bannerbannerbanner
полная версияДевятая квартира в антресолях II

Инга Львовна Кондратьева
Девятая квартира в антресолях II

– Благодарю, – Полетаев склонил голову. – Если не затруднит.

***

И вот Андрею Григорьевичу стали выдавать ключ, и прогулки над холмом сделались привычным делом. Ключей от калитки оказалось два – у каждого старца свой – и иногда Андрей Григорьевич заставал на тропинке кого-нибудь, явившегося до его прихода. Если та, или тот, сидели в задумчивости на скамье, то, не нарушая молчаливого уединения, Полетаев прогуливался к рябинке и обратно, а устав ходить, обнаруживал скамейку уже пустой. Он все больше проникался душой к этому месту, откуда простор открывался неимоверный, где сидеть, казалось, можно было бесконечно, без единой связной мысли в голове, просто смотреть вдаль. Ни о домашних, ни о своей будущей или уже прожитой жизни мысли тут не приходили вовсе. Если и являлись они, то были большей частью величественными и всеобъемлющими, о людях «вообще», о чувствах и боли человеческой.

Захаживал сюда и Демьянов. Он как-то угадывал тот момент, когда Андрей Григорьевич уже собирался вот-вот встать, вдоволь наглядевшись и надумавшись, и они еще с четверть часа предавались ненавязчивому разговору. Тут, как правило, по скрипу калитки они определяли, что явился кто-то новый, и Полетаев раскланивался, оставляя будущего монаха наедине со вновь пришедшим. В этот раз Демьянов сообщил новость, которая для всех жителей «слободки ожидания» должна была являться радостной и обнадеживающей – старец назначил на завтра исповедь одной из паломниц.

Назавтра был день выходной, народу ожидался наплыв. Явился после завтрака в дом к Полетаеву Демьянов и протянул ключ от калитки.

– Послушание у тебя сегодня послеобеденное, знаю, брат. Ключ велено вернуть только к вечеру, так что можешь улучить часок.

– Благодарю, – ответствовал Полетаев, который только что мучился вопросом, чем занять себя до обеда – читать псалтирь или молиться наедине с собой, он так пока и не смог себя приучить подолгу.

Он сидел над обрывом, солнце начинало припекать, и все чаще подъезжающие внизу повозки не давали ему предаваться величавым раздумьям. После тщетных попыток поразмыслить о вечном, Андрей Григорьевич сдался, и стал просто и искренне наблюдать за приезжими. С одной повозки сошли четверо. Вслед слез с козел и кучер, чья фигура показалась Полетаеву ужасно знакомой, и повел стайку молодежи за поворот, где находились центральные ворота монастыря. Пока они не скрылись, Полетаев вглядывался, и почти уверился, что одна из барышень, несомненно, его дочь. Возница вскоре явился один и, развернувшись, стал отгонять повозку в тень. Это был Кузьма, сомнений не осталось.

Полетаев стал заглядывать внутрь себя, чтобы понять, что же он чувствует. Первым делом, еще только заподозрив приезд домашних, он испытал испуг. Да-да. Даже не удивление. А удостоверившись, что не ошибся, и что, скорей всего, сегодня ему предстоит встреча с Лизой, в груди его стало разливаться что-то неприятное, к чему он вынужден был прислушаться, чтобы понять природу этого ощущения. Это была досада. Причем уже знакомая, испытанная прежде. «Как? Когда это началось?» – подумал Андрей Григорьевич. – «Это же Лиза. Моя Лиза! Что происходит?»

А происходило то, что он не испытывал радости от присутствия любимой дочери, а самой первой, самой честной мыслью при виде ее было: «Ну, зачем?» Ах, как трудно было признать это. Но еще трудней было сейчас встать, пойти и разговаривать с ней. «Почему?» – снова сам с собой выяснял Полетаев. «А потому, что, чтобы я ей сейчас ни сказал – все будет ложью. Потому что нечего мне ей сказать по большому счету, а говорить о повседневном, о еде и здоровье, вовсе немыслимо, вовсе бессовестно, вовсе лживо. Она неприятна мне. Неприятна всем своим видом, хоть плачущая и страдающая, хоть собранная и гордая. Любая. Не хочу ее видеть!»

– Подумываешь о дороге, брат? – прозвучало над ухом.

– О, боже! – Полетаев вздрогнул. – Я вовсе не заметил тебя, Рафаэль Николаевич. Давно тут стоишь?

– А лицо-то, лицо у тебя какое, брат! – не ответил тот и присел рядом на скамейку. – Нет, тут не о путешествии думы. Вспомнил кого-то? Да ты ж страстями обуян, как я посмотрю.

– Послушай, оставь этот балаганный тон, прошу тебя, – опершись на трость, Полетаев не поднимал больше лица, и получилось, что он снова смотрит на дорогу.

– Ну, прости, прости, брат, – как ни в чем не бывало, продолжал разговор Демьянов. – Хотел взбодрить тебя, да снова не угадал.

– А чего угадывать? – сегодня и Демьянов был отчего-то неприятен. – Возьми да спроси.

– Вот и спрошу, мил-друг, – продолжая оставаться в радужном настроении, все больше раздражал его бывший судейский. – Никак, привиделось что? Или узнал кого внизу?

– Дочь там моя! – вскочил Андрей Григорьевич. – Моя родная дочь! Что Вы понимаете, бездушный человек!

– Да то и понимаю, что раз не бежишь к ней по сию пору, значит не в масть тебе эта встреча, и приезд ее не в масть. Так ли, мил-друг? – Демьянов похлопал ладонью по скамье. – Да ты не дергайся, присядь обратно. Давай поговорим, чего от себя самого-то прятаться, а? Это та самая, что ты мне рассказывал? Которая тебя не обижала, и которую ты не обижал?

– Прости, – Полетаев сел обратно. – Я сегодня отчего-то сильно раздражен, сорвалось. Та самая, да она одна-единственная у меня и есть. Лизонька.

Демьянов молчал. Андрей Григорьевич тоже замолк, то ли ожидая очередного вопроса, то ли просто не зная, что еще и сказать-то. Помолчали. Через пару минут Полетаева как прорвало.

– Ты понимаешь! – развернулся он лицом к собеседнику. – Я не могу ее видеть! Это черт знает, что такое! Я не могу даже вспомнить, когда это началось. Но не сегодня, не сейчас. Это было, было уже там, дома! Неприятно видеть ее лицо, ожидание чего-то на этом лице! Ах, как мне мерзко сейчас!

– Выросла девочка, – задумчиво произнес Демьянов и вновь умолк.

– Да причем тут «выросла», – уже упавшим голосом пробормотал, внезапно уставший от своего выплеска Полетаев. – Выросла-то она, выросла. Это я знал и вчера, и месяц назад, и когда только собирался забирать ее из Института. Это все не то. Это все после того случая изменилось.

Демьянов молчал. По звону колоколов главного собора, они поняли, сколь долго уже сидят тут вместе. Полетаев теперь смотрел вдаль, на маленькие домишки, дрожащие в полуденном мареве, и на душе было тоскливо и муторно.

– Служба скоро, – констатировал Демьянов. – К обедне-то пойдешь?

– А где нынче?

– Да у Николая Угодника.

– Пойду.

Снова воцарилось молчание.

– Ты только себя не казни, – тоже глядя куда-то в поля, сказал Демьянов. – Ты сам хозяин своему времени и вниманию. Раз к Богу под крылышко прибило тебя нынче, в тишину, да в раздумья, так значит Ему и видней. Так значит и правильно. Сам себя слушай, да верь. И гневу своему верь, и злости, коль надо.

– Да как же можно! – возроптал Полетаев. – Человеческий разум на то и даден, чтобы гасить в себе этакие…

– Да ты послушай, – прервал его Демьянов. – Что толку насиловать себя постоянно, если все равно прорвется. Всему же есть причина, исток. Твоя злость тебе и указывает, что не все так гладко ищи, мол! Очисти душу-то! Ты ищешь? На одном характере долго не сдержишься. И разум твой…, – он махнул рукой, но сразу продолжил. – Болит-то у тебя не разум, а душа. Вот ты сейчас накричал на меня… Постой! Не извиняйся снова, лишнее это… Вот ты на меня собак спустил, а окажись она перед тобой, то и на нее смог бы. Кому от того лучше? С тем ее отпустить домой желаешь? То-то. А это ж не я виноват нынче, да и не она. Да и не ты, друг мой милый! Так что, не хочешь ее видеть, так значит и пореши. На том и стой! И на том будь спокоен. Так, значит, и лучше сейчас. Мы часто на близких своих выплескиваем то, что внутри клокочет, потому, как времени на раздумья не имеем. А ты ж сюда и закрылся, друг мой милый, чтобы ответы получить. Разве не так? То-то. А какие ж ответы, если у тебя пока и вопросов-то толковых нету? Или есть?

– Есть. «Почему так?» – ответил Полетаев и сам замолчал надолго.

***

Давали оперу. Сергей взял три кресла в партере, на ложу тетушка не разорилась. Он обещал ей и сестре сопровождение в день спектакля, но, вызванный в город запиской, узнал, что на этот же вечер барон назначил первое собрание «братьев Мертвой царевны». Сестра не расстроилась. Выход в свет будет совершен, новый наряд продемонстрирован публике, завистливые взгляды дам и барышень света – собраны. Татьяне вполне хватило бы на это первого отделения, сама театральная постановка ее привлекала мало. Брат и сестра собирались в антракте оставить тетушку в одиночестве и сделать вид, что они вместе сбежали от нее в ресторацию. Зная их склонности, она бы этому вовсе не удивилась, хотя и ворчала бы о плебейских нравах, но увязаться за ними у нее не возникло бы и мысли, она сама подобных мест не переносила. Но вышло еще удачнее – тетка накануне приболела. Не сильно, но с чиханьем и другими мелкими неприятностями, с коими на люди не выйдешь.

Уже в начале десятого вечернего часа, экипаж, которым Сергей управлял нынче собственноручно, въезжал в ворота загородного особняка. Это была частная резиденция, сдаваемая под гостиничное проживание. Молодые люди прошли в третий этаж, Сергей отправился искать барона, а Татьяна начала преображаться в Царевну, найдя разложенные на кровати платье и иные принадлежности в той комнате, куда ее проводили. На туалетном столике грудой лежали браслеты, жемчужные нити и золотая цепь. Но все это великолепие затмевал массивный венец, сплошь усыпанный самоцветами, которые сияли под колеблющимся пламенем свечей. Татьяна зажгла свет электрический и стала внимательно изучать украшение, едва сдвинув его с места. По ее наблюдениям и металл, и камни были настоящими, драгоценными. Она попробовала водрузить сооружение себе на голову, но поняла, что носить эту сказочную корону в обычной жизни невозможно, если не придерживать ее обеими руками. Тяжести та была неимоверной.

Раздался тихий стук в дверь, это вернулся куда-то отлучавшийся Сергей.

 

– Ну, что? Готовишься, сестренка?

– А как я все это сама надену, кто-нибудь подумал? – Таня начинала злиться. – Мне нужна хотя бы одна девушка. Изволь пригласить!

– Кхе-кхе! – Сергей слегка смутился. – А вот это вряд ли возможно… Ты уж разденься до панталончиков, сестренка. Белье-то остается твое, собственное, его снимать не нужно. А уж твоей горничной придется побыть мне самому.

Они с трудом одели Таню в тяжелое бархатное платье, потом последовали парчовая накидка, круглый царский ворот, шитый золотыми нитями, такие же манжеты… Сергей долго путался в многочисленных застежках. Таня даже вспотела, и, полностью облаченная, присела к столику остыть и успокоиться. То, что дома казалось развлечением, легким способом «ни за что» получить денег, оказывается, уже начинало требовать к себе внимания и терпения. Таня нанизывала на запястья многочисленные браслеты, когда в дверь постучали, но уже настойчивей и уверенней, чем ее брат. Сергей выглянул в коридор для объяснений.

– Позволите войти? – раздался приглушенный скрипучий голос. – Ах! Сию же минуту погасите верхний свет, молодые люди!

Корндорф вошел внутрь комнаты, прикрывая глаза ладонью. Верхнюю часть его головы скрывала маска с подобием клюва, и, видевший ранее его лицо открытым Сергей чуть не захихикал, подумав, что рельеф домино всего лишь утрированно повторяет черты собственной физиономии Модеста Карловича. Но он сдержался. И послушно погасил люстру. Барон оглядел все вокруг и протянул Сергею коробку и небольшой футляр.

– Опаздываете, молодые люди, – с укоризной проскрипел он. – Вы уже час валандаетесь с переодеванием. Вы сами назначили такие сроки, хотя можно было прибыть заблаговременно. А барышне еще предстоит занять свое… э-эээ… ложе. И достичь состояния покоя. Кстати, простите за интимный вопрос, я надеюсь, барышня ничего не пила нынче вечером?

– Вы имеете в виду алкоголь? – не понял вопроса Сергей. – Запах?

– Я имею в виду естественные потребности тела, молодой человек. Которые удовлетворить барышня сможет только по окончании сеанса. И вот это, – он указал подбородком на переданные Сергею предметы. – Наденьте, милая. Если гости привозят с собой некие детали женского туалета, то по окончании игры, естественно, могут унести их с собой. Но сначала они хотят снять их. С тела. Сегодня принесли вот это. Да-да! Гости уже съезжаются! Могу дать вам четверть часа, не более.

– Простите! – наконец подала голос оробевшая, и, отчего-то онемевшая при приходе барона Татьяна. – Венец. Я пробовала надеть. Он падает от тяжести.

– Ах, ты! – озаботился гном и всплеснул руками. – Не рассчитали! Но этот атрибут непременно должен быть, без него никак нельзя. Голубчик, давайте попробуем надеть на уже лежащую голову!

Теперь Таню прошиб холодный пот, и она жалостно посмотрела на Сергея, как будто бы он мог избавить ее от напасти и защитить от этого колдуна, так свободно распоряжающегося ее головой. Барон первым вышел вон. Сергей заглянул в переданные им свертки – в одном был массивный золоченый браслет под стать венцу, во втором – пара золотых расшитых туфелек.

– Сережа, я боюсь, – Таня сейчас была правдива, как никогда.

– Ну, потерпи, сестренка, – Сергей вытер пот и у себя со лба. – Глупо убежать сейчас, не дети же! Пойдем, я помогу тебе лечь.

Таня прислушалась к себе, подумала о справедливости слов мелкого страшного человечка, но поднимать сейчас все эти тяжеленные юбки, ютиться с ними в маленькой комнатушке, или, тем более снять все это… Нет! Уже вовсе нет времени! Не может же «это» продолжаться долго? Она потерпит. И она решительно переодела туфли и нацепила на руку еще один браслет.

Благодаря непокорному венцу, Сергею удалось увидать место самого действия. Комната была украшена с почти театральной нарочитостью, и действительно напоминала терем. Освещение было тусклым, свечным, и колышущиеся тени придавали всему некую таинственность. Татьяну еще раз затрясло, когда она поняла, что нужно ложиться именно в гроб. Но, отдать должное бутафорам, или иным мастерам – гроб был сказочным! Полупрозрачный, мерцающий на просвет голубыми огнями, отраженными от свечей, он будто бы сам чуть светился в полумраке. Из него свисали длинные концы погребальных тканей, устилающих хрустальное дно, а в изголовье даже лежало нечто похожее на подушечку. Таня не могла произнести ни слова и поэтому не возражала. Укладываясь, она ощутила под лопатками жесткий валик и попыталась привстать, думая, что это замялись какие-то полотна.

– Терпите, красавица! – скрипел клюватый барон. – Так надобно.

Таня поняла, что благодаря этому возвышению, грудь ее пиками вздыбилась в потолок, но ей уже было все равно, она только мечтала, чтобы все это поскорей закончилось.

Она закрыла глаза и после только по ощущениям понимала, что происходит вокруг. Вот на нее возложили корону, вот чьи-то холодные пальцы разгладили складки на ее одежде, поправили юбки и украшения на шее. Вот зажгли еще свечей, потянуло какими-то ароматами или благовониями. Наступила полнейшая тишина. «Только бы не чихнуть, как тетка!» – подумала Таня и услышала, как под поминальные песнопения отворяются двери. Действо началось.

***

Лиза забрала у слободской портнихи наряды, встретившись там с Лидой. Они обе вышли на улицу, довольные обновками. Лида расплачивалась сама, вчера Вересаевы заплатили ей за Леночкины уроки. Лизе тоже. Она не стала смешивать эти деньги с отцовскими, а сложила все в тот же, прежний, «мимозовский» конверт. Ей почему-то было приятно дотрагиваться до его прохладной голубоватой бумаги с трогательной нарисованной розочкой в уголке. Конверт был «счастливым» и все время пополнялся. Лиза сидела в своей комнате у стола, раскладывала бумаги и слышала, как Егоровна собирается куда-то в город. Лиза тоже думала с утра, что прогуляется с подругой, но та сослалась на дела, к себе не позвала, а как-то быстро распрощалась, лишь выйдя от Кристины. Лизе пришлось вернуться домой.

– Няня! Ты в город? Или в лавку? – выглянула в коридор Лиза.

– Да до базара с Иванычем проедусь. По рыбным рядам похожу. Свеженькой ухи нашему болезному надо, густой, клейкой! Все как рукой снимет. Если уж ночь-другую перемогнулся, пережил, то теперича, хоть какая отрава там была, мне тех анализов и глядеть не надо! Выхаживать бедолажного надо. Ершиков да окуньков с карасиками для навару возьму, – медленно перечисляла, собираясь, няня. – Осетринки. Икорки красной – в бульончик пару ложек кинуть, чтоб прозрачный стал, как слеза.

– Няня, купи селедки, – вдруг попросила Лиза.

– Да ну! Шуткуешь, дитятко? Или, взаправду, соскучилась? – Егоровна закатила глаза в потолок. – А и, впрямь, давно не едали. Это благодетель ее не жалует, а ты, как маленькая была, так с картошечкой очень любила! Наварю молоденькой, потопчу с молочком, как тогда, да, доню? Да с укропчиком! Или, может, все-таки семужки лучше?

– Нет, няня, купи селедку. Только целую, с головой. И ты ее не разделывай! Я хочу вспомнить, чему нас в Институте учили. Сама приготовлю.

– Ах, ты, батюшки! – непонятно в одобрение, или напротив, в осуждение всплеснула руками Егоровна да так и вышла из дома с удивленно распахнутыми глазами.

Лиза осталась одна. Пойти к инструменту? Но ей сегодня совершенно не хотелось играть. С тех пор, как душа Лизина была не на месте, оказалось, что музыка больше не может творить с ней то, что совершала раньше. Не может взбодрить, не может выплеснуть через себя накопившиеся страсти, не может взволновать, довести до частого дыхания, до умиления, до слез. Не может оставить после в благостном опустошении, которое сменяется вскоре на жажду новых впечатлений и чувств, освобождая для них место и наводя порядок и чистоту внутри. Теперь все было не так. То есть Лиза, конечно же, продолжала свои музыкальные занятия, чтобы не потерять технику, она тренировала пальцы и память, но делала это почти механически, расставляя акценты лишь умом, переходя на пьяно и форте лишь по велению знаков в партитуре.

Пойти на кухню? Но, что там делать, в царстве Егоровны? Без няни даже чаю не хочется. Нет, потом, позже там еще будет у нее дело, сама захотела. Не сейчас. Пойти во двор? Полить клумбу? Да, вон – сияет она, блестя свежими капельками на солнце. Цветы пышные, обильные. Дворник не забывает про нее каждое утро, а сейчас поливает подъездные дорожки, раскалившиеся на солнце. Так что Лизе и там делать нечего. Открыть папин кабинет? Но она отпечатала все материалы для его докладов еще недели две назад, а новых он, по понятным причинам, не приносил.

Лиза никуда не пошла, осталась у себя. «Ну, что? Вот ты и осталась сама с собой. Поговорим?» – внутренняя, и какая-то очень взрослая Лиза, давала понять ей, Лизе, сидящей за столом и бесцельно перекладывающей бумажки, что пора, отступать дальше некуда. Что произошло? Как жить дальше? Неужели не будет больше радости в этой, ее, тоскливой жизни? Но это же невыносимо! Вот так, ровно, спокойно и без души? Нет. Давай сама себе сейчас скажи, что для тебя выйдет непременной радостью. Что?

Папа. Что почувствовала она тогда на дорожке монастыря? Когда, вопреки надежде и даже простой вежливости, принятой у них в доме, в ее кругу, среди всех ее знакомых, папа не подошел к ней, а, опустив глаза, удалился прочь? Будто она досадное препятствие для него. Или пустое место. Или чужая вовсе.

Как ни странно, Лиза не почувствовала боли. Скорее жалость к отцу, и только. И даже не было досадно, что все это произошло на глазах у ее знакомых, которые старались после всячески проявлять свою тактичность. Она, как бы изнутри себя, наблюдала за ними всю обратную дорогу, но сама ничего особого не чувствовала, а молчала, потому что вступать тогда в любой разговор казалось ей фальшивым и наигранным. Петр от отрывистых возбужденных реплик, видимо призванных загладить недавнюю неловкость, переходил внезапно к состоянию угрюмости. Его сестра часто забывалась и отвлекалась на дорожные впечатления, а потом, как бы опомнившись, сдвигала брови и от естественного смеха переходила к показному сочувствию, в котором Лиза уж точно, вовсе не нуждалась. А сердобольный Алексей своими глазищами, казалось готовыми каждый миг пролиться слезами, вызывал только досаду, хотя Лиза и понимала, что он за нее переживает искренне.

Папа. Конечно, первейшей радостью будет, если папа вернется! Но непременно нужно, чтобы он вернулся прежним, привычным. А какой, какой он настоящий, Лиза? Чуть робеющий перед ее девичьими нуждами… Собранный и слегка горделивый перед посетителями экспозиции… Уверенный и деловой в мастерских. мягкий и нежный с ней, мягкий и спокойный с Натальей Гавриловной. Надо будет спросить у няни про ту комнату…

Конечно! Еще же Митя! Безоговорочной радостью будет, если вернется сын к матери! Лишь бы живой. Невредимый.

И Нина. Ниночка! Вернуться она, конечно, вряд ли сможет. Но хоть письмо от нее пришло бы. Весточка. Это будет радость, да.

Как-то получается, что все радости связаны с чьим-то возвращением, подумалось Лизе. Это как проверка, да? Потерять, чтобы оценить? А вот он… Лиза впервые с тех пор позволила себе подумать о нем. Она медленно выдвинула ящик стола, и из «потайного» места достала альбомчик. Развязала его тесемочки и вынула смятый, а позже разглаженный конверт, заложенный между страниц. Достала письмо. Перечитала. В нынешнем ее состоянии и оно читалось бесстрастно. «Прощайте. Не называйте…» Лиза и не могла! Даже в воображении своем до сих пор не могла она произнести его имя.

Он. Что будет, если в ее жизнь вернется он? Радость будет?

Лиза вспоминала тот день. Его руки, губы, свое смятение. И странную, незнакомую негу. Ей было приятно, когда он ее целовал, чего уж врать-то! И, когда они лежали в высокой траве и цветах, да! Ни одного того мгновения не отдала бы она обратно. Стыдно? Может, она действительно дурная – и дочь, и воспитанница, и девушка… Но за это не так стыдно. Стыднее, гораздо стыднее – за произошедшее позже, когда на пороге ее родного дома он говорил эти грязные слова, тащил ее куда-то. Если бы слышала мама! Какой позор!

А, может быть, она и «слышала»? Где ж еще находится светлой ее душе, Лизиному ангелу-хранителю, как не там? Может, это она и «не пустила», выставила обидчика дочери за ворота? Оттого и помутился у него разум, и оставил он Лизу одну? Но оставил там, где ей уже ничто не угрожало. Где каждый встреченный по пути человек становился помощником ей и спасителем.

Так что радости не будет, даже если он снова окажется рядом. Даже прежним! Даже шепчущим ей на ухо нежности, даже наклоняющимся к ней в поцелуе, со свисающей челкой, что закрывает половину его лица. Ни ему, никому не поверит отныне Лиза. Никаким словам. Лиза все время теперь будет со страхом ждать этого ужасного «после». Искаженного гримасой лица, других, жестоких слов. Какая уж тут радость!

 

Достаточно о радостях. Лиза как-то успокоилась и стала глубже дышать. Радости радостями, а вот съездить в имение снова, по-хорошему, она себе обещает. Сходить к маме на могилку. Поблагодарить мужиков, которые нашли ее, Лизу, у речки, поклониться Наталье Гавриловне. Поставить свечку в том храме, куда, сломя голову мчалась она «венчаться» без благословения. Если не радость, то покой и удовлетворение эти ее действия ей принести должны. Она чувствует потребность в них. Она так и сделает.

Надо что-то делать. Надо что-то делать прямо сейчас, потому что ей очень неуютно стало с самой собой. Вот хорошо, что, наконец, произвела она эту ревизию чувств. Хорошо, что сказала себе многое. Но легче не стало. Нет. Надо поговорить с кем-то, кто видит все по-другому, шире, взрослей. С кем-то еще…

С кем? Папа? Савва Борисович? Нет, он не настолько близок ей, чтобы так открывать душу. Про папу он понял бы, а остальное? Можно было бы попробовать поговорить с Аришей, если бы она была тут… Но ее нет. Няня – это вовсе не то! Подруги? С Лидой стало трудно говорить даже о повседневном. Нина далеко. Письмо? Можно же не ждать, а первой написать ей! Но, слова на бумаге – это же не живой разговор. Да и куда писать? Адреса пока нет.

Лев Александрович. Почему-то ей вспомнился сейчас Лев Александрович. Он дружит с папой, с Мимозовым. Но ей с ним легко, не так, как с прочими взрослыми. И после разговоров и встреч с ним, она как будто бы становится сильней. Или лучше узнает себя. Как помог он ей перед первым выступлением в павильоне! Тогда, в Александровском саду. В тот день он назвался ее другом и просил помнить об этом. Вот Лиза и вспомнила.

Она под влиянием момента тут же написала записку, в которой просила о встрече, вышла во двор и отдала ее дворнику. Тот сказал, что сам нынче отлучиться не может, а пошлет кого-нибудь из мальцов. «Нужен ли ответ, барышня?» Лиза задумалась. Лев Александрович человек занятой, возможно ему нужно будет освободить время для нее, торопить его неловко. «Нет, пусть просто отнесет на адрес и отдаст хозяйке, сам адресат может быть на службе».

Лиза вернулась к себе в комнату и тут ее стали одолевать мысли, что это стыдно – когда барышня пишет мужчине. Она хотела уж, было, пойти забрать записку обратно, но в окно увидала, как, посланный дворником пацаненок, поднимает босыми пятками пыль уже за воротами. Ему обещали гривенник. Не бежать же вслед? Лиза постаралась успокоиться и отвлечься. Но вернуться к своим мыслям больше не удавалось. Читать не хотелось.

Хлопнула дверь. Вернулась няня. Лиза надела передник и отправилась на кухню.

– Пойду обмоюсь, доню, – утирала пот Егоровна. – Что за лето нынче! Погорит все, ни одного дождя! Пора бы уж! Ну, хозяйничай тут пока мест без меня.

Лиза развернула толстую промасленную бумагу и стала вытаскивать серебристые рыбины. Всего их там было три – Егоровна должна была еще накормить Кузьму, да и, тот самый, соседский дворник частенько заходил поужинать, если у его господ не готовили или те были в отъезде. Лиза промыла рыбины в глубокой миске с водой и, взяв нож, счистила чешую. Выложив первую селедку на доску, Лиза завела лезвие под жабры, отрезала ей голову, от этого среза вспорола брюхо, и аккуратно, до последней темной пленки, вычистила его от требухи. Срезала нижние плавники и выдернула верхний.

Хоть ногти у Лизы были короткими и аккуратно стриженными, как велели в Институте, но и их хватило, чтобы подцепить прозрачную шкурку. Лиза снимала ее, как тончайший плащ с лоснящейся рыбины, и в этот момент у нее зачесалось ухо. Она терпела, но пришлось все-таки, склонив голову, потереться им о плечо. Она сняла кожу и со второй половины, и, запустив большой палец в зазор на спинке от верхнего плавника, нащупывала теперь костяной хребет, чтобы пройдясь вдоль него, отделить верхнюю часть. Обе руки были полностью выпачканы пахучей рыбой. Ухо чесалось все нестерпимей! Вновь потершись о плечо, она немного уняла зуд, но тут из прически выбилась длинная прядь и повисла вдоль щеки, щекоча ее, и постоянно попадая в глаз. Лиза отделяла верхнюю половинку лежащей на боку селедки, стараясь, чтобы на костях не оставалось мяса, и вспоминала, как строго в Институте следили за тем, чтобы ученицы не только прибирали волосы на занятиях по кулинарии, но и обязательно являлись на них в туго повязанных платках.

Отделить кости вместе с хвостом от нижней половины, придерживая ее двумя пальцами, было уже совсем простым делом – селедка постепенно сдавалась на милость победителя. Лиза выискивала, выбирала и выщипывала мелкие оставшиеся косточки, когда вернулась няня.

– Няня, поправь мне волосы, пожалуйста, – попросила она.

– Да не майся, доню, дай дальше я сама! – бормотала Егоровна, заправляя прядь на место. – Все правильно помнишь, уже ж видно!

– Нет-нет! Я почти уже все! – Лиза кивнула на буфет. – Дай мне то блюдо, ну ты знаешь, длинное, на лодочку похоже.

– Лук тоже сама? Заплачешь же! Дай хоть почищу его?

Лиза кивнула. Она нарезала каждую вычищенную половинку селедки на одинаковые мелкие ломтики и разложила по одному борту поданного блюда. Полюбовалась проделанной работой и взялась за вторую рыбину. Няня вздохнула, но молча отправилась за луковицей.

***

Клим теперь из дома уходил нехотя, так хорошо сделалось здесь в последние недели. И к Мамочкиной он забегал все реже, да и всего на минутку – так, чтобы не забывали. Он видел их союз с Сергеем, и свербило внутри, что вот надо бы доложить Офиногенову, который куда-то запропастился, да и Леврецкому, который заходил часто, тоже не мешало бы. Но тот ничего больше не спрашивал. А положение дел, думал Клим, должно быть видно не ему одному. Может, повезет, и сообщит соискателям благосклонности вдовы об их напрасных надеждах кто-то другой, не он.

Климу хотелось быть дома, сидеть на кухоньке, держать на коленях Стаську – та взрослела на глазах, почти каждый день учась чему-то новому. Он принес ей красок и бумаги, и она теперь «рисовала» целыми днями, перепачкав все свои одежки. Тасе пришлось сшить ей из лоскутов «рабочий» фартук, а вскоре и второй, потому что один из них постоянно сушился во дворе на веревке после стирки. Хотелось слушать Глеба, бесконечно читавшего какие-то истории про моряков и путешественников, а после своими словами пересказывающего их дядечке. Любоваться на ожившую Таисью.

Клим понимал, что все эти благостные изменения в его доме основой своей имеют похорошевшую вновь сноху – ее чистый голосок, напевающий что-то постоянно, где бы она ни была, ее легкую проворность, стремительность, способность все успевать и радость, исходившую от всех ее дел. Тем неожиданней для него стало увидеть ее с опущенными руками, когда он раз вернулся со своего «промысла», где теперь пропадать стал не каждый день, да и не подолгу. Вроде им всего и так хватало. Но вот, вернувшись как-то, он застал Тасечку, сидящей в кухне с полотенцем в руках, с закушенной губой и с тоскливым взглядом, устремленным в окно.

– Тася, что? Дети? – с порога кухни спросил Клим.

– Нет-нет, все хорошо, Климушка, – «отмерла» сноха. – Глеб повел Стаську на соседского петуха глядеть, им разрешили.

– А ты тут что? – все еще подозрительно оглядывал ее Клим. – Я ж вижу, сама не своя ты. Что, Тасенька?

– Ох, Клим, – вздохнула Таисья, встала и, улыбнувшись, как прежде, взялась за хозяйские дела. – Да ерунда все, не бери в голову. Это я так, по-женски взгрустнула.

– Да хоть бы и «по-женски», скажи мне что, Тасечка? Может я пойму? Заходил кто сюда? Может, обидели тебя?

– Да, ну, что ты! Кто ж может! – она снова затихла, что-то припоминая. – А заходили только молочница утром, после сосед наш – деток к петуху звать, да Корней Степанович ненадолго забегал.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru