bannerbannerbanner
полная версияКомфорт проживания и самосотворение

Валерий Горелов
Комфорт проживания и самосотворение

***

Было еще много приключений, да и каких! Из ведьминских земель западных среди студентов медицинского института объявилась девушка, хотелось ей стать детским доктором, хвала Фамари, имени ее. Жизнь студенческая была голодная, а девушка она была неглупая. Нашла себе мужа – достойного, из тех, которые смотрят до обеда, что украсть, а после обеда – на чем вывезти. Имя ему – прапорщик. Зажили они и девочку нажили. Но прапорщик, будучи сам наружности борца-классика в тяжелом весе, был нерасторопный, да и вообще не прапорщик по своей природе, ведь то не звание, а врожденный талант. Так она и мучилась, опять же, девочка была неглупая и подружилась с поварихой, а повар в то время приближался по статусу к слесарю жигулевского автоцентра. У поварихи был муж с жигулями, которые сияли как тот букет Маргариты, и совсем не прапорщик, а расторопный, мастеровитый плотник. Фамари взалкала, ей захотелось жигули, пусть даже и с плотником. У нее в глазах темнело, она – образованная и блестящая аристократка, да с плотником. Но страсти по жигулям оказались сильнее, и она заявилась в гости, когда повариха была на смене. Под напором сисек плотник пал и очнулся в пожизненной обслуге, а через неделю потерял все, что сумел построить: жену, дочь, квартиру, и такую любимую свободу. Фамари еще и захотела секса в бане, и он повез ее в ту баню, что сам достраивал, загодя натопив и потаскав воды. Захотелось им романтического секса, среди березовых веников и колодезной воды. Все так и случилось. Они были счастливы и без трусов, когда дверь, на которой не было пока задвижек, распахнулась, и они увидели на пороге прапорщика и повариху. Фамари рассказала мужу-прапорщику и поварихе, где и во сколько им будут наставлять рога. Они приехали, и состоялся бой прапорщика и плотника на грядках цветущей клубники под хохот местных ворон. Плотник был голый и распаренный, а прапорщик при портупее. Прапорщик побеждал, но плотник проворно извернулся и убежал за ружьем. Жены собачились во всю глотку, а местные псы подвывали им. Потом плотнику достанется еще большой чемодан, и в желтых жигулях в последние дни начнет оформляться новая семья. Первое, что сделает избранница – избавится от всего, что было не ее, а первым «не ее» будет образ Божьей матери на цепочке, подаренный ему когда-то на юбилей. Она в окно тех жигулей и выкинет этот образ. Считая себя умной и современной, она была непоколебима в уверенности, что человек произошел от обезьяны, иначе зачем она тогда детский доктор? Вот такие вокруг сюрреалистические страсти.

***

Освободившимся с больших сроков нужна была адаптация, что есть трудоустройство и хоть какой-то присмотр. Районная администрация долго выдумывала, как же все это устроить. Не очень, конечно, хотелось заиметь эту головную боль, но циркуляр сверху был конкретен и суров. Был же местный бизнес, вот его и надо отрядить на исполнение той социальной программы, конечно, за известные льготы и преференции. Они заключались в выделении дополнительных порубочных делянок в лесу, благо леса было завались.

Отбывшие в лагерях большие и огромные сроки прибывали в район поодиночке и небольшими группами. Их размещали в общежитии, что когда-то принадлежало ремесленному училищу, и в котором жили подростки, будущие пильщики, вальщики и раскряжевщики. То, что сохранилось от той общаги – не очень, конечно, но окна есть, койки тоже, и вода недалеко. Приезжали те, кому некуда было идти, у кого не осталось ни родственников, ни прописки среди обычных людей, а выгонять их из привычного лагерного обитания когда-то надо было. Их выгоняли на попечение отдаленных от больших городов районов с целью их медленного вползания в реальность бытия. В жизнь, которую они забыли, а некоторые и не знали никогда. Контингент собирался из разных, порой далеких друг от друга, лагерей и самых жестоких режимов. Они, вроде, уже были свободны, но как-то не очень. Сроки закончились, а насиженную дикость и хитрость сразу запускать в плотно населенные агломерации было очень уж страшно. МВД, лукаво создав планы адаптации, перепихивали эти тяжелые хлопоты на дальние кордоны. ГУЛАГ всегда много выдавал продукта, больного на голову и скорого на поступки.

Общежития вместе с обитателями навязали местному коммерсанту-ударнику. Доскопроизводителя искусили обещаниями, и процесс обвыкания начал раскручиваться. Одни выезжали на валку леса, другие пилили доски, зарплата шла им на личные счета за вычетом питания. Получалась этакая коммуна, опять же имени Глеба Жеглова. Время шло, проживавшими за проволокой десятилетиями такая воля была праздником души. Ни конвоя, ни собак, а каша – с тушенкой и мясом диких козлов и свиней. Пришла зима, а ждали все весны, когда обещают выдать часть заработных денег – и в отпуска, возможно, даже с паспортами. Но с возвратом, конечно. Куда же уедешь от заработанных горбатых денег? Шнырями и баландерами быть никто не хотел, поэтому варили и убирались поселковые, а те только чай себе кипятили в чифирбаках. Чая тоже было вдоволь – «Плиточный», да еще и кололи на себе, если где были места, кресты да купола. Вот такой комфорт проживания у коммунаров в феодальном поселке развитого социализма.

В последний день старого года запуржило, а к ночи злобно приморозило. В ту ночь и началось. Для тех, кто видел это – быль, а для тех, кто только слышал – сказка. В тот вечер все три бригады по семь человек тесно скучились в узких проходах между двухъярусными панцирными койками. Сделанная из бочки печь ухала красными боками, жарила так, что аж майки подмокли, а за стеной в столовке накрывали: и мясо из леса, и рыба из горной речки, и сало с грибами. Манька – точковщица, страшная и одинокая селянка, за две недели до того начала скупать самогон и сливать его в металлическую двадцатилитровую канистру. Сейчас канистра, как лампа Аладдина, сияла боками в тайном месте, ожидая своего потребителя. Манька и подруг привела, они были на нее похожи: в трикотиновых платьях, с костяными брошками на грудях. Все было как у людей: и стол накрыт, и стаканов хватало, и мест на свежеструганных скамейках.

Во главе стола было лишь одно место, да еще и с мягким стулом, похоже, еще с послевоенной меблировки. За счет своей высокой спинки он имел вид княжеского трона смутных времен. В коммуне были все равны, и должностей не было, ибо западло. Значит, кто-то должен заявить о себе, и такой нашелся. Это был дядя за два метра ростом, со сложнопроизносимым именем, вроде как Сурав, не то как Сура из Корана, не то как марка автомобиля, но все звали его Голиаф, тоже, не очень понимая, что это. В его лапе любой топор выглядел детской игрушкой, и как только такая игрушка попадалась ему в час хмельной, он получал срок. Первый из них был еще в хрущевскую оттепель, а всего их было три. В сумме командировок набиралось на сорок лет. Картинка этого индивидуума дополнялась огромной головой, хорошо заросшей черными кучерями, густыми бровями-шторами и разбойничьей бородищей, сквозь которую блестели стальные зубы. В лагере он запугивал салаг из ВОХР, щелкая и скрежеща ими как акула-людоед.

Стол был не только богат, но и шикарен, тот ударник – коммерсант проставился за Новый год шестью бутылками шампанского, они блестели серебристыми головами прямо как зубы Голиафа. Еще был бидон с брагой, и в тайном месте – канистра с самогоном. Первый Новый год на свободе и с трудовой копейкой на столе. Шампанское передвинули до женщин, что расположились с тыла стола, взяв на себя груз обслуги банкета. Одну бутылку открыли, кое-кто отхлебнул из горлышка и тут же выплюнул. Сидели загибали пальцы, подсчитывая, у кого в какой час на родине наступит новый год, однако решили усреднить и начать. Со стакана браги у многих засоколились глаза, а беломорное облако вдруг разгладило морщины и раскрасило лица сельских, бесконечно трикотиновых невест. Когда в ход пошел самогон, жгучий и липучий, они уже выглядели как фотографии из глянцевых журналов, которые гуляли за проволокой годами. Закусывали кабаньими карбонатами, строганиной из тайменя, да груздями. Тут же, перекрикивая друг друга, тостовали за братву и свободу. Голиаф сходил в сенцы, принес топор и прислонил его обухом к своему стулу. Все шло своим чередом. Лаяли оперов и общественников, вспоминали пересылки и этапы, да неоплаченные карточные долги. Нашелся кто-то, кто назвал другого фуфлыжником, и началась драка, безумная и жестокая. Такое случалось именно по тому, бычьему, кайфу. Дрались молча, каждый за себя. Когда повытаскивали ножи, Голиаф с топором лесоруба в руке кинулся в толпу, фехтуя огромным инструментом. Толпа схлынула по обе стороны, образовав коридор, в конце которого с обрезом стоял маленький и щупленький Давид. Тот, которого Голиаф всегда отправлял «пасти овец». Давид был тоже пьян, а ствол был им украден у сельских алкашей-охотников и переделан в обрез. Давид был маленький и щуплый, но непростыми дорогами шел по жизни, и пел, и пас овец. Голиафа было не остановить, ибо словам зверь неймет. Он кинулся на Давида, тот выстрелил, все замерли, точковщица Машка кинулась звонить. Когда подъехал УАЗик, и начал фароискателем шарить по окнам, кто-то заорал:

«Бей мусоров!» – и толпа, полуголая и босая, кинулась на улицу с заточками и дровинами.

Двое ошарашенных милиционеров, стрельнув в воздух один раз, спешно укатили. Атака на ментов всех примирила, накрыв Голиафа двумя разворотами газет: одна «Правда», другая «Труд»; уселись бухать. Выпили по стакану и потянулись чифирнуть. Картинка была ясная: Голиафа завтра в ящик заколотят, а Давида увезут в район. Но так не получилось. Чайник не успел закипеть, когда за окнами опять засветили фары. Прибыл озлобленный, потревоженный в новогоднюю ночь ОМОН, и в окна полетели световые и дымовые гранаты. Потом принялись адаптировать обитателей общежития из АК-47. Итогом: 9 убиты, назавтра по следам найдут еще десятерых замерзших в лесу, один умрет, дико крича мерзости в адрес кого-то, а один живой, но в беспамятстве. Это и был Давид. Он сейчас видел себя на поле брани под ярким солнцем в долине Эла. У его ног лежит огромный воин, потомок великанов – Рефаимов. Давид с огромным трудом поднимает меч великана и отсекает тому бородатую, лохматую голову. Он ее берет в руки с мыслью о том, что было бы, не убей он Голиафа. Вот именно этой смертью он самосотворился и стал царствовать. Где тут грех, а где послушание? Или победителей не судят? Судят, и даже очень, мало того – их судят в ускоренном порядке: или из страха награждают, или в панике казнят. Осуществляя правосудие, человек берет на себя непосильный ему груз беспристрастия, будучи, как и все, немощным и грешным. Судят, сотворяя свой личный комфорт проживания.

 

***

Скалистые берега острова сокровищ легкий южный бриз очертил тонкой пенной кривой. Прошел год, как валюты всех главных технологических государств исчезли в пучине мирового кризиса. Их просто отменили. Все, кто успел скупить золото, платину и камни, вывозили их тоннами на необитаемые острова всех океанов, замуровывали их в пещерах и закапывали в ямы. Складывали сундук на сундук и закапывали, конечно, лопатами, по причине отсутствия бульдозеров и экскаваторов. Карты сокровищ рисовались от руки на коленке, ибо доверять космической локации или чему-то еще было нельзя. Кругом были охотники за нажитым и сбереженным. Потом всех загоняли собирать на берегах окурки, все места стоянок маскировать птичьим пометом, перетирали все предметы своего присутствия. Потом уходили двумя бортами от тех, вновь одичавших, берегов. Один борт с рабочими топили, а на другом чутко спали, ожидая расчета с лишними свидетелями. После всего сделанного наступало облегчение и равновесие, ибо там что ни случись: война, мор или пандемия, им есть куда возвращаться и с чем обняться. Команда была минимальной, болтало очень сильно, хозяева сокровищ исходили в блевотине.

На большой земле все хранилища банков разграблены, все казначейства растащены, аграрные районы оккупированы голодными. Армии разбежались в поисках куска хлеба, даже хорошей войны никто не мог организовать. Когда в больших городах отключили электроснабжение и воду, они за две недели превратились в отстойные ямы. Поползла зараза. Ни страны, ни идеологии не схватились насмерть, просто один человек накинулся на другого за хлебные крошки. С холодного севера, где больше не топили, двинулись на юг, а там уже все съели. В этой схватке не было полководцев и стратегий. К людям пришел хаос, а открыли ему двери предатели, мздоимцы и казнокрады, которым все было мало и некомфортно. Капающий с них жир и вспыхнул коптящим огнем хаоса. Отравленная земля больше не родила, а оплеванные святыни больше не служили.

Все тревоги умерли, как только он понял, что это сон, видимо, навеянный вчерашними мыслями о том, где все прятать. Сокровища приумножались и требовали к себе внимания. Свет в доме горел, вроде все было на месте, а одна из его секретуток светила голым задом из кровати. Похоже, вчера лишнего принял; дорогой коньяк не следует пить стаканами, его о том упреждали. Толстый, лысый и коротконогий, он голяком пошлепал к бассейну. Охранник, падла, спал в кресле. Время было пять утра, а в Москве аж 22. Аккуратно по лесенке спустил голый зад в воду, она совсем не охлаждала. Шлепнул ладонью по голубой водичке, охранник подскочил, как будто кобру увидел. Он был из каких-то горячих точек и сейчас стоял смирно в черном костюмчике и с кривым галстуком. Мужчина жестом его погнал и он, по-холуйски, вприпрыжку, кинулся в пищеблок за опохмелином. Видимо, сильно он очень хлопнул: в прозрачном халатике выползла та, что светила голой жопой. Это оказалась вообще не секретарша, а молодая шлюха – прокурорша, которую пользовали в столице, а теперь прислали в его регион шпионить. Как-то вчера в беспамятстве он проворонил ее блядский напор. У нее только жопа была круглая, в остальном она была костлявая, на цвет – белокожая, и вся какая-то аллергичная. Холуй-охранник прикатил столик и подал полотенце. Уселись к столу. Он, опять же, налил себе коньяка, а прокуроршу, которая призывно хлопала ресницами, повелел отвезти куда-нибудь. Он тех прокурорских терпеть не мог, еще с тех пор как был инструктором горкома партии, обслуживался как номенклатура и жил, конечно, не на одну зарплату. Тогда была одна прокурорская отрыжка, которая все время принюхивалась к подотчетным ему организациям советской торговли. Но партия была неуборимой; сейчас он позвонит в Москву, там было лицо одной с ним веры – как и он, фанат коллекционирования ручных часов. А тот у самого в администрации! Он, вдруг, как-то скис после окунания и коньяка, да и баба с возу – кобыле легче. Уснул. Невелик муравей, но горы копает. Вот такой комфорт проживания.

***

…Агасфер был готов встретить Николь, у нее был последний полустанок в кривой, давно минувшей реальности. А пока – рассказки в объеме школьных сочинений.

Сегодняшнее

Сто человек сидели в мокусо – обряде медитации на подражание и послушание. Сидели на полу, выпрямив спину и поджав под себя ноги. Все были одеты в белую одежду – куртку и штаны (ги), и с разноцветными поясами. Перед ними на стене висели портреты учителей, выполненные по фотографиям сомнительного качества, но им это придавало еще большие могущество и таинственность. Учителя на портретах были азиатской внешности и в одеждах национальной принадлежности. Это было карате-до, воинское искусство борьбы без оружия, что являлось частью дальневосточных боевых искусств (не путать с видами единоборств). Учить их было некому, потому все строилось на собственном понимании и таланте подражательства, на бесконечных физических перегрузках и пересказах мифов и легенд. Мифы были разные, но их объединяло понятие пути и принесения себя в жертву выбранному. Здешний тренер, он же учитель и сенсей, был там самым авторитетным фантазером – разночинцем той, тогда не совсем дооформленной, категории населения. Он творил себе кумиров и заражал этой хворью других фанатично и настырно. Народу было много, все стремились двигаться по пути физического и нравственного совершенствования. Были лозунги и призывы, похожие на старые политические, типа «В борьбе обретешь ты право свое». Когда к обещанному году коммунизм не пришел, лозунг «Все ради человека, все на благо человека» заменили на еще более старый «Сила ломает все». Все возжелали быть сильными, но добрыми, убивающими, но не атакующими, как наша любимая Красная армия. Ноги надо было превратить в мечи, а руки – в копья, ибо альтернатива в том бою одна – смерть. И чтобы овладеть искусством убивать, сенсеи рекомендовали подражать диким змеям и аспидам. Подражали, и потихоньку образ человеческий затенялся.

Местный сенсей-разночинец, ложась спать, всегда мечтал увидеть тот удар, от которого противостоящий умрет мгновенно. Удар не пришел во сне, пришел голос с небес уже не с просьбой, а с требованием прекратить те действия и вспомнить о своем катакомбном крещении. Но тот голос не был услышан. Тогда пришлось заплатить жуткую цену, чтобы увидеть себя в горячечном бреду самим же придуманной жизни. Он придумал себе богов и обнимался с ними, а придуманные боги и есть идолы. Сказано «Не будет у тебя других богов, кроме меня». Так тоже самосотворялись, а к отвернувшимся от закона закон суров.

***

Закон, который создается, должен учитывать нормы нравственности и морали конкретного общества в конкретное время. Закон – основа государственной власти, а государство – это основное орудие политической власти в классовом обществе. Но, как известно, бесклассовых обществ не существует, а еще известно, что дуракам закон не писан. Дурак в русских сказках – главный герой.

О героях и власти в конкретном обществе и конкретное время: время – постсоветское, а герой – депутат-законотворец, бизнесмен. Все коротко. Депутатство было мелкое, региональное, но стояло надежным щитом от любых нападок на его бизнес и благополучие, ибо подобное рассматривалось как политический заказ, и оппоненты всегда были в проигрыше. Депутатство было убежищем, в котором он нуждался, будучи большим трусом по натуре. В детстве он боялся ровесников на районе, потом декана в институте, а позже рэкетиров и милиционеров в портупеях. Дураки умирают, а трусы выживают; дураки всегда против течения, а трусы всегда по течению. Именно поэтому дураков не брали в депутаты, брали трусов. Дуракам же закон не писан, а трусы их сами пишут, вернее, дружно и синхронно голосуют за написанное, следуя курсу руководства, а те ведь лучше знают, какие нужны законы для народа. А он совсем маленький муравей, но тоже в этой горе копается. Накопал себе новый дом в другой, конечно, стране, счета в офшорах и полную уверенность в том, что он там, где большинство. Такие, как он обслуживали вертикаль власти, а вертикаль была конкретная. Готовность лизнуть была приобретена еще там, в комсомольском прошлом, на собрании актива, где всегда правым и успешным было большинство, так как комсомол был школой воинствующего большевизма. Новое сословие будет писать под себя законы, окружив себя же нечестивцами. Но его трусость не была немощью, она была идолом самого себя, методом обогащения, и, одновременно, оружием выживания. На него всегда рассчитывали, он всегда повторит, как скажут свыше. Он надежный и верный, но он не был надежным, ненавидя кукловодов, ибо у них было больше. Дураки пытаются найти, а трусы страшатся потерять. Его не учили быть таким и не принуждали, он по своей воле подобно самосотворился, и было это из страха жить. Так и делались законы, которые порождали беззаконие и кому-то давали привилегии не исполнять законы. Чтобы осталось, как и было всегда, – закон, что дышло, как повернул, так и вышло.

***

Он был красив, высок и в новенькой офицерской форме, плюс хромовые сапоги. И она высока, красива, и папа у нее – директор приграничного Военторга. Он первый день как прибыл, и она тоже, как будто первый день в своем райцентре, без отвергнутых поклонников и преследователей. У них все началось в тот вечер, на танцах, в офицерском клубе. Он был музыкален и хорош в танце, она в синем платье в белый горошек и с красными губами. Они слились под модную тогда музыку, как оказалось, навсегда. Папа любил свою дочку, но из-за жизни по циркулярам и уставам был строг и угрожал ее выдать за конюха с хоз. двора, если она, наконец, не перестанет шустрить по району. Но и тот был не без изъяна: к скрипке был приучен с детских лет. Свадьбу отыграли на зависть, а воздыхатели рвали на себе волосы и давали страшные клятвы. Папа видел свое избавление в том, чтобы убрать молодую офицерскую семью от тех обиженных и клянущихся. Доченькины ножки дорожек много натоптать успели.

И поехал молодой офицер в Москву, в академию, и красивую жену с собой повез. Не каждому так подфартит. Такой паре, да с таким папой, не по заставам же жить. По отъезду папа делегировал свои полномочия по управлению учебой и распоряжением семейными финансами дочери. Она не подвела папу – командира и кормильца. Ходила за слушателя академии экзамены по тактике боя сдавать и зачеты по физ. подготовке. И везде у нее получалось. Давно же известно, что могут наши женщины. Против ее пристрелки не было бронежилетов и надежных оборонительных линий. Она учила мужа, не давая ему ни на минуту забыть, кто его учит, а выучив, привезла в свой родной округ. Привезла его уже в роли мочалки из солдатской бани. Папа определил его на хорошую штабную должность, и жизнь потекла в сотворенном ими русле. Он служил, вечерами пил водку, играл на скрипке и ждал очередного звания. Она красовалась, где только было можно, восхищая центровую публику города. Было много романтизма и неистраченных чувств.

Папа умер, скрипка исполнила «реквием», и семья осталась без стража и попечителя. Офицер стал пить и прятаться от людей, а она, наоборот, пошла в люди. Он, когда пил, прятался, чтобы не уронить честь мундира, а она уверенно реализовывалась в увеселительных заведениях и в интересных знакомствах. Он полюбил командировки, а она вечерние прогулки и ночные посиделки. В ней рождались новые романтические порывы, и появлялись новые, романтические же, подруги. Все, что ни сотворяли, все было просто, «по-бабски». Когда пропал интерес к местной театральной богеме, директорам ТОРГов и ресторанов, что были с «пожеванными сосками», проснулся интерес к криминальным личностям. Муж, когда не был в командировках, в прибор ночного видения пытался рассматривать ее в салоне очередной «Волги» или «Жигулей». Как правило, она его первая умудрялась разглядеть, и угощала снизу разными эпитетами и похвалами. И он опять уезжал в командировку, а она с друзьями и подругами балансировала на грани пограничных рубежей родины, красивая и смелая, «пахнущая как маковое поле и к поцелуям зовущая». Всегда востребованная, но не растраченная.

Скрипка замолчала, у мужа-пограничника отказала печень, и он ушел туда, где границы не охраняют, тайных троп не бывает, и по высшему паспорту не заедешь. У нее из лета в лето за спиной стрекотали крыльями конкурентки-стрекозы, прилипая к самой жирной, уже вылезшей из куколок саранче – оккупантам нового времени. Последний раз ее видели за рулем подержанной «Тойоты» с большими кольцами-клипсами в ушах, и все с теми же красными губами победительницы, и в том же синем платье в белый горошек, которое ей очень шло. А может и показалось, видели-то мимолетно, а может и не она совсем была? Может это какая-то другая, несущая кому-то верность и семейное тепло. Та, наверное, уже старая, сидит во дворе, курит сигареты «Космос» и материт прохожих. Но у нее точно есть в альбоме фотография того танцевального вечера, где она вальсирует в своем синем платьице с хромовыми сапогами. Вот такие страстезападение и самосотворение.

 

***

Банда, пролившая кровь своих соотечественников с целью нажиться, спасалась от кровников. Она бегала по стране, пытаясь прикрыться то за спецслужбами, то за местными преступными сообществами, а то и за политическими пузырями. Пролитая кровь детей и стариков облепила их рыла горячим потом, но звери не каются. Они были прокляты всеми, кто говорил на их родном языке, и только закон, жалкий в своих попытках комментировать их животные страхи, требовал от людей заявлений и доказательств. Бандиты вдруг вспомнили, что живут в современном государстве и призывали применить к ним нормы существующего права. Но люди не писали заявлений и не ходили в прокуратуру. С учетом того, что в этой стране смертной казни не было, они были готовы использовать свое право, которое сохраняло их народ тысячелетиями. Какие те судом судили, таким и должны быть судимы. Власть сосредоточилась перевести все в русло нынешнего судопроизводства, дабы дать бой средневековым предрассудкам. Взялась власть охранять зверей, которых было трое: ходили они и рассуждали, с местными городскими были в корешах, водку пить отказывались, ссылаясь на то, что вера не позволяет. Все у них было хорошо, у главного даже барышня была из местных. Она влюбленно и демонстративно на людях не выпускала его руку, была горда и высокомерна. По природе своей эта примелькавшаяся всем городская шлюха теперь нашла себе пристанище. Знали бы местные ребятушки, что это за рожи на самом деле, и за один стол бы с ними не сели, но знали только менты – теперь их друзья и благодетели. Соплеменники убили бы их давно, но люди требовали привезти их и казнить по закону предков. «…убивший человека должен быть умерщвлен» (Левит, 24.21).

Главного из них для спасения его шкуры закрыли в камеру, прямо сам просился на сохранение. Тут, вдруг, выясняется, почему эта барышня была такая важная и гордая, теперь она перед всем городом проявилась с большим животом. Но будущий папа восторгов не испытывал, угрожал и требовал избавиться от ребенка, мотивируя это тем, что его дома не поймут. Он все еще считал, что у него есть дом, и он – часть традиций и веры своего народа. Его народ таких даже абреками не называл, имя им было – звери. Барышня была категоричной в своих порывах родить и воспитать таким же героем как папа. Но папа нашел решение. По своей природе он знал только одно действо, которым можно было развязать этот узелок. Не имея возможности явиться самому, он прислал двоих своих молотобойцев. Они ей разрезали живот, вытащили шевелящийся плод, выкинули его в мусорку, а ей вызвали скорую. Она выжила, и потом еще год ее видели в городе. Она ходила по улицам и выла нестерпимым воем смертельно раненого зверя. Она была грязная и оборванная, слепая и оглохшая. Была ли она жертвой или сотворительницей этого зла, судить люди не брались. Однажды в ночном дожде ее насмерть сбила милицейская машина, но этот жуткий вой сошедшей с ума женщины еще можно было услышать, особенно в ту неделю, когда город накрывается туманом цветущей черемухи и бегут по тротуарам девочки-конфетки, влюбленные и гордые, держа за руку своих героев.

А тех привезли, живых и здоровых. В дороге хорошо кормили и не обижали. Сельчане, узнав о той сумасшедшей, даже на казнь не пришли. Они молились дома за избавление от лютых зверей, ибо те везде звери, а дети везде дети, ибо они дети человеческие. На кладбище рядом с могилами убиенных стариков и детишек они собрали маленький холмик из камней тому, еще не увидевшему свет, дитю. Казнили их не по законам предков: их живьем закопали по причине, что те живыми никогда и не были. И никто в молитвах не просил Господа простить их, ибо они не ведали, что творят. В тот день небо было в горах низкое. Темные облака давили на душу и плакали крупными каплями дождя, ручьями стекавшего по древним камням как слезы матерей. Матери же сидели кружком на земле, склонив низко покрытые платками головы, и тихо пели одну на всех колыбельную песню материнской любви. Вот такое самосотворение.

***

Мать была уже совсем немощная, по квартире мало двигалась, если только когда соседка приходила. Та была того же возраста, но еще вполне живая. Та, если приходила, то с бутылкой, и они за этой бутылкой полдня шушукались в кухне в шесть квадратов, к тому же донельзя захламленной. Да, вся их малогабаритная двушка была завалена чем ни попадя, да еще и провонялась запахом давно больной старости. Деревянные окна, с рамами, крашеными на сто раз, давно слиплись и даже до размера щелей не открывались. Потому запахи здесь были очень отличимые от запахов всего остального мира.

Вове уже было прилично за сорок, и он все жил с мамой. На улице его дразнили Бесом, а после того как по последнему сроку на Решетах ему бревном вывернуло ногу, стали еще и Паниковским поддразнивать. Он не любил быть дома и старался околачиваться по подворотням, где, если повезет, находился собутыльник, да и всегда было с кем покурить, сидя по лагерному на корточках. Бес был щипачом, когда-то давно была ремеслуха и специальность, но теперь все забыто, да и инвалидов в сварные не берут. Вот и кормились они с матерью фартом уличным. Сегодняшний весенний, солнечный и по-летнему теплый день мог, конечно, и кошелек подарить, а мог и новый срок. Сегодня Бес с утра отвалил из хаты, накинув поверх застиранной майки видавший виды пиджачок. А другому Вове, что семиклассник, с утра наглаживали пионерский галстук. Под парами утюга тот скрипел и пах свежестью. Гимнастика у открытого окна под радио завершилась, и мальчик попрыгал на водные процедуры. Жизнь по расписанию была Вовкиным неизменным правилом. Сегодня, 19 мая, лучший праздник – День пионерии, последний в его жизни, скоро в комсомол. Сегодня они всей дружиной идут в рейд, а дружина их – это ЮДМ: «Юные друзья милиции». Мама счастлива, папа горд, а младший брат-октябренок на него равняется.

К 12 часам Бес дважды «пробил» трамвайный маршрут, но лишь раз удалось прицелиться, да и только. Зато нарисовался, что надо. Решил сделать перерыв и спрыгнул на остановке Покровский парк. В парке иногда тоже удавалось выловить куш, но скорее вечером. Но он решил-таки проверить масть и нырнул в ворота. Надо было шевелить, денег не было даже на курево, да и без билета ездить на трамвае – тоже «определялово». В парке было что-то вроде книжной ярмарки, продавали и обменивали все, от новых блестящих книг с Буратино до потертых старых «Роман-газет». А по кустам шептались и перемигивались те, у кого недалеко припрятаны Пастернак, а может даже и Солженицын. «С веса» Бес не очень уж любил брать, но толстая, с жидким перманентом барышня была уж очень большой ротозейкой. И только он потянул кошелек из сумки, как раздался грохот барабанов, и завыли медные горны – маршем приближался пионерский отряд. Перманентная баба от того грохота и дробей взвизгнула и тут же заорала благим матом, схватив Беса за руку с синими, известного содержания наколками. Ничего не успев украсть, он ловко вывернулся и понял, что надо бежать, ибо женщина вопила, что ее ограбили. Он кинулся вниз, по парковой дорожке, а за ним, сметая друг друга, – 30 подростков отряда ЮДМ. И где ему, пьющему и курящему инвалиду, тягаться с передовым отрядом советских подростков? Он выскочил на трамвайную линию, и, подплясывая покалеченной ногой, помчался под уклон. За его немалую практику крадуна такое с ним случалось впервые. За ним, улюлюкая и крича лозунги и припевки патриотических песен, гналась конница Чингачгука. И все это в ясный весенний полдень. Коленки сверкали и галстуки развевались. Бес был хоть пьющий и больной, но опытный. Он снял с себя пиджачок и, размахивая им над головой подобно вертолетному винту, ускорялся. Вот уже впереди «яма» – известное место. Это овраг, вроде там когда-то и речка текла, но теперь это хорошая смрадная помойка, свалка мусора любого ассортимента, в том числе и гнилой картошки, и деревянных ящиков из-под водки. Земля по берегам была жирная и черная, с резким запахом, такая, в которой копают червей-полосатиков на карася. На противоположном берегу стояла знаменитая будка Гоги – «Пиво на разлив». Она прижилась тут, при пункте приема стеклотары. Этакий живой уголок, народу в этом месте всегда было в избытке. Бес мчался уже со второй, модной тогда, космической скоростью, со встречных трамваев ему приветливо махали, а встречный вагоновожатый даже два раза позвонил, приветливо подбадривая. Пионеров и подбадривать было не надо, они и так были победителями. Уже на берегу ямы-помойки Бес кинул пиджачок в Вовку, который был в авангарде погони, выиграв тем секунду и, пробежав по колено в помойной жиже метров десять, оказался в центре этого оазиса, упав на хаотичную конструкцию из твердого мусора перевести дух. От шума и грохота Гога на всякий случай захлопнул окно выдачи пенного.

Рейтинг@Mail.ru