bannerbannerbanner
полная версияВышивальщица

Ирина Верехтина
Вышивальщица

Глава 26. По ту сторону дня

В начале лета у пчёл наступает период роения, когда пчелиная «борода» зависает на деревьях, заборах и даже на стенах домов, а затем поднимается в воздух и улетает. Для пчеловода роение – неизбежное зло, ведь при выходе роя старый улей покидают две трети его жильцов. Опытные пасечники пристально наблюдают за пчелиными семьями, отслеживая начало роения, и не дают насекомым перейти в роевое состояние.

Иван Антонович такого опыта не имел. Да и пчёл держал второй год. И теперь с тревогой наблюдал, как из его улья вылетел молодой рой и кружил вокруг яблонь, не находя себе места. Потом как-то неохотно стал собираться на стволе старой липы – на трёхметровой высоте.

Вечеслов крикнул жене, чтобы не выходила из дома и закрыла все окна. А сам побежал к соседу – пчеловоду с солидным стажем. Это его мёд он отвёз Арине и отцу Дмитрию. Своего у Вечесловых пока не было, полковник надеялся выкачать мёд этим летом, а тут – на тебе! – сформировался рой. Вся надежда на соседа, тот знает, как его собрать и поселить в свободный улей. Но сосед, как назло, был крайне занят, и тоже с пчёлами. От Вечеслова он, что называется, отбрыкался:

– У тебя улей новый стоит? Стоит! Так чего ты заморачиваешься? Вечером в ловушку стряхнёшь, на закате в улей ссыплешь, вместе с рамками, если уже есть расплод. Веничек реденький у летка поставишь на денёк, чтоб облетелись через него. И все дела.

Ждать до вечера полковник не стал: рой неспокойный, по стволу размазался метра на полтора. Улетит – и все дела. Надел резиновые сапоги, ватные штаны, толстый свитер под халат, нацепил на голову пчеловодную сетку, разжёг маленький лёгкий дымарь. И вернулся к рою.

Пчёлы вели себя агрессивно, жалили через халат и плотный свитер и пролезли даже в сапоги, но Вечеслов не сдавался. Аккуратно подвёл к рою ловушку-короб на длинной палке и принялся стряхивать в неё пчёл тонкой жердью с привязанным к ней пучком травы. Пчёлам это не понравилось, они разъярились и проникли под сетку.

Укусы в лицо и в шею оказались болезненными, гораздо больнее, чем в спину или в руку. Полковник вспомнил Арину. Пчела ужалила её в лицо, ей было вот так же больно, а он советовал не махать руками. Мысленно попросив у внучки прощения, Вечеслов отступил от рассвирепевшего роя – и свалил дымарь, стоявший на траве под липой. Дымарь испустил струйку чахлого дымка и потух. Пчёлы утроили активность. Вечеслов не понимал, что с ними случилось. Почти теряя сознание от невыносимой боли, он смёл рой в ловушку, поместил её в мешок, крепко завязал шнурком, крикнул жене: «Вера, можешь открывать, я закончил!» – и упал на траву. Полежит немного и встанет. Надо отнести мешок с ловушкой в прохладное место и хорошенько сбрызнуть водой. Пчёлам в нём слишком жарко… Очень жарко. И очень трудно дышать…

Вера с тревогой наблюдала из окна, как муж управляется с пчёлами. Когда он закончил и улёгся под липой, вздохнула с облегчением. Вышла во двор, с опаской подошла к липе, на которой, слава богу, уже не было ни одной пчелы. В прислоненном к стволу мешке глухо гудел рой. Иван Антонович лежал ничком, уткнувшись лицом в траву, и часто дышал. Вера взяла его за руку, мокрую от обильного пота.

– Вера… Помоги мне встать. Мне что-то дышать тяжело. Искусали всего, черти полосатые!

Вера хлопотала возле мужа, прикладывала к шее полиэтиленовые пакеты со льдом, который наскребла в холодильнике, и награждала нелестными эпитетами пчёл, о которых муж продолжал беспокоиться даже теперь, когда они его чуть не убили. Мешок с гудящим в нём роем Вера нацепила на длинную палку, отнесла в подпол и сбрызнула водой, как велел Вечеслов.

– Ваня, как ты? Ото льда полегче стало?

– Полегче… В груди тесно. Ты окна открой.

– Так они открыты…

Через десять минут Иван Антонович почувствовал озноб. Дыхание участилось, в груди хрипело и клокотало. Говорить он уже не мог.

Перепуганная Вера вызвала «скорую».

Больницы в Заселье не было, ближайшая – в Лещинах. К счастью, «скорая» приехала быстро, полковнику сделали укол, включили сирену, хотя дорога была свободна, и поехали в больницу. Укол подействовал: Иван Антонович прикрыл глаза и стал реже дышать.

– До больницы довезём, – непонятно сказала медсестра.

– Не говори «гоп»… – так же непонятно ответил врач.

Смысл слов до Веры не доходил. «Дорога свободна, едем быстро, до Лещин километров двенадцать – пять по просёлку до Залучья, потом мост через Сорогу, после моста приличная грунтовка до самых Лещин, по ней автобусы ходят…» – добросовестно вспоминала Вера. Держала мужа за руку, в которой бился взбесившийся пульс, и молилась богу, в которого не верила.

Полковника успели довезти до больницы, а спасти не успели, он умер прямо в смотровой от отёка лёгких, который образовался от множественных укусов в шею.

Перед смертью Вечеслов задыхался и был крайне возбуждён.

– Аринка… правильно сказала… говорила… не надо было… ульи…

– Ваня! Ванечка! – обрадованно зачастила Вера. – Да к чертям эти ульи! Продадим. А хочешь, и дом продадим, с таким-то соседом. Ведь если бы не он, то ничего бы и не было.

Вокруг полковника суетились врачи, перебрасывались короткими фразами, и Вера не сразу поняла, что муж её не слышит и не услышит уже никогда. Кто-то взял её за локоть:

– Пойдёмте, пойдёмте… Вам нельзя здесь находиться, вы мешаете.

– Да, конечно, я не буду мешать, я в коридоре подожду, – улыбнулась Вера.

Она так и не поняла, что ждать больше нечего, так и не вернулась в реальный мир. Разговаривала с мужем, спрашивала, что ей делать с пчёлами, вспоминала о чём-то смешном и строила планы на будущее.

– Ей, может, тиаприд уколоть?

– Какой тиаприд, она вообще не понимает, где находится!

– Нет, я понимаю. Я в больнице нахожусь. Ваня… Иван Антонович. Как он?

Веру пригласили в смотровую. Муж лежал на кушетке и спал. Вера казалось странным, что врачи ничего не делают, сидят и пишут. Вернее, один писал, а второй ему диктовал: «Причина смерти: острая сердечно-сосудистая недостаточность и асфиксия вследствие поражения центра дыхания… Картина анафилактического шока… Многочисленные ужаления домашних пчёл в переднебоковую поверхность левой половины шеи, область каротидного синуса. Записал? Дальше. Укус в центральную часть верхнего века левого глаза… Записал? Давай, пиши быстрее. Сколько ему было лет?

Последний вопрос был обращён к Вере Илларионовне.

– Семьдесят два. Почему было? Ему и сейчас семьдесят два. Делайте же что-нибудь, сколько можно писать! – Вера без сил опустилась на стул. – Что мне теперь с пчёлами этими делать? Они ж подохнут там, в подвале…

– У неё шок. Реладорм ей уколи, с димедролом. Пусть поспит. Вера Илларионовна, у вас есть родственники? Кому можно позвонить?

– Позвонить? Аринке не надо звонить, разволнуется, а ей нельзя. Я потом ей расскажу, когда Ване полегче станет. Когда поправится…

– Вера Илларионовна. Вы меня слышите? Сейчас – кому позвонить? Чтобы сейчас приехали.

– Соседям по даче. Будасова Елена Станиславовна, Будасов Олег Романович… – Вера пересчисляла телефоны и имена, не помня о том, что Елена Станиславовна приехала вместе с ней в машине скорой помощи и ждёт в больничном вестибюле.

◊ ◊ ◊

Когда к Будасовым прибежал бледный, насмерть перепуганный пчеловод и сказал, что Ивану очень плохо, а Вера не в себе – они явились к Вечесловым втроём: Никита приехал в Заселье навестить родителей. Расстроился, когда узнал, что Арина была здесь в прошлом месяце. И теперь испытывал смешанные чувства: ужас от случившегося и радость оттого, что Арина теперь непременно приедет. Они встретятся, и он расскажет ей про мореходку, и как его отчислили, потому что он укачивался даже на спокойной воде, а в учебном плавании не вылезал из гальюна. Про Новороссийский судоремонтный завод, где Никита теперь работает и учится на вечернем отделении Новороссийского Государственного морского университета имени адмирала Ф.Ф. Ушакова. Про Вику, с которой они прожили год и развелись (Вика наотрез отказалась уехать в Новороссийск, и вообще, их ничто не связывало, кроме дружбы их отцов). Про письма, которые писал Арине каждый месяц, а она не ответила ни на одно.

Улучив момент, когда мать вышла из комнаты, Никита бросился к креслу, в котором безучастно сидела Вера.

– Вера Илларионовна! Телефон у вас какой? В Осташкове – какой телефон? Да не спите вы! Надо Арине звонить, она ж не знает ничего! Вы телефон скажите, я позвоню. Вера Илларионовна! – Никита потряс её за плечо.

– А? Что? – вскинулась Вера. – В Осташкове? Да она уж пять лет там не живёт. Три года в Москве училась, потом в Гринино уехала.

– А в Гринино – где? Адрес! Адрес назовите!

Вера назвала – и адрес, и номер Арининого сотового. Телефон не отвечал.

◊ ◊ ◊

– К соседке-то нашей, к Аринке, гость за гостем! То мужик какой-то приезжал, дверь ключами открывал, спрашиваю, кто такой, а он мне: «А тебе накой?» Наглая рожа! – рассказывала Михална сыну. – Ещё молодой приезжал, она его чаем напоила и прогнала, дверь за ним захлопнула. О чём говорили, не знаю, она музыку включила, бестия, с музыкой этой не слыхать ничего, ни слова не разобрать. А как ушёл, плакала, долго. Видать, обидел. Поплакала, подхватилась и усвистела кудай-то. Сумку еле волокла. Тяжёлая сумка-то. Чего она туда напхала?

– Напхала… Ты откуда знаешь, что она плакала?

– А розетка в кухне на что? Кухни у нас через стенку, я к розетке ухом приложусь и слушаю.

– Приложилась она… Не была б ты мне матерью, в ухо бы тебе приложил!

– Это за что же?

– А чтоб не лазила в чужую жизнь! Пошла бы к ней, утешила, а ты через стенку слушала… чтоб потом всему дому пересказывать!

– Да что я, умом обносилась, чтобы к ней, значит, с утешениями переться? Старик-то её не дождался, ни с чем уехал, а молодой с ней справился, видать. А не надо в квартиру пускать всех подряд.

 

Колька смерил мать тяжёлым взглядом и ушёл. Сидел на скамейке под Арининым окном и вспоминал, как они вместе кормили Белого и смеялись над его амурными ухаживаниями за Василиской. Когда Арина смеялась, она становилась красивой – той неброской красотой, которую не каждому дано увидеть. Колька вот – увидел. Покупал для Белого мясной фарш и жалел Арину, когда однажды кот не пришёл и больше не появлялся. Девчонка сильно переживала, все глаза проглядела. А Белый – был бы живой, пришёл бы. Может, под колёса попал, может, собаки порвали. Не углядел – единственным глазом-то, вот и пропал.

А теперь пропала сама Арина. Колька с удивлением понял, что не успокоится, пока она не вернётся. От этих мыслей всё валилось из рук. В магазине он разбил ящик водки: уронил нечаянно, а в ящике двенадцать бутылок. И ладно бы «Хортица» или «Мороша», так нет, «Царская Оригинальная» из люксового спирта, на каждой бутылке репродукции старинных гравюр и виды Санкт-Петербурга. За эти репродукции Колька выложил одиннадцать тысяч. Ещё он насмерть разругался с Иркой.

◊ ◊ ◊

С Верой творилось что-то странное, она то замыкалась в себе и ни на что не реагировала, то вдруг чётко и ясно говорила Арине, что нужно делать. Арина испуганно кивала: «Я всё сделаю, бабушка, ты не беспокойся».

Вечеслова увезли в морг, там надо было платить за каждый день, Арина сняла со сберкнижки деньги, собранные за два года, и занялась похоронами. Для перевозки тела в Осташков (Вера хотела, чтобы муж лежал рядом с её родителями, на Старом кладбище) требовалось разрешение от санитарной службы, справка о проведении бальзамирования, а также документ, подтверждающий осмотр гроба и отсутствие в нём посторонних предметов. Ещё нужен транспорт. И за всё это надо было платить.

На то, чтобы предаваться горю, не оставалось времени, как и на сожаления о том, что учёба на отделении народных художественных промыслов в Свято-Тихоновском Гуманитарном университете отодвигается на неопределённое время.

На похоронах Арина не плакала. Наверное, выплакала все слёзы. В груди ощущалась гулкая пустота – как в доме, из которого вынесли мебель, сняли картины со стен, шторы с окон, и лишь забытые часы громко тикали в опустевшей комнате. Или это тикает её, Аринино, сердце? В голове сами собой сложились строчки: «Пока не кончится заряд, часы идут, спешат, стучат. Пока не кончится заряд. Однажды встанут. Замолчат». Губы тронула горькая усмешка. Однажды кончится заряд… или закончится ремиссия. И никого не будет рядом, ни дедушки, ни бабушки.

Вера Илларионовна, равнодушно наблюдавшая, как рабочие засыпают могилу, больно стиснула Аринин локоть, прошипела в лицо:

– Смеёшься? Весело тебе? Это из-за тебя Ваня умер. Два инфаркта получил из-за тебя: первый – когда опекунство оформлял, другой – когда про биполярку твою узнал. Сколько нервов он с тобой вымотал, с опекой воевал, до инфаркта довоевался. К директрисе ругаться ходил, с рюкзаком с твоим… Её довёл и себя заодно, за сердце весь вечер хватался. С Валентишей твоей разбирался, чтобы отметок не занижала, чтоб ты школу нормально окончила. Ты думала, ему на тебя наплевать? А он переживал. Любил. Дачу на тебя отписал, твоя она теперь. Радуйся.

Слова обжигали как кипяток.

– Ба… ты правда думаешь, что мне весело? Что я радуюсь? Давай к нотариусу поедем прямо сейчас, дом на тебя переоформим. Он твой и дедушкин.

– Молчи. Ваня так хотел, значит, так тому и быть. Мне тот дом не нужен, без Вани. А ты живи, учись, ты ж в институт хотела поступать… Теперь деньги есть. А дом продай. С таким соседством беды не оберёшься.

Бабушка говорила обычным голосом, беспокоилась за Арину – не хотела, чтобы она жила в страшном доме, где притаилась жалящая смерть.

– Не бросай меня, ба! – попросила Арина. – И я тебя не брошу, никогда-никогда!

Внутри прорвалась и рухнула плотина. Вцепившись сведёнными пальцами в бабушкину кофту, Арина выкрикивала слова прощения, слова пощады, слова обещания, не замечая никого вокруг.

Вера отстранила её от себя, посмотрела непонимающе и вдруг сказала: «Нам с Ваней домой пора. И ты езжай. Или останешься, пообедаешь с нами? Куда поедешь потемну? Переночуешь, а утром Ваня тебя отвезёт».

◊ ◊ ◊

В больнице, куда поместили Веру, Арине сказали, что лечение не даёт результата, и предложили неврологический частный пансионат «Золотая вода»: «Недаром говорят, что время лечит. Поживёт в спокойной обстановке, может, отпустит. Да вы не плачьте, будет жить как в санатории: круглосуточный уход, питание разнообразное, в парке гулять можно… Заодно и сердечко подлечат вашей бабушке».

За отдельную палату с балконом и видом на озеро Арина заплатила половину отложенных на учёбу денег (другая половина ушла на похороны). Их хватило ровно на два месяца. А что потом?

Про зимний дом в Заселье она запретила себе вспоминать.

Врач сказал Арине, что с бабушкой нужно разговаривать, это должно помочь. Арина приходила, садилась у кровати, если бабушка лежала, или вывозила её на кресле-каталке в парк, если была хорошая погода. И рассказывала – про белого кота, про клюкву, которой она набрала полный бидон и сварила варенье. Про Аллу Михайловну и её сына, который два раза сидел в тюрьме, а глаза у него добрые, и лицо хорошее. Вера равнодушно слушала и так же равнодушно смотрела. Не обнимала и не спрашивала, как у неё дела. Не радовалась мятным пряникам, с которыми любила пить чай. Она словно ушла из этого мира, достигла надёжной гавани – по ту сторону минувшего дня, где нет ни горя, ни любви.

Её, Арины, тоже больше нет.

Совсем недавно эти губы выговаривали слова, эти руки обнимали её за плечи, из этих глаз вытекали слезинки… Не позволив себе осознать огромность потери, Арина чмокнула бабушку в щёку, попрощалась: «Пока, ба, я в субботу к тебе приеду, тебе привезти чего-нибудь?» – Молчание. – «Не знаешь? Тогда на моё усмотрение. Ну, я пошла».

Арина оглянулась. Ей показалось, или бабушка и вправду повернула голову? Повернула, повернула! Не показалось! Арина вприпрыжку побежала по аллее к воротам, забыв отвезти кресло с сидящей в нём бабушкой в её комнату. Вера Илларионовна смотрела, как она бежит, как ветер развевает подол её платья, открывая загорелые ноги. Холодно, а она с голыми ногами. Замёрзнет. Вот остановилась, вытряхнула из босоножки камешек, смешно балансируя на одной ноге. Верины губы растянулись в улыбку.

Через минуту она снова погрузилась в пучину безмолвия. В безмолвии было спокойно, и все были живы: Ваня, маленькая Аринка и белый пушистый кот. Откуда он взялся, у них же не было кота?

Глава 27. Сыновняя любовь

Колька любил свою мать той самой любовью, которую в народе называют святой. И при этом вечно попадал в неприятности, о которых соседи говорили: «Свинья грязи везде найдёт», а мать говорила: «Что ж тебе так не везёт, сынок…»

Это из-за него, Кольки, материна жизнь покатилась под откос. Колькин отец отказался на ней жениться, но отцовство признал: подарил сыну свою фамилию и статус законнорождённого. И исчез из жизни Аллы Шевырёвой, не оставив денег на ребёнка, за что её усердно пилили родители.

«Мама, хватит! Ну, родила. Ну, не женился. Ему родители не разрешили, костьми легли… Что ж теперь, ребёнка в детдом сдать? Сиротой чтоб рос?»

«Ты мне рот не затыкай. Хватит, не хватит, не тебе решать. Живёшь на наши с отцом деньги, ублюдка твоего кормим-поим, так что изволь молчать и слушать, что мать говорит».

«Мама! Ты каждый день это говоришь! Внука родного дурным словом обзываешь. Его-то за что? Он-то в чём виноват?»

«Он виноват, что мать его дура полоротая, аборт сделать ума не хватило, а в подоле принести – это она пожалуйста, расстаралась. И будешь молчать и слушать, пока на нашей шее сидишь, с выродком своим!»

Доведённая до отчаяния ежедневными упрёками, Алла уехала в Гринино, где тогда ещё не было «английского района» на Голодуше и престижного Грин-Парка на Осницкой, а было – три десятка домов на одной улице, которую и улицей не назовёшь: петляет, извивается, сворачивает под немыслимыми углами то вправо, то влево, повторяя прихотливые изгибы реки Осницкой, вытекающей из болота Анушинский Мох.

В километре от Гринино соединялись листом гигантского трилистника три озера: Берёзовское, Глубокое и озеро Серемо. От Кравотынского плёса Серемо отделяла двухкилометровая широкая протока, с северной стороны в озеро впадала река Серемуха, где водились молодые юркие щуки, а по берегам густо росла брусника.

Проживём, сказала себе Алла. Денег Марк Браварский ей всё же оставил, в обмен на письменное обещание не требовать с него алименты. О деньгах Алла не обмолвилась родителям ни словом, берегла на чёрный день. В Гринино сняла комнатку у старушки, к которой попросилась на ночлег. Оставила ей годовалого Кольку (родителям оставлять боялась, а бабе Стеше доверила, чутьём поняла – не обидит) и в этот же день нашла работу: на Берёзовском озере развернулось строительство базы отдыха «Княжьи разливы», строителей надо было кормить и обстирывать, и Аллу взяли поварихой и прачкой, вода и еда бесплатные, и две зарплаты, как пошутил прораб.

«Повезло тебе, девка, – сказала Алле хозяйка избы. – Места у нас богатимые, рыбные да ягодные, но ягодами сыт не будешь, а тебе мальца кормить-растить».

Бог был к ней милосерден: баба Стеша взялась приглядывать за маленьким Колькой, а Алла кормила всех троих. Когда «Княжьи разливы» приняли первых отдыхающих, Алла жила в крохотной квартирке на первом этаже пятиэтажного дома, построенного для «княжьего» обслуживающего персонала.

Посёлок активно строился, Алла по-прежнему работала в «Княжьих разливах», навещала бабу Стешу, которую подкармливала «княжьими» обедами и ужинами, и домой возвращалась затемно. Колька, предоставленный сам себе, рос шпанистым задиристым пацанёнком, от которого дружно плакали школьные учителя во главе с директором. Так получалось, что всегда и во всём виноват был Колька, а оправдываться он не умел и не любил.

Алла покорно платила за разбитые школьные окна, исцарапанные гвоздём стены, изрисованное шариковой ручкой чьё-то пальто… Сына никогда не наказывала: кто за него заступится, кто пожалеет, если не она? Кольке было бы легче в сто раз, если бы мать на него наорала, отстегала кухонным полотенцем или ещё чем-нибудь. А она не стегала, только замахивалась – и бессильно опускала руку: «Ирод ты, ирод… В деда своего уродился. Я оладышков тебе напекла, ешь, пока горячие».

Мать ставила перед ним тарелку с оладьями, придвигала поближе сметану, подсовывала под руку стакан с молоком. Садилась напротив и смотрела, как он ест. И на все его «Мам, я клянусь, это в последний раз!», «Мам, пальто не я изрисовал, это Мишка Лукьянов, а на меня свалил», «Мама, прости, сам не понимаю, как вышло…» – только кивала головой и грустно улыбалась, и от этого Кольке хотелось плакать.

Потом были два года подростковой колонии общего режима, за попытку ограбления магазина. Потом была армия, которую Колька отслужил в стройбате и домой вернулся с твёрдым намерением поступить в институт, всё равно в какой, и начать новую жизнь.

Новая жизнь не получилась: мать стала слепнуть после того как ей нечаянно попали шайбой в глаз. Мальчишкам вздумалось играть в хоккей на обледеневшей мостовой, Колькина мать шла мимо них по тротуару, шайба взлетела в воздух… и с лёту ударила Аллу в глаз. Мальчишки разбежались, найти виновного не представлялось возможным, Анна и не искала: подумаешь, какое дело, фингал под глаз поставили. Девчонкой была, сколько раз от отца получала, и ничего, выжила.

Глаз болел, стал хуже видеть, потом воспаление перешло на второй глаз… Алла различала предметы расплывчато, не могла читать, не могла смотреть телевизор.

– Ты уж прости, сын, работать не смогу больше, помочь тебе не смогу. Платили-то мне немного, пенсия инвалидная с гулькин нос, на большую-то не заработала.

Колька решил восстановить справедливость: мать всю жизнь работала как ломовая лошадь, а живёт на мизерную пенсию. А у владельца магазина денег зашибись, дом в «английском квартале», и детям своим по коттежду выстроил, машины им купил, дачи купил, каждому свою. Беспредел.

Магазин они всё-таки ограбили. Сбили замок, отключили сигнализацию, но она почему-то не отключилась, сработала. Взяли всех пятерых. Украсть они ничего не успели, рассовали по карманам содержимое кассы, а продукты – два ящика коллекционного коньяка «Арарат Двин» по цене» 6812 рублей за литр, ящик сырокопчёной колбасы из Финляндии «Kotivara Venalinen Meetwursti» по цене 2640 рублей за килограмм и две коробки сыра из той же Финляндии «Valio Oltermani ValSa» с пониженным содержанием соли (Колька взял для матери, у неё суставы больные, соль нельзя) по цене 1655 рублей за килограмм – вынесли во двор и погрузили в машину.

«А чё? Этим, из Грин-Парка, коньяк коллекционный пить можно, и колбасой заедать, из самой Финляндии привезённой, а нам нельзя? Они, значит, люди, а мы, значит, пыль придорожная?» – сказал Колька на суде, когда ему предоставили слово. В зале восторженно загомонили: хорошо сказал, правильно.

 

Кольке припомнили, что он уже отсидел срок, за тот же самый магазинишко. И впаяли шесть лет – за ограбление, совершённое группой лиц по предварительному сговору, в особо крупном размере. Он отсидел четыре года и вышел, имея за плечами два года условного срока.

По злой иронии судьбы на работу его взяли в тот самый магазин (больше никуда не брали), с условием, что половину зарплаты он будет возвращать хозяину, «в возмещение морального вреда». Колька расписывался в ведомости, получал вдвое меньше и каялся перед матерью, которую любил и для которой и ограбил этот проклятущий магазин, чтобы восстановить справедливость и наказать зажравшихся капиталистов.

– Мама, прости меня, дурака. Я ж для тебя хотел… Больше никогда!

– Да ты уж говорил, что никогда. Забыл, видать. Коля, Коля… Один ты у меня. Душа за тебя болит.

Колька зарылся лицом в материн фартук, как делал в детстве, вымолвил глухо:

– Расскажи, как без меня жила. Сама небось не доедала, не допивала, а мне посылки слала, по четыре в год. С тех посылок я и выжил, а без них бы подох. Спасибо тебе, мать, от меня и от ребят. Не всем ведь присылали, а ты все четыре года… от себя отрывала.

– Да как не слать? Ты ж там голодный, небось, оладышками не накормят там… А жила я ничего, мне государство пенсию платит, не помираю. Да что – я… Тебе как теперь жить? Платят – как нищему на паперти подают, и комната у нас одна, жену приведёшь, куда мне тогда идти? – причитала мать. – Мешать вам буду, тетеря слепая.

Колька поклялся матери, что никого в квартиру не приведёт и жениться пока не собирается. То есть вообще не собирается.

– И чтоб про тетерю слепую я не слышал больше! Ты не слепая. Вон, борща наварила, вкуснотища какая… Я тебе бинокль куплю, морской. И будешь видеть лучше всех!

– Коленька… Хороший ты у меня, и сердцем добрый. Отец твой таким же был. Его родители от меня отвадили, зачем им в невестках девчонка с фабрики, необразованная, и родители необразованные…

– Пойду покурю. – Колька целовал мать в мягкую щёку и уходил во двор.

Садился на скамейку и смотрел, как в Аринином окне за плотно сомкнутыми шторами светился золотым огоньком торшер. Или настольная лампа? Почему он всё о ней время думает? Даже когда с Иркой в постели кувыркается, думает, как было бы с Ариной… Чем она его взяла – худющая, невзрачная, одетая как зря. Два года живёт с ними бок о бок, а он ничего о ней не знает. Только то, что она работает уборщицей, а каждое воскресенье выходит из дома в штормовке и резиновых сапогах, в руках бидон или корзина. Не боится одна, без провожатого по лесам-болотам ходить. И вечерами одна сидит, свет не выключает. Что она делает вечером? Ведь не скажет…

А тут взяла и пропала. И думай теперь, где она.

Аринин начальник ничего толком не знал:

– Отпуск взяла за свой счёт, сказала, по семейным обстоятельствам. Дед у неё то ли болеет, то ли помер, она толком не сказала. Может, и врёт, про деда-то. Была б зима, ни за что бы не отпустил, а летом – нехай гуляет, дело молодое, а жильцы потерпят. Через неделю обещала вернуться, а уж месяц её нет. Ни стыда ни совести у девки…»

– А где она? Куда уехала? Дома её нет.

– Тебе зачем знать? Ты ей кто, чтоб допрос мне устраивать? В Осташков она уехала, к родителям. Адрес не знаю. Ты в церковь сходи, к священнику, он из Осташкова родом, может, подскажет чего.

Что может знать священник? Осташков не Гринино, там народу миллион… Колька побрился, причесался, надел новую рубашку, выгладил брюки и попёрся в церковь. А куда ещё идти?

– Что делать, когда человек пропал? Какие молитвы?

– Молитва для живых одна: за здравие. А коли пропал кто, так не в церковь надо идти, а в полицию.

– Не, в полицию не надо, – неожиданный визитёр отца Дмитрия смутился и, помолчав, сказал такое, от чего отец Дмитрий враз забыл, что собирался домой.

– Это соседка моя. Уехала в Осташков и пропала, уже месяц как. Арина Зяблова. А я Николай Браварский, я в соседней квартире живу.

– Арина? Верина внучка?

– Вы её знаете? А адрес? Адрес её знаете? Если не знаете, тогда давайте молитву. Сколько с меня? А можно двойную, чтобы уж наверняка?

– Двойным бывает кофе, – проявил неожиданные познания священник. – А молитва не помешает. Вечесловы мои бывшие соседи, Аринины опекуны.

Отец Дмитрий по роду своей профессии умел видеть в людях то сокровенное, что живёт в душе, прячась от взглядов и слов, неподвластное даже своему хозяину. Наблюдая, как его визави теребит верхнюю пуговицу на рубашке, боясь расстегнуть (вдруг в церкви этого делать нельзя? вдруг выгонят? и куда тогда идти?), суёт руки в карманы и тут же их вынимает, вскидывает глаза с молчаливой мольбой, хлопает себя по бёдрам от радости и мелет несусветную чушь («Так вы поможете? Поможете?! Я… я тогда в бога поверю, вот честное слово, поверю!») – отец Дмитрий знал, что этот Николай, с повадками грузчика и фамилией польского аристократа, не солгал ему ни единым словом. Арине с Верой нужна немедленная помощь. И помочь им может только он.

– Значит, так. Я сейчас переоденусь. Проводите меня на Первомайскую, я там живу. Я вам дам ключи от Вериной квартиры в Осташкове, и денег дам, отдадите Арине или Вере… Илларионовне.

– Денег не надо, у меня есть. Вы мне адрес напишите. И про молитву не забудьте… пожалуйста.

Отец Дмитрий ещё раз поздравил себя с тем, что не ошибся – в этом грузчике-аристократе, которого Вере Вечесловой послал не иначе как сам Бог.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru