Но жизнь, как давно замечено, изобилует неожиданностями. Однажды в декабре 1951-го Глеб пришел в библиотеку поменять книги. День был очень холодный, под минус сорок. Ну, полярная ночь, продутая яростным ветром, – известное дело.
– У вас нос отморожен, – посмотрела на него Наталья Шестакова, библиотекарша. – Потрите. Ужасный мороз сегодня.
– Разве это мороз? – Глеб принялся растирать нос. – Вот в пятнадцатом веке в Европе жутко похолодало. Папа римский Иннокентий даже издал указ – это называлось буллой – о наказаниях за порчу погоды. И, представьте, стали обвинять и сжигать на кострах тысячи людей.
– Всё-то вы знаете, – улыбнулась Наталья.
Глебу нравилась ее улыбка с ямочками на круглых щеках. Нравилась эта молодая «вольняшка», появившаяся в библиотеке минувшим летом. Глеб знал, что она приехала в Норильск с мужем, офицером внутренних войск, но прожила с ним, горьким пьяницей, недолго. Своей привлекательной внешностью Наталья Шестакова, можно сказать, излучала голубоглазую мольбу о сочувствии, но – по характеру была истой сибирячкой. Решительно ушла, хлопнув дверью, от непросыхающего муженька, добилась развода. Устроилась на работу в библиотеку (соответствующий техникум в Иркутске окончила), поселилась в гостинице. Собиралась уехать в свой Иркутск, но застряла в Норильске. А потому и застряла, что «задышала неровно» к Глебу Боголюбову.
Должна была она, двадцатичетырехлетняя комсомолка, чураться ссыльных, – а ее тянуло к интеллигентным людям.
– Милая Наташа, – сказал Глеб в тот декабрьский день, растерев замерзший нос, – хочу признаться, что люблю вас. Но понимаю свое положение. И если вы скажете «нет», я приму это как должное…
Наталья поднялась из-за стола, заваленного книгами. Ее обтягивал темно-синий свитер со стилизованными коричневыми оленями.
– Я скажу вам «да», – ответила она.
Начальство отговаривало от безрассудной связи, но упрямая сибирячка не отступилась. Ее из комсомола исключили, из гостиницы выпроводили, – не сдалась, не отреклась.
В узком кругу друзей – ссыльных инженеров, поэтов, мыслителей – сыграли свадьбу.
– Слушайте, люди! – воскликнул Глеб. – Вот в этой комнате поселилось голубоглазое счастье.
– Горько! – грянул ответ.
С «материка» доходили сюда, в царство холода и цветных металлов, странные слухи. Раскручивалось какое-то «ленинградское дело» – опять, как до войны, сажали в тюрьмы и даже расстреливали, непонятно за что. А Глеб Боголюбов жил счастливой жизнью со своей Наташей. Разве сей факт не есть отрицание долгой полосы жизни несчастливой, пропащей? Всюду, всюду она – диалектика. Странное единство противоположностей.
А вот и поворотное событие произошло в государственной жизни – умер Сталин. И вскоре началась эпоха, прозванная «поздним реабилитансом». Пересмотр «дела» Глеба, спустя восемнадцать лет лагерей и ссылки, выявил «отсутствие состава преступления» (жаль, что не дожил до такого финала бедолага Ник-Ник, взбалмошный ревнивец, скончавшийся где-то у лагерной помойки).
Глеб наконец-то свободен. Списался с Надей, сестрой, пережившей блокаду (а мама, Елена Францевна, весной сорок второго умерла от дистрофии), и летом 1955-го уехал из Норильска. Со своей Наташей и полуторагодовалым сыном приплыли на пароходе по Енисею в Красноярск, а оттуда прилетели они в Ленинград.
Поселились в старой боголюбовской квартире на Шестой линии, – одну из двух комнат Надя, так и не вышедшая замуж, отдала молодоженам. Из окна Глеб увидел старый двор, потемневший до черноты брандмауэр и еле различимую на нем надпись «Эх вы ди».
– Эх вы, диссиденты, – пробормотал он, улыбаясь.
– Что ты сказал, Глеб? – не поняла Наталья.
Это слово тогда было еще малоизвестно. Глеб, человек начитанный, знал, что в Польше называли диссидентами не-католиков. Впоследствии оно, это слово, приобрело у нас весьма расширительный смысл.
Я знал, что Глеб Михайлович пытался вернуться в физтех, в котором работал до ареста, и не с пустыми руками туда заявился, а с рекомендацией видного физика-теоретика, помнившего об открытии тяжелой воды в Заполярье. Но – не вышло. Бывший ссыльный получил отказ – «за отсутствием в данный момент вакансий».
Глеб, рассказывая нам об этом, улыбался своей улыбочкой, в которой чудилось нечто неизбывно детское – как бы удивление странностям жизни.
– Они были очень вежливы, – сказал он. – Даже поблагодарили за то, что я пришел к ним в физтех после всего пережитого. Но я бы предпочел, чтобы просто честно сказали: «Non possumus». То есть «не можем». Вы, наверное, знаете, что так ответил папа Климент Седьмой на требование Генриха Восьмого признать его развод с первой женой.
– Что же этот Генрих сразу к папе? – ворчу я. – Мог бы вначале в загс сходить.
– Вы знаете всё, да, Глеб Михайлович? – спрашивает Рая.
– Нет, – отвечает он. – Я совершенно не знаю текстильную промышленность. И плохо ориентируюсь в орнитологии.
Однажды Глеб спросил меня, сколько маршалов было у Наполеона. Я назвал пятерых, общеизвестных. Он добавил еще троих, в том числе Бернадота, который, будучи усыновленным престарелым шведским королем, сам сделался королем Швеции и Норвегии Карлом XI V, а когда он, состарившись, умер, на его теле обнаружили татуировку «Mort aux tyrans» (то есть «Смерть тиранам») – след революционного увлечения ранней молодости.
Я был поражен, когда Глеб как-то раз сказал, на каких улицах в Париже жили мушкетеры: Атос – на улице Феру, Портос – на улице Старой Голубятни, д’Артаньян – на улице Могильщиков. Некоторое облегчение я испытал от того, что он забыл улицу Арамиса.
Так вот, в храм науки Глеба не впустили. И пошел он в школу преподавать физику. Написал небольшую повесть о Лукреции Каре, озаглавив ее названием второй главы любимой поэмы: «Истинное счастье в мудрости». Живой язык повести понравился в ленинградском издательстве, и ее приняли, предложив автору изменить название («Счастье не в мудрости, – сказал ему главный редактор, – а в строительстве коммунизма».). Книга вышла под названием «Всё состоит из атомов». Затем последовали еще книги – о Жолио-Кюри, Эйнштейне, Нильсе Боре. Редкостное умение ясно и занимательно излагать сложнейшие физические явления сделали Глеба Боголюбова писателем научно-популярного жанра. «Я широко известен в узких кругах», – посмеивался он. Но «круги» были не такие уж узкие. Его книгами зачитывались подростки – для них, собственно, Глеб и писал.
– Надо, – говорил он, – всячески содействовать просвещению. Неглупый итальянец Макиавелли верно подметил, что результатом господства тирании является развращенное общество. Что может противостоять стихии развращения? Именно просвещение. Культура. Ее надо, как непременную прививку, вносить в организм, начиная с детства.
– А неглупый немец Адорно, – сказал я, – утверждал, что в подкорке у людей доминируют войны и ненависть.
– Подкорка! – воскликнул Глеб. – В ней дремлет вся многотысячелетняя история гомо сапиенса – от первобытного кроманьонца до Аллы Пугачевой. В подкорку лучше не заглядывать. Заглянешь – увидишь насилие. Оно в природе человека. Мы не можем перестать быть приматами, отправляющимися на охоту, чтобы добыть пропитание. Адорно прав. Но История подсказывает и другое. В природе человека разумного – по соседству с ненавистью – живет и противоположное движение. Жалость, сочувствие, доброта. Отвращение к насилию. Адорно не прав.
– Прав Ганди, – сказал я.
– Задолго до Ганди, тоже в Индии, в средневековой, был правитель, некто Ашока. Он завоевал всю Индию, на севере уперся в Гималаи, на юге – в джунгли. Навоевался досыта, похвалялся, сколько он убил в том или ином сражении. И вдруг Ашоку будто подменили. Он объявил: всё, ребята, с насилием покончено. Навсегда!
– А задолго до вашего Ашоки был Иисус Христос.
– Разумеется. Христианская проповедь любви необычайно важна для очеловечивания человека. И все же за две тысячи лет она не смогла искоренить из душ человечества ненависть, покончить с насилием. Наш двадцатый век – чемпион по этой части.
– Да уж, – сказал я. – Век у нас выдающийся.
Черт-те что: живем какой-то ненормальной жизнью. Ну, положим, пустые полки в магазинах – дело привычное, идешь на рынок и покупаешь продукты, но – цены! У меня пенсия считалась приличной, а теперь вижу, она все более отстает от растущих цен рынка. Что происходит в государстве Российском?
По утрам спешим к радиоприемнику. Радовались перестройке, отмене цензуры, концу холодной войны. Россия преображается! Ее лицо как бы разгладилось, угрюмый взгляд смягчился, разжались сомкнутые уста. Перестал давить на плечи каменный груз обязательной идеологии.
Но – похоже, что обрадовались мы преждевременно.
Ну да, объявлена гласность, возвращение к общечеловеческим ценностям, – спасибо Михал Сергеичу, какой молодец, повел страну по демократическому пути. И вдруг – поворот государственного руля вправо. (Или влево?) Ясно, что партаппарат перешел в наступление – добился от Горбачева отказа от рыночной программы Явлинского, роспуска президентского совета, то есть увольнения либералов Яковлева, Петракова. А мининдел Шеварднадзе в декабре сам подал в отставку – по причине «наступления диктатуры». Чьей диктатуры – не объяснил.
И покатились с началом 91-го одно за другим грозные события. В Вильнюсе десантники («черные береты») штурмовали телецентр, есть жертвы. Через неделю в Риге ОМОН штурмовал здание МВД Латвии, и тоже жертвы. В Москве – коммунистическая демонстрация, требуют отставки мэра Гавриила Попова, несут лозунги: «КГБ, прими меры против контрреволюции!». И КГБ, естественно, принимает. И – демократические демонстрации в Москве и у нас в Питере: «Руки прочь от Литвы!», «Фашизм не пройдет!».
А в феврале – телевизионное выступление Ельцина. Ох и выдал Горбачеву! Мол, обманул нас летом 90-го, провалив программу «500 дней», обманывает народ и теперь, – он должен уйти в отставку.
Противостояние двух лидеров – ни к чему хорошему это, черт дери, не приведет.
– Не хватало нам еще гражданской войны, – сказала Рая, когда телевизор умолк. – Избави Бог!
Она перекрестилась. Такая недавно возникла у нее привычка. Мне было странно видеть это: мы же атеисты, нас воспитали в полном безбожии, верно? «Ты что, стала верующей?» – спросил я. «Ой, не знаю. – Рая вздохнула, пожав плечами. – Признаться, – добавила неуверенно, – мне надоел мой атеизм». Я знал, откуда у нее это настроение, – от Лизы! Лиза давно на пенсии – погрузнела, постарела. К ней ходят соседи, нуждающиеся в медпомощи, она безотказно (и бесплатно) делает им уколы. Приходят пожилые женщины, уставшие от трудной жизни, ведут богомольные разговоры. Вот и Райка зачастила к Лизе на третий этаж. Ну что ж, наверное, это потребно душе – отвлечься от того, что слышим по радио и видим в ящике.
А в чертовом ящике – опять многотысячный митинг. Стоят с плакатами, как с хоругвями: «Да порядку, нет хаосу!», «Не допустим развала!», «Ельцин, слезь с России!». А речи какие… Краснолицый от мороза хмырь орет, что обстановка – как перед приходом Гитлера к власти. Требует остановить «разгул» демократической прессы. А на следующий день – митинг, тоже многотысячный, в защиту Ельцина. Хлесткие плакаты. Вон мелькнул: «Ельцин лучше съездюков!»
Ожесточение нарастает. Опасно, опасно… Куда несешься, птица-тройка?..
12 июня ходили на выборы президента РСФСР. Мы проголосовали за Ельцина. Он и победил в первом туре, намного опередив Рыжкова. Но вот что удивительно: шесть миллионов голосов подано за Жириновского – довольно много, оказывается, сторонников у него.
– Что происходит, черт дери? – говорю. – Не протрезвев, что ли, идут голосовать?
– Происходит, что всегда происходило, – говорит моя умная жена. – Как велено, так и голосуют.
– Да кто же велит за Жириновского голосовать?
– Невежество велит. Непонимание и нежелание свободы. Мой руки, будем обедать. Вчера в гастрономе давали рыбу, которая называется «пристипома». Я купила, зажарила. Попробуем, что это такое.
– Пристипома? – переспросил я. – Ну да, такая рыба должна была появиться. Всё шло к этому.
Опять старый сон. Давно не снился, а этой ночью – снова мы с Оськой в школьном дворе пытаемся поджечь автомобильную шину, а она не загорается, и тут появляется Артемий Иванович, директор, в своей вечной серой толстовке, и говорит: «Сюшьте, что вы делаете? Вонять же будет!» А я испуганно и глупо леплю в ответ: «Ну мы же не виноваты…» Артемий Иванович сердится: «Как это не виноваты? Невиноватых нету! Все в чем-то виноваты!» А Оська, тоже испуганный, дергает меня за рукав…
Рая дергает за рукав пижамы:
– Дим, проснись! Что с тобой?
Я ошалело смотрю на ее лицо, слабо белеющее в предрассветной тьме. – Что-то плохое приснилось, да? Ты как будто плакал.
– Дурацкий сон, – бормочу я. – Сто раз уже снилось, как мы с Оськой поджигаем покрышку… и всё не можем поджечь.
– Твой возвратный сон, – тихо говорит Рая. И после паузы: – Оська напоминает о себе… оттуда…
Утром я, как обычно, включаю радио. Почему-то вместо бодрого голоса дикторши – молчание. Только чуть слышный звук, будто где-то далеко, на морском берегу, накатываются волны. В чем дело, ребята? Почему молчите? Проспали, что ли, утренний выпуск новостей?
Включаю телевизор. Хорошо знакомый диктор, очень серьезный, деревянным голосом читает по бумаге текст. Вслушиваюсь – и падаю в кресло у журнального столика…
Ввиду болезни Горбачева президентские функции принял на себя вице-президент Янаев… Вводится чрезвычайное положение с целью обеспечить… Запрещаются все партии, кроме КПСС… Закрываются газеты, кроме «Правды», «Советской России»… С целью обеспечить порядок в Москву вводятся войска…
– Райка! – ору я.
Она, готовившая завтрак, ковыляет из кухни. В ее глазах испуг.
– Государственный переворот! – ору я.
– О Господи! – Рая всплескивает руками, словно ища поддержки в небесах.
Мы смотрим, как на экране ящика появляются танки. Танки катят по улицам Москвы… корчится под их гусеницами недолгая свобода…
Неужели все повернется вспять? И снова – единственно верная идеология, цензура, всевластие обкомов? Конец гласности…
Беда, ребята, беда!
Сумасшедший день. Наскоро завтракаем, пшенная каша, сваренная вместо отсутствующей овсянки, уже не лезет в горло. Радио заговорило, снова слушаем заявление ГКЧП – самозваного Государственного комитета чрезвычайного положения. Дочитали до конца. После короткой паузы пошла музыка. «Лебединое озеро»! Ну да, а что же еще играть, когда государственный переворот?
Как-то не верится – ну не хочется верить, что перестройщик – и вправду вдруг заболел?.. Или, может, его арестовали на даче в Крыму?.. Ничего не понять, япона мать…
– Давай пойдем на Дворцовую площадь, – предлагаю Рае. – Наверное, там митингуют.
Но тут звонит телефон.
– Вадим, – слышу взволнованный быстрый голос Галины. – Ты в курсе событий? Да? Просто ужасно! Слушай, Люська с Андреем хотят ехать в Москву, я возражаю, ведь там может начаться драка, но они не слушают, твердят, что долг честных людей… Перестань! – вскричала вдруг Галина. – Не рви телефон из рук…
Обрывается разговор, сыпятся в трубке отбойные гудки.
Что там происходит – дерутся, что ли? Спешно поднимаюсь к ним на третий этаж. Ну не то чтобы спешно. В минувшие годы мигом взлетал, а ныне… как-никак седьмой десяток стучит мне в уши…
Звоню. Дверь отворяет Андрей, Люськин второй муж, вылитый князь Андрей, сиречь киноактер Тихонов, в бледной джинсовой «варенке».
– Здрасьте, Вадим Львович. Как поживаете?
Он подчеркнуто вежлив со мной.
Все на свете меняется – только не коридор моего детства. Те же старые сундуки у стен, та же бочкообразная кадка, в которой когда-то рос покатиловский фикус (Покатиловы давно вымерли, Ника уехала куда-то на юг, продав свои комнаты кавказской семье), и, конечно, тот же, ни с чем не сравнимый запах отслуживших вещей, выстиранного белья, сваренной еды – терпкий воздух устойчивого быта.
Вхожу в большую – бывшую нашу, плещеевскую, – комнату. Люся, в брючном костюме салатного цвета, мельком взглянув на меня, кричит в телефонную трубку:
– Ну и черт с ней! Какой засранкой была, такой и осталась. Но ты-то едешь? Значит, бери нам с Андрюшкой билеты на дневной. Что? Нет, до Кирилла не могу дозвониться, занято и занято. Ну, все!
Она тычет пальцем в рычаг и набирает другой номер.
– Слышишь, Вадим? – взывает ко мне Галина, сидящая в уголке дивана. – Военный переворот, танки на улицах, а эти хотят их остановить. С ума сошли!
– Галина Кареновна, – как бы с легким упреком говорит Андрей. – Чем больше выйдет на улицы протестующих людей…
– Ну и когда у нас протесты останавливали власть? Шарахнут по толпе из пушек!
– Нет, нет, сейчас другое время, власть не осмелится…
– Вадим! – Галина метнула в меня взгляд, увеличенный очками. – Ты военный человек, вразуми этих безумцев!
– Мама, успокойся! – Люся закончила телефонный разговор и стала перед матерью, разведя руки в стороны. – Вот мы такие. Не можем отсиживаться на кухнях, как вы сидели. Когда решается судьба страны!
– Да, сидели на кухнях, потому и уцелели! – кричит Галина, сжав кулачками у горла воротник голубого, в белых ромашках, халата. – Ты пойми, пойми: игра в демократию закончена, Горбачева убирают, власть снова захватывают кагэбэ, эмвэдэ, люди в погонах… негодяи, бросившие в тюрьму твоего отца…
Она заплакала, кривя губы. На висящем над ней гобелене рыцари с копьями выезжали из замка. Я смотрел на постаревшее лицо Галины, на седые волосы, собранные в пучок над затылком. Где ты, изящная королева Марго?
Люся, подсев к матери, что-то ей быстро говорила – успокаивала. Андрей, очень стройный, спортивный, стоял у окна, глядел на улицу – может, сочинял свои верлибры. Он ведь поэт, и довольно известный. На сколько лет он младше Люськи?
– Галя, – говорю я, – совершенно с вами согласен. Безоружные люди не остановят танки. И, уж во всяком случае, не женское это дело – уличные столкновения. Мой тебе совет, Люся, сиди дома и…
– И смотри по телевизору, как гибнет Россия? – кричит Люся, вскинув красивую голову.
– Россия не погибнет…
– Ты-то не сидел дома, когда на нас напал Гитлер! И твоя будущая жена тоже надела военную форму. Ну а теперь настал наш черед выйти на улицу!
– Да ведь теперь на улице совсем другое…
– То же самое! – орет Люся, округлив свои синие бездонные очи.
Слава богу, путч не удался!
Тысячи людей, главным образом, молодых, не испугались танков, живым кольцом окружили Белый дом, баррикады возвели. И зловещая троица начальников вооруженных сил страны не решилась на штурм. Узурпаторы отступили! Крючков и Язов арестованы, а Пуго застрелился.
Гражданская война трое суток скалила в Москве кровожадные зубы – и, рыкнув напоследок, улетучилась, унося жизни трех смелых парней, загородивших дорогу танкам.
В своем кабинете арестован Янаев, не сумевший удержать верховную власть своими трясущимися от страха руками. Премьер Павлов срочно лег в больницу. Кто там еще – Бакланов, Стародубцев, Тизяков какой-то – станцевали «Лебединое озеро»? Ну, вы же знаете, чтό мешает танцевать плохим танцорам.
Руцкой и Силаев полетели в Крым и привезли оттуда, из Фороса, в Москву Горбачева и его семью. Вот сейчас ТВ показывает выступление Михаила Сергеевича в Верховном Совете РСФСР. Уже ничего не вякает о социалистическом выборе России. Благодарит Ельцина и демократов. А Ельцин сидит победителем. И – внимание, внимание! – подписывает указ о приостановлении деятельности КПСС.
Ну и дела!
Это сколько же – семьдесят четыре года безраздельного господства в огромной стране – партия наш рулевой – слава КПСС! – и вот бесславный конец. Здание ЦК на Старой площади опечатано.
Даже не верится…
Это же революция, товарищи!
Люся и Андрей вернулись из Москвы счастливые – иначе и не назовешь их настроение.
Люся возбужденно рассказывала, как они все эти грозные трое суток провели в оцеплении Белого дома:
– Да, боялись штурма! Особенно по ночам. Жгли костры, чаи гоняли – и пели! Все, какие знали, песни спели. Ох как орали! И стихи читали. Андрюша читал – так здорово! Ему хлопали, кричали: «Давай еще! Про любовь!» Верно, Андрюша?
– Верно, – отвечал, посмеиваясь, Андрей. – А пока я стихи читал, ты флиртовала.
– Ничего подобного!
– Возле тебя крутились этот, ботаник-очкарик, и Федор бородатый, бывший моряк. Я видел.
– Ну и что? – заливалась смехом Люся. – Ну, крутились, они же нормальные мужики. Ночью на двадцать первое тревога была – слышали, как моторы заводили, стра-ашно было! А Танька вдруг спрашивает: «А верно, что почти все португальские писатели – Феррейры?» А сама зубами клацает от страха. Я говорю: «Да, несколько Феррейр есть, фамилия распространенная». – «А ты, – говорит, – их всех переводила?» «Нет. Только одного», – говорю.
– Что за Танька? – спрашивает Галина.
– Аспирантка филфака, по французской литературе. Умная девка. Мы сдружились, два дня жили у нее, когда путч кончился. Ну вот. А Федор орет: «Кому отлить надо, идите в четвертый подъезд, там гальюн работает!»
Люся хохочет. С удовольствием смотрю на свою сестру. Ей уже больше пятидесяти, но выглядит не старше тридцати пяти. Настоящая красотка – с умело накрученной башней черных волос, с необычайной глубиной синих глаз, с нежными губами, с прекрасной фигурой. Она у нас писатель, переводчица с испанского и, главным образом, португальского. Вдоль и поперек изъездила Португалию после тамошней «революции гвоздик». В Коимбре, в старинном университете, обворожила своим обликом и веселым нравом молодого профессора. Их бурный роман был прерван профессорской женой. Кем-то извещенная, она прикатила из Лиссабона, куда ездила на похороны брата-офицера, убитого в Мозамбике. Люсю она обозвала шлюхой и пригрозила, что сообщит о ее поведении в «ваш кагэбэ», а мужа отхлестала по щекам и вернула к подробному исследованию творчества Камоэнса, чем, собственно, тот и занимался.
Люся и в Питере кружила головы мужчинам. С первым мужем, однокурсником, рассталась через три года. Очень был симпатичный парень, умница, начинающий литературный критик. Люську увел у него известный ленинградский архитектор. Она теннисом увлекалась, а он, тоже теннисист, как увидел Люсю, выбежавшую с ракеткой на корт, так и воспламенился, по определению моей начитанной жены, как кавалер де Грие к Манон Леско. «Кавалер», однако, был женат. Брутальный, рукастый, с грубоватым юмором, он, я думаю, был как раз тем мужиком, который нужен Люське с ее взбалмошным характером. Но бросить семью – больную жену, тоже архитектора, и детей, двух девочек-близнецов, – он не хотел. И Люську не отпускал. Лет шесть или больше, я не считал, продолжалась у них связь. У архитектора была дача в Зеленогорске (бывших Териоках), он на своей машине возил Люсю туда, да и на курорты они ездили – в Палангу, в Пицунду.
Галина сердилась: «Что за жизнь у тебя? Туда-сюда, как теннисный мячик! Ты что же, не намерена создать семью и зажить нормальной…» – «Намерена, намерена! – Люся, оторвавшись от машинки, кидалась обнимать Галину. – Непременно создам, мамочка, не волнуйся!» И отправлялась, быстроногая, играть в теннис.
Крупная ссора с архитектором произошла в 68-м, когда тот одобрил вторжение в Чехословакию. «Ты сталинист! – вопила Люся. – Протри глаза, агрессор!» – «Диссидентка!» – орал архитектор. Хлопнув дверью, Люся ушла, укатила на электричке из зеленогорской благодати навсегда.
Были потом у нее еще любовники. От одного, скрытного психа, Галина увезла Люсю в своей машине в тот ноябрьский вечер, когда этот психованный в припадке болезненной ревности пытался засунуть Люськину голову в духовку газовой плиты.
Какое-то время после этого пассажа Люся не подпускала к себе мужчин – объявила их «дурным племенем». То было время большой работы, выходили книги португальских прозаиков в Люсиных переводах, ее приняли в Союз писателей.
Началась перестройка. Ну как же без Люси? Бегала на митинги, сотрудничала в одной из новомодных демократических газет. Познакомилась с молодым поэтом, чьи стихи газета печатала. А он, Андрей Самолетов, влюбился в Люсю с такой страстью, что она, отринувшая от себя мужчин, смягчилась, пошла навстречу его натиску – сдалась. Андрей хотел непременно пожениться, а Люся возражала (я думаю, она была лет на пятнадцать старше), но он настаивал, и вот – кто бы мог подумать! – своевольная Люська уступила. В свободный от митингов час они посетили загс и сделались мужем и женой.