bannerbannerbanner
полная версияНас ломала война… Из переписки с друзьями

Тамара Лисициан
Нас ломала война… Из переписки с друзьями

– А вот этой веревочкой я сниму с тебя мерку. Надо что-то делать с твоей одеждой. Зима на носу.

Пока он снимал мерку, я размышляла: «Все не как у нормальных людей. В августе – «зима на носу». В лагере собирается найти мне одежду! Каким это образом, когда все кругом в лохмотьях. Подумал и про тряпочки. Действительно, стал и мамой, и папой!».

Василию Степановичу Головко было в то время 38 лет.

Среднего роста, лысый, (остатки каштановых волос были заметны лишь на висках и на затылке), зато под носом красовались густые коричневые усы. Землисто-бледное, продолговатое лицо, блестящие веселые карие глаза с хитринкой. Сразу было видно, что Василий Степанович – очень добрый человек. На него невозможно было сердиться, хотя он все время ворчал и ко всему придирался.

Он рассказал мне, что попал в плен в окружении под Киевом, когда немцы загнали в «котел» несколько наших армий.

Их танки и самолеты непрерывно, днями и ночами, расстреливали и бомбили в этом «котле» сотни тысяч наших солдат и офицеров, которые с боями пытались вырваться из окружения.

Десятки тысяч из них погибли, более двухсот тысяч были взяты в плен, раненые, контуженные, потерявшие своих командиров подразделений, оглушенные бомбежками, артобстрелами, танками, бешеным натиском фашистов. Немцы разместили их в наспех отстроенных лагерях на базах наших бывших военных городков по всей Украине. Вывезти столько пленных за пределы страны они не могли. Железные и шоссейные дороги были забиты немецким транспортом с оружием, танками, солдатами, направлявшимися на фронты сражений. Только теперь пленных начали понемногу вывозить в Германию и в другие европейские страны – на работу и в специально для этого приспособленные лагеря смерти.

– Я думаю, что, если так дальше пойдет, вывозить им придется не так уж много. Только у нас каждый день умирают по 35–40 человек, и не только от болезней и гангрен. От голода. Ты теперь сама видишь, долго ли можно продержаться на этой баланде. Хорошо, хоть за семью я спокоен. Они вовремя уехали из Киева к родителям жены, на Урал, – грустно закончил свой рассказ Головко.

А я подумала – надо торопиться. Не ждать удобного случая, придумать, как бежать отсюда, пока есть еще какие-то силы, пока не увезли в Германию, в какой-нибудь лагерь смерти. Но не стала говорить об этом Василию Степановичу.

Чтобы как-то отвлечь его от тяжелых воспоминаний, сказала:

– Давно хочу вас спросить, Василий Степанович, как это вам удается так хорошо бриться?

– Мне досталась бритва в наследство от одного умершего тут товарища.

– А мыло? – я помнила, как брился, намыливая щеки, мой покойный папа.

– Бреюсь без мыла, и тебе советую забыть такие слова, как «мыло», «зубная паста» или еще там «одеколон».

Всю эту буржуазную «мирихлюндию»! – рассмеялся Головко.

Я не знала, что это такое «мирихлюндия», но, глядя на желтые кривые зубы и распухшие красные десны смеющегося Василия Степановича, поняла: зубы здесь не чистят. И еще подумала: если человек в таком месте может беззаботно хохотать, значит, у него еще здравый ум и настоящая сила воли.

В этом нетрудно было убедиться, глядя, как он мне помогает, как оберегает. Настоящий рыцарь из моих детских книжек. Да он ли один? Мне не следовало жаловаться на тех, с кем свела меня судьба в этом страшном месте. Тут каждый знал, что смерть его близка, если не от болезни, так от голода. В этом состоянии человек раскрывается. Легко можно увидеть, какой он на самом деле. Здесь, в Житомире, было больше людей хороших, чем плохих. Однако, если бы я попала не в мужской лагерь, неизвестно, спаслась бы я.

Василий Степанович, Толя, Александр Дмитриевич, Митя не отходили от меня. Они стали моими старшими братьями, моей семьей, моей личной охраной от обозленных и жестоких людей. Ведь были и такие. Но сначала о друзьях.

Первому повезло Василию Степановичу. Он нашел – о, чудо! – английскую шинель тонкого сукна горчичного цвета.

Потом разыскал среди пленных профессионального портного из Киева. Не знаю, где они нашли иголку и нитки, но этот портной, которого я так и не увидела (он умер прежде, чем я стала выходить во двор), по меркам сшил мне на руках теплое платье с рукавами и даже где-то разыскал «змейку» для воротника. Доктор Биценко умудрился «увести» из-под носа полицая пару солдатских обмоток, из которых тот же портной сшил мне толстые чулки. Ноги у меня были такие худые, что чулки тоже оказались впору. Все из той же страшной груды одежды, оставшейся от мертвых, Головко «выудил» для меня зимнюю ушанку.

Однажды Толе на кухне передали две настоящие картофелины, найденные в шелухе, привезенной для баланды. Их сварили и передали «для Этори». В другой раз там же нашли небольшую морковку и опять передали «для Этори». К этому времени обо мне знал уже весь «Кранкенлазарет», и даже те, кто жил в других блоках и уже не мог покидать нары, интересовались, выздоравливаю ли я. А незнакомые голодные люди вместо того, чтобы съесть чудом найденную картофелину или морковку, посылали ее «для Этери». Только тот, кто испытал смертельный голод, близость смерти, может оценить всю щедрость и силу воли этих людей. Дело было даже не во мне или картофелине. Я напомнила им их прошлую жизнь, жен, семью, детей. Мысленно прощаясь с ними, они, в безнадежном отчаянии, хотели спасти во мне свою память о них. Может быть, даже не осознавая этого. Удивление и благодарность переполняли меня.

Вскоре отличился Толя. Достал в бараке, куда возил на тачке баланду, чьи-то, уже ненужные хозяину, сапоги. (Какое страшное словосочетание в этом месте – «уже ненужные».) «Уже ненужные», – так потом и сказал спокойно Толя: «Хозяин сапог умирал, и перед смертью подарил их мне». Толя тут же нашел среди выздоравливающих (были и такие) сапожника, тот сапоги распорол и сшил заново по моей мерке. Чем он шил, для меня осталось загадкой.

Когда Василий Степанович, Толя и Митрич пришли ко мне с этой обновкой, я глазам своим не поверила. Настоящие сапоги!

– Я вам так благодарна. Милые вы мои…

– Сегодня герой – Толя! – сказал Василий Степанович торжественно.

– Толя, ты так меня растрогал, слов не нахожу… Спасибо!

Толя рассмеялся:

– Не за что! Растрогалась?! Ты бы видела, как сегодня другие люди от умиления чуть не плакали! Вот где народ растрогался! Сказать? – спросил он у Василия Степановича.

– Да ну тебя! – отмахнулся Головко – Наш-то отец, Василий Степанович, пока полицаев не было, смотался на кухню и в остатке горячей воды с золой постирал твое платьице и бельишко. Мало того, развесил его сушиться за углом нашего блока. Что тут началось! Все, кто был во дворе, на костылях и без них, доходяги и доктора, ходили смотреть, как на ветру развевались остатки твоего платья, трусики, лифчик! Стоя смотрели, сидя на песке смотрели. Молчали и смотрели. Я видел, как некоторые даже слезы вытирали.

Вот как люди разволновались. Неизвестно, кто больше радуется: ты нашим заботам, или они оттого, что ты объявилась в нашем «Кранкенлазарете», живешь среди нас!

Когда я по-настоящему почувствовала волчий голод, поняла, что поправляюсь. Понемногу мне стало легче. «Не могу не поправиться, – думала я, – когда столько людей хотят этого! Сколько тепла, какое это счастье быть среди своих… Как в армии…» «Какая же это армия? – спросишь ты. Армия разбитых бойцов, умирающих от голода и болезней в плену».

Это как посмотреть! На первый взгляд ты, конечно, права. Но дух нашей армии еще жил среди пленных солдат. Дух единства, дух взаимоподдержки, дух глубоко спрятанной, не выставляемый напоказ, но от этого еще более пронзительной любви к нашим людям и нашей земле.

Этот дух и спас в конце концов наше Отечество. Несмотря даже на то, что не всех грело это невидимое сразу чувство.

Но оно было у большинства, независимо от политических, религиозных и даже нравственных убеждений.

Ты говорила мне в свое время, что русские люди (вы всех нас называли либо «русские», либо «советские») за рубежом, в отличие от других, всегда страдают от ностальгии.

Все остальные живут себе на чужбине нормально, часто по принципу «где кошелек, там и родина». Это уже мое наблюдение. А русским не живется на чужой земле! Страдают. Небо с овчинку! Совершенно согласна с тобой – испытала на себе.

Так вот, это самое чувство, которое точит нас в любом месте на земном шаре, кроме своей Родины, привязанность к своей земле, – оно-то и спасало нас во время войны. Объяснить это трудно, почти невозможно, с ним рождаются. Оно спасало нас от всех наполеонов и гитлеров. В армии тогда, в 1941–1945 годах, оно было особенно сильным. А в плену? Ну, что же, кто терял его, терял чувство плеча, локтя, тот погибал раньше других. Но сотни тысяч выстояли. Тысячи бежали из плена[11].

Во всех странах Европы они продолжали драться с фашистами за нашу землю, нашу победу, несмотря на плохо зажившие раны, перенесенные голод и болезни. Столько улиц по странам

Европы до сих пор носят имена советских партизан, бывших пленных. За их могилами ухаживают до сих пор и у тебя в Италии. Вспомни героя-партизана Полетаева, о котором ты с нашим писателем Сергеем Смирновым собиралась писать сценарий. Он тоже был из пленных. И он, как ты знаешь, был не один. Это все тот же русский дух – называй его ностальгией, любовью к родным пенатам, как хочешь. Это все он. Так вот тогда, в Житомире, это ощущение единства, армейского родства и подняло меня на ноги.

Недели через две, может, больше, держась за стены, я стала выходить во двор. Грелась с другими пленными на солнце, на теплом песке. Хотя начало сентября в Житомире – лето, почему-то все время мне было холодно, и не только мне, почти всем. Наверное, от голода. Многие не расставались с шинелью.

 

Так, сидя на солнце, я, наконец, сама рассмотрела колючую ограду и густую траву под ней. Вышки с часовыми, деревянные бараки, кирпичные дома, в которых умирали раненые и больные, одноэтажное здание кухни, где варили баланду. Вокруг кухни постоянно ходили вооруженные полицаи, не подпуская близко никого, кроме врачей с тачками. На этих тачках медперсонал развозил в больших баках баланду, а в деревянных ящиках – хлеб с опилками. Сначала неходячим больным, потом – кучке выздоравливающих и, наконец, себе. Каждый день количество баланды строго учитывалось и уменьшалось в соответствии с умершими.

Сидевшие со мной во дворе пленные все время выбирали из одежды вшей. Уже по году с лишним никто из них не мог помыться. Воду включали на кухне только на время приготовления баланды и для мытья котлов. Личные котелки мыть было нечем. Их осушали, накрошив туда рассыпающийся «хлеб», который тут же съедали. Воду для питья тоже возили в баках и тоже в ограниченном количестве.

Пленные в разговорах со мной рассказывали обо всем, что происходило в лагере, не жалуясь, как будто разговор шел о ком-то другом. Один только раз пожаловался раненый азербайджанец:

– Слюшай, эти докторы мишей не ловит. Они должен сразу мертви убират. Не ходият барак и дом днием. Толко утро.

А люди умират целий ден. Мой место низу. Видишь нога, палцы немец оторвал гранатом. Кажди раз, верху умир человек, – вши сыпитса низ. Я вихожу, говору: там умир человек, вши сыпитса, а он говорит: «За один тачку тащит? Так целий ден нада тачка ходит, что захотел! Завтра утром берем месте всем».

Понимаешь, какои лиуди! Все недовлни в наш барак. От вший не знаем, что делат.

– Ну, а баланду привозят два раза в день?

– Да, для баланда другой ходият, а для мертви другой.

Толко тачка один и для баланда, и для мертви люди.

Но это была единственная жалоба измученного человека. Обычно расспросив, откуда я, есть ли у меня родители, где училась, не прерывая поиски вшей, начинали рассказывать о себе, о жене, о том, как она любит дом, семью, как хорошо готовит. Подробно рассказывали о еде. Какие блюда обычно ели в доме, какие были для гостей. Сидевшие рядом слушали очень внимательно, вставляли свои советы, как лучше готовить борщ или утку с яблоками. Что вкуснее – окрошка или блины. Кавказцы объясняли секреты приготовления шашлыка, харчо и лобио. Жившие в Средней Азии вспоминали разные способы готовки плова. У всех жены были, по их рассказам, замечательные, красивые, добрые и хозяйственные. А уж дети – просто необыкновенные: умные, отличники, будущие ученые, артисты, изобретатели… И так изо дня в день.

У нас были свои места на песке, ждали друг друга. Иногда кто-то не являлся. Узнавали, спрашивали проходивших мимо санитаров, врачей.

Те отвечали: «А, этот-то? Да, умер ночью». И так изо дня в день.

Однажды я вышла раньше обычного, почти сразу после раздачи баланды. На привычном месте еще никого не было. Я села спиной к стене дома, как всегда, и вскоре увидела людей, тащивших две тачки.

Никогда в жизни не забуду этот кошмар! С тачек свисали руки, ноги, головы. Голые тела – скелеты, обтянутые кожей, – лежали на тачках, как дрова. Слой в длину тачки, слои сверху поперек. За оглобли тачки тащили фельдшера и санитары по 4 человека. Колеса и ноги тащивших тонули в песке.

Тачки скрипели, как будто скрипели кости, лежавшие на них.

Головы и конечности мертвых качались от движения и медленно проплывали мимо меня. Руки умерших, свисая почти до земли, шевелились, как будто искали опоры. У многих были открыты глаза, рты, видны зубы. Мертвые мученики смотрели в небо и покачивали головами.

– Господи, за что?!

От ужаса я стала задыхаться. Медики с трудом вывезли тачки за ворота. Дальше везли под конвоем шестерых немцев, мимо ограды, к лесу, ко рвам, к братским могилам, так никем и не узнанных бойцов.

Не осталось даже имен. Ни уважения, ни милосердия!

Их семьи, родные так никогда и не узнают о жуткой смерти их любимых.

Это были солдаты со всех концов нашей Родины. А их на тачках, как дрова!

После войны стало известно, что миллионы советских людей погибли в таких же лагерях, таким же ужасным образом, или были расстреляны карателями, а сейчас о них никто и не вспоминает, кроме осиротевших семей[12].

Только евреи помнят о замученных тогда повсюду людях своей национальности. Каждый год по всему миру проходят поминки в синагогах, в семьях, на экранах телевидения. Все страны ежегодно с глубоким сочувствием присоединяются к их горю. О холокосте пишут книги, снимают фильмы. Немцы, в том числе и поколения, выросшие за эти пятьдесят лет, до сих пор посыпают головы пеплом и стыдятся смотреть евреям в глаза. И это справедливо!

Но о гибели в тех же самых лагерях и печах миллионов, повторяю, миллионов советских людей ста национальностей Советского Союза мир вроде бы и не знает, не помнит, не заметил? Почему?!

Почему не раскололось небо от боли, от отчаяния этих миллионов несчастных? Почему не обрушилось оно от ледяного равнодушия, безразличия уцелевшего человечества и их потомков? Почему?!

Прошло еще несколько дней. Я больше не выходила так рано во двор. В тот день и после я не могла прийти в себя. На меня все время глядели те застывшие, с выражением ужаса и удивления, глаза. Я и сейчас их вижу.

Днем я рассеянно слушала рассказы о женах, детях и довоенной еде моих новых знакомых, которые почти все были обречены на те ужасные тачки. А сама думала совсем о другом. Почему до сих пор они не попытались убежать? Сидят тут, как под гипнозом. Как кролики перед удавом. Обреченно ждут смерти. Тут или в Германии. Понятно: больные и раненые, но те, кто не ранен и пока не болен? Врачи, медперсонал – у них еще есть силы возить тачки с умершими, развозить баланду.

Почему сидят? Откуда такая покорность судьбе?! В голове вертелись слова и мелодия популярной у нас перед войной песни, которую я очень любила: «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор! Нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца – пламенный мотор!» «Ну, так где же этот пламенный мотор? – думала я. – Тут есть кадровые офицеры, скрывающиеся под видом санитаров и фельдшеров, врачи высоких званий, носившие ромбы в петлицах. Всех их раньше или позже ждут эти проклятые тачки и безымянные рвы с известкой. Что же они до сих пор, целый год, не убежали? Хоть кто-нибудь!».

Я как-то спросила Толю:

– А побеги отсюда были?

– Нет, – сказал он сухо – ты что же, не видишь ограду и часовых? Это невозможно.

– Но ведь через проволоку, я слышала, ток тут не пропускают.

– Ну и что ты хочешь этим сказать? – начал раздражаться Толя.

– Ничего. Я просто так, поинтересовалась.

Как-то днем Василий Степанович подозвал меня и сказал:

– К тебе пришли. Там за проволокой о тебе спрашивают, – и повел меня за собой.

За оградой стояли полицаи в серо-синеватой форме.

Грузины! Я была поражена. Как нашли?

– Этери! Как ты там? Нам сказали, что ты будешь у нас переводчицей! – кричали они мне по-грузински. – Мы тебя ждали, а потом узнали, что они тебя сюда посадили. Чем мы можем тебе помочь?

Вокруг меня постепенно стали собираться пленные, находившиеся во дворе. Никто не мог понять, о чем спрашивают полицаи. Должна тебе сказать, Элиана, хотя ты и говоришь свободно на пяти языках, но и ты бы ни слова не поняла в нашем разговоре. Это язык, совершенно не похожий ни на какой другой на свете. В нем нет корней, похожих на корни других языков. Он красив, на нем написаны прекрасные поэмы и стихи, но произношение, как я говорила тебе, очень своеобразное и трудное.

Грузины – христиане. Всегда были храбрыми воинами и защищали свои земли от мусульман несколько веков, но, в конце концов, обратились за помощью к могучему соседу, русскому царю, и добровольно вошли в состав Российской империи. Они сохранили при этом свою культуру, язык, свой алфавит, не похожий ни на какой другой в мире. Я говорила тебе, что родилась и выросла среди них, и они навсегда остались мне близкими, понятными, почти родными.

Ты понимаешь, после всего того, что я тебе рассказываю, как мне было невыносимо больно видеть их в немецкой полицейской форме.

Я говорила с ними через проволочное ограждение на приличном расстоянии, громко, и меня слышали не только пленные, но, вероятно, и часовые на вышках, но никто не мог понять нас. Я рассказала им обо всем, что произошло со мной в тюрьме и комендатуре, и как меня притащили сюда, и что тут делается. Они пришли в неописуемую ярость. Я старалась всячески их успокоить, чтобы потом все это не отразилось на мне же.

– К сожалению, вы ничем не можете мне помочь. Если только вам удастся найти майора Михаэлиса…

– Его теперь не найдешь, вся комендатура в Житомире сменилась. Весь их штаб заменили новыми людьми. Может быть, для тебя это лучше. Один из наших спрашивал тогда еще своего знакомого немца о тебе, тот сказал, что тебя отправили сюда отлежаться, потому что ты была очень слаба и невозможно было продолжать допросы. Но, если ты тут не умрешь и окрепнешь, они собирались продолжить допросы. А если умрешь, сказал немец, то тем лучше, рвы рядом. Так мы узнали, где ты, но никак не удавалось добраться сюда. Сама знаешь, какая у них дисциплина.

– Эти, новые, – продолжал другой, – не знают, вряд ли они станут поднимать старые бумаги. У них сейчас своих забот довольно. Они про тебя и не вспомнят. Лучше тебе побыть пока тут на виду, чем в тюрьме. Да к тому же там сейчас все забито евреями. Собрали отовсюду, даже из пригорода.

– Нас тоже должны скоро перевести. Только не знаем, когда и куда.

– Очень жаль…

Мы попрощались, и они ушли. Им и в голову не приходило, что тут я была, возможно, ближе к гибели, чем в тюрьме. Хотя… Я повернулась к проволоке спиной и увидела, что окружена пленными. Кто стоял, кто сидел на песке. Все-таки интересное событие. За ними показался Хипш. Спросил, естественно, по-немецки:

– Что это за полицаи, о чем и на каком языке ты с ними разговаривала?

Я ответила, что это мои земляки-грузины, пришли проведать меня, а говорили мы на нашем родном грузинском языке. Пленные внимательно слушали, как я говорила по-немецки. Хипш не унимался.

– Так ты в самом деле грузинка?

– А вы не знали? Можете спросить у моих земляков-полицаев.

– Хорошо-хорошо. Были у меня сомнения, но ты меня убедила, – с этими словами Хипш удалился. Пленные же не расходились. Один из сидевших на песке спросил недоверчиво:

– Это кто ж ты такая, что говоришь на всех этих языках?

И с полицаями, и с немцами… Кто ж ты на самом-то деле?

– Грузинская девчонка, такая же, как вы – пленная, – возмутилась я, – немецкий в школе выучила. Вы же видели, в каком состоянии меня приволокли. Вам этого мало? А не видели, так спросите у тех, кто видел! Хотите и вы устроить мне допрос?! Все мы на краю могилы. Глупо и подло подозревать друг друга и цепляться!

Я двинулась вперед. Молчавшие пленные расступились. Долго пришлось ждать Василия Степановича. Он сдавал Хипшу по списку одежду умерших. Два полицая потащили узлы к проходной. Мне так хотелось пожаловаться на подозрительность того пленного, отвести, что называется, душу.

Но Хипш не отпускал Василия Степановича и что-то раздраженно ему выговаривал. Увидев меня, подозвал:

– Головко меня не понимает. Переведи. Я сейчас проверял сортиры перед этим блоком. Свинство! Я очень недоволен.

Переведи!

Я перевела. Василий Степанович развел руками:

– В нашем блоке много больных дезинтерией, а воды для мытья уборных дежурным не выдают…

Я перевела. Хипш разозлился еще больше.

– Меня это не интересует! – он поднял вверх свой стек (трость) перед носом Василия Степановича. – Запомните, – сказал он торжественно, – лицо каждого учреждения – его сортир! И не заставляйте меня это повторять, если не хотите беды!

Возмущенный Хипш ушел. Его фразу о «лице учреждения» я не раз вспоминала вот уже более пятидесяти лет. Должна тебе сказать, Элиана, Хипш был прав!

 

В тот день обозленный Хипш вдруг вернулся:

– А ты, я вижу, теперь в порядке, поправилась. Чтобы являлась со всеми на апнель[13]? Поняла?!

Что я могла сказать? Что еще еле хожу? Бесполезно.

Я кивнула, и Хипш удалился – теперь уже насовсем.

С этого дня я стала выходить на этот аппель и стояла с правого края, рядом с Василием Степановичем и Толей.

Однажды утром мы увидели, что к «Кранкенлазарету» подогнали по железнодорожной ветке, которая упиралась в ближайшие рвы на противоположной от шоссе стороне, товарный поезд. Множество полицаев и немцев с собаками окружили вагоны. Высаживались новые пленные. Тут же отделяли раненых от здоровых. К вечеру нас всех выстроили во дворе на поверку. Ждали новых. Впереди растянувшейся толпы шли за проволокой здоровые. Их вели ближе к городу, в ту часть лагеря, где находились здоровые пленные. За ними ковыляли около сотни раненых и, видимо, больных. Их стали вводить в проходную «Кранкенлазарета». Все были взволнованы прибытием этапа. Ждали новостей с фронта. Некоторые надеялись встретить знакомых, узнать что-нибудь о родном городе, о семье.

С вновь прибывшими вошли немцы, полицаи с дубинками, переводчик из местных немцев, которых немцы из Германии называли «фольксдойч».

Василий Степанович шепнул мне:

– Этот переводчик – страшная сволочь, остерегайся его. Немцы с ним очень считаются.

Он у них проходит как главный по распознаванию евреев.

– Но я же не еврейка.

– Если разозлится, то и еврейкой назовет. А они ему верят.

Мимо нас шли измученные солдаты: кто с костылем, кто опирался на палку, кого поддерживали товарищи. На перевязанных бинтами и тряпками головах, руках, на одежде – запекшаяся кровь. Многие босиком, раненые ноги обмотаны чем попало. Шли молча, не глядя по сторонам, совершенно обессиленные.

Подошел переводчик:

– Новые, станьте в строй! Дайте новым место! Расступитесь!

Прибывшие смешались с остальными.

– Первый ряд, десять шагов вперед! – продолжал командовать «фольксдойч». – Второй ряд, пять шагов вперед!

Два длинных ряда медперсонала и тех, кто мог ходить, вместе с вновь прибывшими выровняли строй. Последовала новая команда.

– Спустить штаны!

Я окаменела. Не глядя, поняла, что и Василии Степанович с Толей расстегивают брюки. От стыда за них и за себя готова была провалиться сквозь землю. Снимать штаны? Зачем?

Очередное унижение?!

Я смотрела прямо перед собой на немцев перед нами, боясь повернуть голову в сторону. Полицейские отошли от них, и было слышно, как они, громко разговаривая, двигались вдоль первого ряда пленных с противоположной нам стороны. Вдруг я услышала чей-то отчаянный крик, матерную ругань полицейских и глухие удары палками по телу. Эти-то звуки я могла отличить от всех других! По громкому стону и по тому, как орали полицейские, я поняла, что избивают пленного. Меня охватила дрожь. Что это, зачем?! Я не могла повернуть голову в ту сторону, так как рядом стояли Василий Степанович и Толя со спущенными брюками.

Избивая пленного, полицейские приволокли его к немцам, и я увидела окровавленного человека, пытавшегося руками защитить голову от ударов палками и сапогами. Наконец, его бросили на песок, и полицейские с переводчиком вернулись к строю пленных. Через какое-то время все повторилось; ругань, отчаянные крики избиваемого, удары… еще одного несчастного продолжали избивать перед группой спокойно наблюдавших немцев. Мне казалось, что эти удары сыплются на меня. Каждый раз я вздрагивала от боли. Еще не все зажило во мне, и эти удары я чувствовала на себе вновь. Я кусала губы и дрожала, как на морозе. Еще одного избитого полицаи с руганью волокли за ноги по песку к немцам. Он был без сознания, в крови. Возможно, ему проломили голову. Мне казалось, что этим истязаниям не будет конца. Колени у меня подгибались.

Я еле сдерживалась, чтобы не упасть, когда эта банда во главе с переводчиком подошла к нам. Обогнув нас, они двинулись дальше вдоль второго ряда, постепенно удаляясь. И там время от времени слышались крики и звуки побоев. Так к немцам подтащили еще несколько человек. Не знаю, может, всего их было человек 10 или 15. Невозможно было не то, что считать, а соображать! Все силы уходили на то, чтобы устоять на ногах и не стонать от ужаса и боли вместе с избиваемыми. Что? Что они такого сделали? Может, в рюкзачках, которые многие из них несли, нашли что-то? Но что?

Закончив свой обход, полицейские подошли к немцам, а переводчик дал команду: «Надеть штаны!» Однако строй не распускали. Пленные, стоя в строю, должны были присутствовать при дикой расправе. Избитых подняли ударами палок с песка. Кто-то из них поддерживал совсем изнемогавших. Человека без сознания полицаи заставили тащить за ноги по песку самих окровавленных пленных. Так гнали их, продолжая избивать, к проходной. По белому песку тянулся кровавый след. За ними спокойно проследовали немцы, тихо разговаривая о чем-то своем, покуривая сигареты, обходя кровавые пятна, оставленные избитыми пленными. Я давно заметила, что немцы большие аккуратисты, черт бы их побрал!

Все еще стоя в строю, мы видели, как полицаи провели всю группу вдоль проволочной ограды ко рвам. А потом слышали, как их там расстреляли. Нам разрешили разойтись.

Главным врачам велели разместить вновь прибывших по освободившимся в последнее время местам. Все расходились молча, подавленные пережитым.

Я вернулась на свое место. За окнами комнаты, которые выходили к лесу и рвам, еще были слышны отдельные выстрелы. Неужели кто-то пытался убежать? Ко мне пришли Василий Степанович и Толя.

– Что ты смотришь в окно, все равно ничего не видно, – сказал Василий Степанович, – тебе мало было того, что видела во дворе? Постарайся отвлечься от этого, иначе себя погубишь. Мы тут уж привыкли и стараемся не очень переживать.

– А зачем вас заставили снять штаны?

– Потому, что так они находят евреев.

– Это как же?

– Ты разве не знаешь, что евреи при их крещении проходят обряд обрезания?

– ?

– Ну, им обрезают часть мужского полового органа.

– А как же тогда у них получаются дети?

– Да не сам орган, а только часть кожи на нем! Вот по этому признаку находят и убивают евреев.

– Но есть же неверующие евреи. Без этого обряда, наверное.

– Они спасаются, если только по лицу или произношению не видно, что еврей. Иначе и их убивают.

– Раз уж их хотят расстрелять, зачем так зверски мучают перед этим?

– Потому что человеческая ненависть и злость беспредельны! – вмешался Толя. – Достаточно безнаказанности и власти. От этого люди теряют человеческое обличие. Особенно, если есть беззащитные жертвы, на которых можно вылить свое бешенство. Ты знаешь, ведь они уничтожают и цыган вместе с их детьми, без всякой жалости, всех вместе. Уж не говоря о том, что они делают с коммунистами и нашими моряками, если узнают о них! Достаточно малой татуировки на руке, вроде якоря, – расстреливают на месте. И все из-за того, что моряки везде врезали им, этим арийцам, как никто другой.

С отвагой и без комплиментов! Настоящие мужики! Покосили немцев без счета!

– Нам тут все-таки удалось, – вмешался Василий Степанович, – спасти некоторых евреев, выдав их за мусульман. Мусульмане тоже проводят обрезание. У нас было несколько татар среди пленных. Мы с ними договорились. Они успевали научить евреев нескольким словам на татарском языке, и при проверке те спаслись. Когда полицейские набросились на них, они стали произносить татарские слова, смешанные с русскими, и убедили полицейских и немцев в том, что они татары. А настоящие татары, когда их спрашивали, подтверждали: «Да, наши». Но тогда проверка была не сразу. Сначала запускали новых по баракам, а потом назначалась экзекуция. А теперь видишь, что делается, сразу же с поезда – и в строй, никого невозможно спасти!

– А почему не проверяют вновь прибывших отдельно, а смешивают со всеми и начинают проверять сначала? И тех, кого уже проверяли, и тех, кто только что прибыл?

– Кто их знает, – ответил Василий Степанович, – я думаю, им приятно лишний раз власть свою показать, унизить нас по-всякому при каждом удобном случае. Да и напугать при этом, показывая каждый раз эти муки. Вот, мол, что ждет каждого. Только пикните!

– Нам сказали вновь прибывшие, – добавил Толя, – что они так с нами обращаются и морят голодом потому, что Сталин якобы сказал: «У нас нет пленных. А если кто и попал в плен, значит – предатель! Чтоб не попасть в руки врага, нужно было застрелиться». Вот мы и оказались вне закона.

Никто нам не помогает, а фашисты только пользуются этим.

При таком раскладе нам остается умереть либо тут, либо в германских лагерях где-то в Европе. Тут один полицай рассказал нам о тех лагерях – фабрики смерти! А потом, если удастся выжить, что маловероятно, неизвестно, чем все для нас окончится при возвращении домой. Могут спросить:

«Почему не застрелился, предатель?» А то и помогут в этом деле…

– Вранье все это. Никогда не поверю! Кстати, я давно хотела вас спросить, почему это вы до сих пор не попытались убежать?

1130 000 бывших пленных советских солдат, бежавших из концлагерей, сражались в рядах партизан во Франции, в Италии, в Югославии и других странах во время Второй мировой войны.
123а время Отечественной войны в немецком плену оказалось 4 500 000 советских солдат и офицеров. Вернулись 1 800 000. Расстреляно, сожжено, повешено фашистскими карателями 18 000 000 человек гражданского населения всех национальностей Советского Союза. Беевор А. Сталинград. – С. 467–468.
13Аппель – Перекличка, поверка (нем.).
Рейтинг@Mail.ru