними миски.

«Собачки, – говорил Павля, запуская свою руку в густую шерсть Нельды. – Это ведь понимать надо, что они лучше всякого человека, потому что они собаки, а не люди. Ты вот умственный человек, должен понимать. Собачка тебя согреет, да приласкает, да от недоброго человека защитит. А от человека только одна грязь да неприятности. Тьфу, да и только».

3

Как и всякий сапожник, пил Павля регулярно и неумеренно. Выпив же, начинал бузить, похваляться, но чаще впадал в депрессию, гонял свою жену Нину по участку или жаловался на весь мир, подозревая всех соседей в том, что они потомственные колдуны.

Впрочем, иногда он вдруг садился прямо на землю и, обхватив голову руками, принимался громко рыдать, проклиная свою неудачную и непутевую жизнь.

Один мой знакомый, человек крайне невоздержанный на язык, сказал однажды по поводу Православия, что оно, вместе со своей жесткостью и неуступчивостью, с одной стороны, и почти гротескным состраданием к живому страдальцу, с другой, – только и годится для веры русскому человеку, ибо, выпивши, этот последний всегда хочет или все сломать, превратив мир в пустыню, или же, чтобы его немедленно и глубоко пожалели. Эти две стороны одной и той же медали раскрывают действительные отношения русского человека с миром и Богом. Выпивши, русский человек немедленно вспоминает, какие кровные обиды нанесли ему соседи, близкие, начальники, друзья и родственники, а также жидомасоны, демократы, студенты, американцы и колдуны. Вспомнив же это, он начинает бить себя в грудь и требовать, чтобы его немедленно пожалели, а так как никто особо заниматься этим не собирается, то в груди русского человека медленно закипает тяжелая обида, с которой он живет бок о бок много лет и которая рано или поздно кончается мордобоем или поножовщиной, иногда же, случается, малопонятными вещами, которые называются красивым словом «революция».

4

В свое время Павля приобрел известность историей с немецкими туристами, которую потом рассказывали и пересказывали все, кому только не лень.

В этой истории рассказывалось о том, как однажды Павля появился на турбазе, держа в руках полиэтиленовый пакет, в котором была бутылка только что купленной, прозрачной, как хрусталь, самогонки, которую он намеревался культурно употребить, закусив выпитое листом подорожника. После этого Павля – как это и полагалось по давно заведенному сценарию – намеревался немного вздремнуть под одним из турбазовских кустов, что, в общем-то, не возбранялось ни турбазовской охраной, ни турбазовской администрацией.

Туристы шли по своим туристским делам, не ожидая, что рядом с молоденькой березкой их ждет встреча с загадочной и таинственной русской душой.

– Хайль Гитлер, – сказало это прилегшее на траву славянское чудо, приветствуя немецких туристов поднятым стаканом. – Ваше здоровье, немчура.

Туристы остановились.

– Хайль Гитлер, – повторил Павля и подмигнул остановившемуся рядом пожилому немцу.

– Was ist das? – спросил тот, подозрительно нюхая воздух.

– Вас ист дас – сказал Павля, с сожалением глядя на фрица. – А ты что думаешь, вас ист дас? Это тебе не шнапс, немчура заграничная. Это самогонка. Если бы вы ее пили в сорок первом, то войну бы не проиграли, и мы бы тут не мучились. Это я тебе говорю, родненький ты мой.

Сказав это, Павел подмигнул столпившимся вокруг туристам и, выставив в сторону мизинец, аккуратненько, до капли влил в себя содержимое стакана, вызвав у присутствующих легкую тень сочувствия и уважения. Выпивши же, он немедленно состроил второй стакан и приветствовал им окружающих. Поднявшийся запах заставил гостей с Рейна немного попятиться.

– Сколько есть тут градус? – спросил самый старший седой немец, подозревая худшее.

– Сколько есть – все мои, – сказал Павля и засмеялся. Потом он достал из пакета бутылку с самогоном, потряс ее перед присутствующими и сказал:

– Самогон, он и есть самогон. А вот вы в 41-ом году оплошали.

– Это не есть полезно, – сказал немец, сострадательно качая головой. – Это есть очень вредно. Их бин доктор.

– Проиграли войну, дураки, – говорил между тем Павля, нюхая рукав своей солдатской рубашки. – Теперь мы мучайся тут. Ну, с Богом, родимый. Хайль Гитлер.

– Гитлер капут, – сказал немец с некоторым удивлением и посмотрел на своих спутников, как будто хотел, чтобы они подтвердили эту общеизвестную истину. Те дружно загоготали, как стадо гусей:

– Йа, йа… Гитлер капут… Йа, йа…

– Ни хуя, – сказал Павля и медленно влил в себя самогонку.

– Дас ист просто фантастик, – сказал седой немец, наводя на Павлю трубу своего «Никона». – Это переходит все границы.

Последнее, впрочем, оказалось не совсем верно, потому что до перехода границ было еще довольно далеко и уж, во всяком случае, этого не следовало опасаться на третьем стакане псковской, хорошо очищенной самогонки.

И этот стакан был наполнен, и приподнят, и опрокинут, так что даже кепка свалилась с павлиной головы и закатилась под куст.

– Вы умрете, – сказал седой немец. Голос его стал печален. – Я говорю вам это как доктор.

Каким образом Павел стал понимать речь гостей, а они его, остается загадкой. Эта была в своем роде русская алкогольная глассолалия, знаменующая схождение если и не Святого Духа, то, во всяком случае, чего-то божественного, что было способно разрушить все границы, существующие между людьми, и открыть нечто такое, чего не было прежде.

 

Древнегреческий хор мог бы позавидовать тому, как разворачивалось это почти бессловесное, но полное потаенного смысла действие, эта свершаемая на глазах стоящих тайна, вся нехитрая суть которой заключалась в том, что Павля наливал и опрокидывал, а немцы в ответ вздрагивали, удивленно охали и мелко крестились.

– Прошу смотреть, – говорил старый доктор, показывая на Павлю. – Кожные покровы желтеют в особо уязвимых местах. Всем видно? Здесь и здесь, и еще здесь.

Немцы с уважением загоготали, словно стадо гусей.

Потом Павля допил последние остатки, аккуратно положил бутылки в пакет и оглядел стоящих вокруг немцев.

Глаза его смотрели в разные стороны.

Загадочная улыбка бродила по губам.

Казалось, еще немного, и он осчастливит присутствующих, раскрыв им тайну загадочной русской души.

Потом Павля стал почти синим, глаза его закатились, и он мягко упал в траву, после чего рыгнул, скорчился и захрапел.

– Невероятно, – сказал пожилой немец и взял руку Павли, чтобы проверить пульс. – Дас ист просто невероятно, можете мне поверить. Я врач.

Затем он снял с себя плащ и накрыл им Павлю, а накрыв, еще и подоткнул со всех сторон, чтобы было теплее…

Месяц или два спустя Павля получил из Гамбурга увесистую посылку, в которой, кроме всякого барахла, была книжечка на немецком языке некоего немецкого автора Гензеля Грика, которая называлась «Как я перестал быть алкоголиком», из которой следовало, что бросить пить крайне легко, стоит лишь потерпеть не пить первые пять лет, а уж потом дело пойдет на лад само собой.

– Вот, немцы, – говорил Павля, красуясь в новой немецкой курточке и тирольской шапочке с пером и свистком. – Войну проиграли, а деликатное обращение все равно понимают… Не то что вон наши, деревенские.

76. Конфликт с Павлей

Время от времени мы с Павлей, конечно, конфликтовали. Точнее сказать, время от времени Павля конфликтовал со всеми окружающими, но не со всеми сразу, а по очереди, и только тогда, когда наступало одному ему известное время, которое следовало отдать крикам, ругани и взаимным оскорблениям.

Однажды Павля явился к нам пьяный и заорал:

– Сволочь ты городская, машина твоя стоит тут всю зиму, собаки ее охраняют, а ты хоть бы раз догадался мне стакан налить… Сейчас из тебя покойника делать буду. Мне-то все равно недолго осталось… Выходи, гнида городская!

Налицо была вечно обиженная русская душа. Стало завидно, что моя разваливающаяся «шестерка» стоит у него зимой и при этом совершенно бесплатно, за так. Русский человек вообще до чрезвычайности обидчив. Его фантазия чаще всего работает только в одном направлении: кто, когда и как сильно его, сиротинушку, обидел и кто им, сиротинушкой, помыкал. Эту горькую обиду мы легко найдем как в деревенской душе, так и на самом верху российской истории. История с Ходорковским, обидевшим первое лицо государства, или история с маленькой Грузией, обидевшей огромного северного соседа, – тому хорошее подтверждение.

– Выходи! – кричал Павля, надвигая по самые глаза давно потерявший цвет грязный картуз. – Выходи, сволочь!.. Понаехало вас тут, говнюков!

Тут появилась еще тетя Нина, жена Павли, с которой у нас были прекрасные отношения. Она остановилась на углу, возле куста сирени, и стала увещевать мужа перестать безобразничать и идти проспаться домой.

– Домой иди! – кричала тетя Нина, но, зная Павла, ближе подходить не решалась.

Соседи смотрели в окна, но выходить во двор тоже не спешили.

Затем Павля ушел.

Потом пришел опять, но на этот раз со своими собаками и долго канючил под дверью, потому что я ему не открыл, опасаясь его сумасшедших собак, Нельду и Матильду.

– Боишься собачек-то, – говорил он, дергая за дверную ручку. – Не выходишь. А они тебя, фашиста, два года охраняли, и тебя, и твою вон машину, ебись она в рот… А ты, гнида, хоть бы стакан мне налил когда.

Потом он ушел опять. Потом пришел снова и, с трудом встав на скамейку, произнес небольшую речь, смысл которой сводился к тому, что есть еще на свете такие пидорасы, которые думают, что они лучше собачек, тогда как на самом деле все собачки гораздо лучше этих двуногих пиздюков, от которых одна только вонь и неприятности.

Потом он стал обниматься и целоваться со своими собаками и, казалось, забыл про все остальное. Но вскоре вспомнил и пообещал сжечь мой дом, а меня самого утопить в колодце, и причем – не позже сегодняшней ночи.

Когда он пришел в четвертый раз, я вышел и спросил, сколько с меня за эту гребаную стоянку – но Павля ответил, что ему уже ничего не надо и что он мне снесет голову из одного только принципа. Тогда я сказал ему, что в соседях мне такой суки, как он, не надо, и закрыл дверь.

– Ох, ты какой, – сказал Павля с некоторым уважением, чувствуя, что вступает в привычную область склоки и разборки – Да, я, блядь, тебя так размажу по асфальту, семь суток отскребать будут…

Потом он ушел и появился где-то через час, когда мы сидели и пили чай с Вованом.

– Костенька, – закричал он, стоя посреди двора и раскинув руки, словно огородное пугало. – Родненький! Ну, прости ты меня, окаянного! Я в шоке был. Ты ведь не знаешь. Мне в сорок девятом, когда призывали, врач сказал: а ты, парнишка, дома останешься, потому что ты придурок. Вон, гляди… – И он стал махать в воздухе стареньким паспортом.

Потом он опять ушел, но появился через полчаса. Лицо его, наполовину закрытое грязным картузом, на этот раз прильнуло к окну кухни. Глаз, налитый кровью, был вполне безумен.

– А сколько ты мне положишь, если я всю эту кучу кирпичей очищу завтра? – спросил он, пытаясь рассмотреть через пыльное и давно не мытое стекло.

Тут до меня стало доходить, что все это было затеяно только затем, чтобы получить какие-то деньги и пропить их поскорее, потому что нутро с каждым часом жгло все сильнее, а это было, во всяком случае, уважительной причиной для того, чтобы немного разжиться деньгами.

Через пять минут, не дожидаясь никакого «завтра», Павля уже сидел возле кучи кирпичей и быстро чистил один кирпич за другим заранее принесенной мотыжкой.

Потом опять пришла тетя Нина и стала издали поливать работающего Павлю. Она последовательно назвала его Антихристом, шашком, жопорылом, свободолюбцем, мразью, говном и затем закричала:

– Зачем ты, черт, на них работаешь, а мне не помогаешь? – но ближе по-прежнему подходить все же опасалась.

– Пошла вон! – кричал ей Павля, не переставая махать мотыжкой и приближая долгожданную минуту.

Часа через два Павля предъявил свою работу – стопку очищенного кирпича в восемь рядов, – получил деньги и незамедлительно отправился, довольный, прочь, пообещав, что придет завтра и всю кучу прикончит, пока мы спим.

Но больше он об этой кирпичной куче никогда не вспоминал.

77. Генерал Пиденко

Особенное место в жизни Павли занимал легендарный генерал Пиденко, с которым Павлю свела не иначе как сама Судьба.

А было так, что в один прекрасный день, когда Павля только уселся на табуретку посреди двора, этот самый генерал Пиденко явился к Павле совершенно собственнолично, хоть и с охраной, и без всяких там «здравствуйте» или «очень приятно» поставил перед Павлей вдрызг развороченные валенки, которым лет было, наверное, никак не меньше трех десятков, если только не больше полувека.

Позже Павля с восторгом рассказывал, как из подъехавшего «Газика» вывалились два здоровенных – как он выразился – «туза» и направились прямо к сидящему Павле. Один из них был генерал Пиденко, другой – его охранник.

Если бы Павля умел выражать свои мысли и чувства художественно, то он наверняка сказал бы по этому поводу, что перед ним вдруг открылись двери Рая, тем более что охраняющий их генерал Пиденко уже готов был выложить перед Павлей все необозримые райские богатства, так что Павле оставалось только поблагодарить Небеса и выбрать себе то, что казалось ему наиболее нужным.

– Вот, – сказал генерал Пиденко, показывая Павле на видавшую виды обувку. – Я слышал – ты все можешь. Помоги. А уж за мной не заржавеет.

По всему, был этот самый генерал Пиденко, несмотря на свое генеральство и охрану, парнем неплохим, компанейским и еще не до конца зажравшимся на генеральских харчах.

Так, во всяком случаем, показалось Павле.

– Поможем, – сказал он, подходя к валенкам, но не дотрагиваясь до них, а только рассматривая эту обувку с разных сторон, что выдавало в нем специалиста высокого класса. – Подлатаем, чего уж там. Дело нехитрое.

– У меня пять человек отказались делать, – с горечью сказал генерал Пиденко и погрозил кулаком куда-то в сторону небес. – Вышел, говорят, срок твоим валеночкам, давно уже вышел.

– А ты не слушай, что говорят, – сказал Павля, наконец дотрагиваясь до валенка. – Это тебе те говорят, которые в сапожном деле понимают с гулькин хуй, прости Господи.

– Ты пока еще не хвались, – сказал генерал Пиденко, с сомнением оглядывая субтильную фигурку Павли. – Эти валенки, если хочешь знать, носил еще мой дед в Гражданскую войну.

И он рассказал Павле, как в тысяча каком-то революционном году его дед-молотобоец преследовал зимой банду атамана Григорьева по украинской степи, и как эта банда отстреливалась из последних сил, а потом ушла в катакомбы, оставив своего истекающего кровью атамана, который перед смертью попросил деда-молотобойца, чтобы тот отвез в город Конотоп к его жене и малолетнему сыну вот эти самые валенки, с кожаными вставочками и кожаной же подбивочкой, которую сколько ни носи, не рвется и не стирается, хоть ты ее ножом режь.

– Конечно, – генерал Пиденко снисходительно усмехнулся, – ни в какой Конотоп дед не поехал, а снял с мертвого атамана все, что только можно было снять, и среди прочего – эти самые валенки, которые он проносил затем страшно сказать сколько зим и которые позже унаследовал его сын, отец генерала Пиденко, который тогда еще не был генералом, а только слушателем Военной академии.

– Вот какие люди тогда были, – сказал генерал Пиденко и подмигнул своему ординарцу, который, нисколько не медля, достал быстро из походного баула две рюмки и плоскую флягу с коньяком, после чего разлил коньяк по рюмкам, которые и предложил сначала генералу Пиденко, а потом и Павле, отдав при этом еще почему-то честь.

Потом генерал Пиденко взял в руки рюмку и сказал:

– Выпьем за атамана Григорьева. Потому что если бы не он, то не было и этих прекрасных валенок.

И они выпили и повторили потом еще раз, после чего генерал Пиденко сел в газик и уехал, обещая вернуться через две недели.

И ровно через две недели он действительно вернулся, так что если бы кто и остановился в этот час поглазеть на армейский газик, то он, несомненно, увидел бы самого генерала Пиденко, с изумлением взиравшего на два красавца валенка, стоявших на табуретке посреди павлиного двора.

– А я там еще пустил проволочку мягкую, чтобы прочность была,– пояснял Павля, скромно стоя на некотором расстоянии от шедевра, как будто он не имел к нему никакого отношения.

– Проволочку, – повторил растроганный генерал, не выпуская обновку из рук. Скупая мужская слеза медленно катилась по его гладко выбритой щеке.

Ординарец скромно отворачивался и смотрел в сторону.

У Павли было несколько версий завершения этой счастливой истории. По первой из этих версий, генерал Пиденко не удержался и заплакал, стоило ему только увидеть, во что превратились его валенки, которые носили когда-то атаман Григорьев, генеральский дед и отец, а теперь будут носить еще и он сам, и его внуки и правнуки. Можно было представить, как огромный генерал Пиденко вытирает скупые мужские слезы и, не находя подходящих слов, обнимает Павлю, бормоча слова благодарности и подмигивая ординарцу, чтобы тот поторопился с сервировкой походного стола.

Другая версия заключалась в том, что сразу после того, как работа Павли была надлежаще оценена, генерал Пиденко повез Павлю в ближайший ресторан и там накормил его осетриной и свежим балычком, запивая все это первоклассным армянским коньяком, а после пел вместе с Павлей украинские песни, а на тех, кто не хотел эти песни слушать, кричал, топал ногами и обещал в случае начала войны не защищать никого, а сдать врагу при первом же удобном случае.

– Пускай приходят! – кричал разбушевавшийся генерал, а Павля вслед за ним говорил:

– Пущай…

Наконец, последняя версия, которая, пожалуй, была наиболее достоверной, гласила, что, оценив работу Павли, генерал Пиденко посадил Павлю в машину и отвез его в какую-то серьезно охраняемую часть, которая при ближайшем рассмотрении оказалась армейским строительным складом, и в нем, как в Раю, было все, что только можно было ожидать.

 

Распахивая перед Павлей одни ворота за другими, генерал Пиденко сказал потрясенному сапожнику:

– Даю машину. Сколько унесешь – все твое.

И ударил Павлю по плечу.

И тот унес.

Машина – военная трехтонка – скрипела, ревела и чихала, но везла. Въезд Павли в деревню был въездом триумфатора, вернувшегося после победы, одержанной над серьезным врагом. Соседи смотрели из окон и не верили своим глазам. И только ангелы Небесные, всегда относившиеся скептически к человеку и его способностям, презрительно улыбались и качали головой, давая понять, что если Господь и совершил когда ошибку, то этой ошибкой, без сомнения, был и остается не кто иной, как человек.

Но их никто не слушал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru