bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

Глава одиннадцатая
Лодки первогоэшелона выходят в море

Белые ночи – прекрасны.

«Твоих задумчивых ночей прозрачный сумрак…» Удивительна эта прозрачность ночной синевы, объемлющей спящий город, его дворцы и площади, мосты над рекой, темную зелень его садов. Нет, синий сумрак не скрывает разрушений, завалов, стен, избитых осколками бомб и снарядов. Он, удивительный сумрак, прозрачен, как чистая вода. У него свой воздух, своя тайна…

Белые ночи – опасны.

Тебе надо пройти из Ленинграда в Кронштадт, расстояние невелико, но прозрачный сумрак белой ночи не укроет тебя от глаз противника. Ты весь у него на виду. И ты идешь узким фарватером под огнем немецких пушек, и десятиметровая глубина не позволяет твоей подводной лодке погрузиться, скрыться под водой…

Тихо шелестя электромоторами, шла по Большой Неве «эска» капитан-лейтенанта Сергеева, а за ней – «щука» капитана второго ранга Кожухова. Три морских охотника сопровождали их – один катер в голове конвоя, два по бокам.

Сомкнув каменные плечи, темными провалами окон глядели на уходящий конвой невские берега, укрытые синим сумраком. Конвой миновал причальные линии торгового порта, прошел вдоль длинного, как белая ночь, мола и – вместе с невской водой – влился в залив. Началась неогражденная часть Морского канала. Тут в лица подводников, стоявших на мостиках субмарин, ударил сырой и широкий норд-вест. То был воздух моря, не похожий на застойный, горьковатый, отравленный войной воздух осажденного города.

Но слева темнел приземистый Южный берег, занятый противником, – Стрельна, а за ней Новый Петергоф, – и оттуда выбросился прожекторный луч, и прошелся, вглядываясь, по мостикам «эски» и «щуки», по рубкам морских охотников.

– Ну, сейчас начнется концерт, – сказал командир «эски» Сергеев с биноклем у глаз.

И точно: на Южном берегу мелькнули быстрые вспышки света, а затем раздались хлопки орудийных выстрелов и нарастающий свист снарядов.

– Дым! – донеслась с головного охотника резкая команда.

Разрывы снарядов грохнули один за другим с перелетом. А из трубы дымаппаратуры на корме катера уже валили белесые клубы дыма, и ветер разматывал их, наносил на подлодки. Шли в желтоватой мгле дымзавесы, дыша ее кислым духом. Снаряды свистели, рвались вслепую, и уже ударили по Южному берегу кронштадтские батареи, – началась артиллерийская дуэль.

Словно раскатами грозы полнилась белая ночь. Прикрытые дым-завесой, шли по Морскому каналу две субмарины и три катера-охотника. Слава морскому богу Нептуну, без потерь проскочили открытое место.

Сквозь редеющий дым впереди проступил прямоугольный силуэт островка Кроншлота. А вот и выплыл, будто из сказки о волшебных городах, византийский купол Морского собора.

С рейдового поста замигал прожектор, требуя позывных приближающегося конвоя.

От Купеческой гавани, у гранитных стенок которой расположилась бригада подводных лодок, до улицы Карла Маркса минут десять ходьбы.

Почти что бегом покрыл это расстояние лейтенант Травников июньским вечером. Еще солнце не зашло, хоть уже и низко нависло над западной стороной Кронштадта, – красный шар, усеченный сверху облаком, над красным мрачным корпусом полуэкипажа.

Вот и дом номер пять, обнаживший рыжую кирпичную кладку в тех местах, где осыпалась штукатурка.

Травников постучал. Дверь отворила тощая женщина в кофте и юбке защитного цвета. Травников помнил ее, соседку.

– Здрасьте, – сказал он. – А Редкозубовы дома?

Но он уже слышал: из редкозубовских комнат доносились громкие голоса, там вопила женщина: «Что ты хочешь от меня? Сам распустил ее!»

– А-а, вы Валентин? – сказала соседка, вглядываясь в Травникова. – Заходите. Дома они.

Оттуда, из конца коридора, донесся бас Редкозубова: «Ты мать! Значит, должна!» – «Ничего я не должна!» – в женском крике была истерическая нотка.

Травников постучал в их дверь. Голоса сразу смолкли.

– Чего надо, Игоревна? – спросил оттуда Редкозубов.

– Это я, Валентин, – сказал Травников. – Можно войти?

– Заходи, – раздался бас после паузы.

В комнате с окном на восток было темновато, еще не зажгли электричество. Редкозубов сидел на диване, в серой майке и засученных штанах, держа ноги в большом тазу с водой. Из-за стола с неубранной посудой поднялась женщина лет сорока пяти, с обвязанной по лбу головой, и уставилась на Травникова светло-карими, точь-в-точь как у Маши, глазами. Выражение ее лица было напряженное, бледные губы плотно сжаты…

– Ага, – прогудел Редкозубов, без улыбки глядя на гостя, – ты в офицеры вышел.

– Здрасьте, Федор Матвеич, – сказал Травников. – Добрый вечер, Капитолина Федоровна. Рад познакомиться.

– Здравствуйте, – не сразу ответила женщина, поправляя волосы над повязкой. – Вы Валентин, знаю, а по отчеству как?

– Да не надо по отчеству. Просто Валя. А Маша – ее что, нет дома?

– Вы садитесь, – сказала Капитолина Федоровна, суетливо сдвигая на столе тарелки. – Маши нет… скоро, может, придет…

– Может, придет, – подтвердил Редкозубов, – а может, нет.

Он начал вытирать полотенцем синеватые ступни.

– А где она? – спросил Травников, садясь.

– У Корзинки своей, – проворчал Редкозубов.

– Маша к подруге ходит, к Тамаре Корзинкиной, – уточнила женщина, – помогает ей… больная дочка у Тамары… Вы посидите, Валентин… Сейчас я…

Заметно растерянная, Капитолина Федоровна вышла в смежную комнат у.

– Двадцать первого, – кивнул ей вслед Редкозубов.

– Что двадцать первого? – не понял Травников.

– Шарахнули в госпиталь двадцать первого сентября. Ну, бомбежка. С тех пор она. Контузило ее сильно.

Редкозубов сунул ноги в тапки. Прохромал к буфету, вынул бутылку и пару стаканов, поставил на стол. Рубашку-ковбойку надел навыпуск.

– Давай, – сказал он, садясь напротив Травникова. – Обмоем твои нашивки.

– Федор Матвеич, может, не надо? Подождем, когда Маша придет.

– Надо. – Редкозубов налил спирт в стаканы. – Она придет или не придет – не знаю. Ну? Давай, лейтенант.

Граненые стаканы чокнулись незвонко. Редкозубов мощными глотками выпил до дна. Валентин споловинил: этот спирт плохо шел в глотку, хоть вроде и привычна она уже была к «наркомовским ста граммам». Федор Матвеевич еще налил и пустился рассказывать в своей обрывистой манере, какая туча налетела двадцать первого сентября на Кронштадт.

– Бомбы по гаваням, по Морзаводу. По всему городу, понятно? Даже и в Морской госпиталь, прямо в те… трапевтическое отделение. В приемный покой. Капу там контузило, вот. Месяц лежала, молчала. Головные боли все время. Ее друг там кокнулся. Доктор…

– Ты про себя расскажи, – раздался голос Капитолины Федоровны, она из смежной комнаты вошла. – Что же вы без закуски пьете?

– А есть у тебя? Так давай.

Травников поразился: в комнату вошла словно другая женщина. Она сняла с головы повязку, причесалась и переоделась. Вместо мятого халата на ней теперь было шелковое платье вишневого цвета. Ну просто красивая женщина – очень похожая на Машу. Только в глазах что-то тревожное…

– Вот. – Она поставила на стол сковородку с белесыми оладьями. – Это пшённики, – пояснила, кладя перед мужчинами тарелки и вилки. – Извиняюсь, что больше ничего нету.

– Спасибо, – сказал Валентин, – вы не беспокойтесь, я не голоден.

– А я как раз голодный. – Редкозубов ткнул вилкой в «пшённик». – Эх, теперь-то ничего, прибавили. Вот зимой! Ну давай, Валентин, – поднял он стакан. – Поскольку живые остались, значит, уважим.

– Что уважим?

– Ну что? Флот Балтийский. – Редкозубов осушил свой стакан, вытер ладонью губы, приподняв усы. И, жуя «пшённик», спросил: – Тебе налить, Капа?

– Нет. – Женщина села у дальнего края стола и отрешенным взглядом уставилась в окно, за которым медленно угасал светлый вечер.

– Нет так нет. Ты, Валентин, знаю, на суше воевал. А у нас тут! Двадцать третьего опять был налет, – небо черное от них. Двести пятьдесят бомбардировщиков!

– Я слышал, – сказал Травников. – «Марат» разбомбили в тот день.

– Да, «Марат». Я как раз на «Марат» и шел. Вчетвером со своей бригадой. Мы там сорокапятки, которые на башнях, меняли на новые, значит, автоматы. Почему не пьешь?

– Пью, Федор Матвеич. Только сразу не могу.

– Эх ты! Шли, значит, чтоб закончить. Думал в тот день закончить. А тут! Как завыла тревога! Как пошли они пикировать!

Редкозубов добавил крепкое выражение.

– Маму убили в тот день, – сказала Капитолина, глядя в окно. – Она в очереди стояла. У Татарских рядов очередь была в булочную. Хлебную карточку отоварить. Бомба там рванула.

– Сочувствую, – сказал Валентин. – Очень сочувствую.

– Да. – Федор Матвеевич плеснул еще в стаканы. – Значит, за память. Чтоб Таисье на том свете хорошо было.

Мужчины выпили, помолчали.

– Маме там хорошо, – сказала Капитолина, взглянув на Травникова. – Она в бога верила.

Сколько же ей, Капитолине, было лет тогда, в конце 1908 года? Лет семь, ну да, никак не больше. Холодным декабрьским днем мать, Таисия Петровна, надела на нее теплое пальто на ватине, с башлыком, и повела в Андреевский собор. Идти было недалеко, по Соборной-то улице, а там – такая собралась толпа! Ну весь Кронштадт. И господа в дорогих шубах стояли со свечками, и простые люди, и особенно много женщин. Многие плакали. Капитолина услышала, как мама всхлипнула. Взглянула на нее, – мамино круглое лицо было мокрое от слез.

Да и ей, Капитолине, захотелось плакать, когда медленно приблизились к гробу, в котором лежал он, отец Иоанн. У него было худое вытянутое лицо с бородкой, глаза закрыты. Лоб высокий, белый, и лента поперек лба. «Перекрестись, – тихо сказала Капе мама. – Поклонись».

Осанистый батюшка отпевал покойника, женский хор подхватывал высокими голосами. Со стен храма смотрели святые люди с грустными лицами, это были, как рассказывала мама, праведники, но она, Капа, не очень понимала, чтó это означает. Ее заинтересовал один из двух мальчиков, помогавших священнику. На нем тоже была ряса, а сам он был белобрысый, и над затылком у него волосы торчали, как косичка. Вот он подал священнику кадило, и тот замахал им, и дымок пошел сладковатый.

 

Капе хотелось, чтобы он, белобрысый, на нее посмотрел, но, конечно, мальчику было не до нее. Вот бы, подумала она, заплести ему косичку, – ей даже смешно стало от этой мысли. «Крестись, поклонись», – тихо сказала мама.

Опять Капа мысленно вернулась к покойному отцу Иоанну. О нем много хорошего говорили в Кронштадте. Как он раздавал деньги бедным людям, а одному бездомному, рассказывали, отдал сапоги, сняв их со своих ног. Его, отца Иоанна, к самому государю возили. Он не только тут, в Кронштадте, но и в Петербурге излечивал людей от болезней. Привезли его к больной княжне, фамилию Капа не запомнила, ну к девочке, у которой ножки не ходили, так она как увидела отца Иоанна, так встала и пошла. Чудо!

Отпевали долго, а потом отца Иоанна увезли хоронить в Питер. И долго мела в тот день, запомнившийся Капе, метель.

Как же круто все изменилось через десять лет! Веру в бога отменили, с церквей кресты порушили. Про Иоанна Кронштадтского объявили, что никакой он не праведник, а обманщик, алчный стяжатель. Соборную улицу переименовали в улицу Карла Маркса. А в тридцать втором году взорвали Андреевский собор, разнесли в куски, в прах. Пустырь остался на месте храма. Проходя мимо этого пустыря, Таисия Петровна крестилась, слезы утирала. Бормотала что-то об антихристе.

– Мама в бога верила, – сказала Капитолина, взглянув на Травникова.

Тот промолчал, кивнул только слегка: дескать, понятно, что у старых людей остались предрассудки от прошлых времен.

– Пей, Валентин, до конца, – строго сказал Редкозубов. – За память. Ну вот, – продолжил он, проследив, чтоб Травников осушил стакан. – Мы до «Марата» не дошли. Как его начали бомбить, так мы сыпанули с Усть-Рогатки в Петровский парк. Повалились под дубы и лежим. На «Марат» со всех сторон пикировали. И до нас, значит, осколки. Такой грохот! Я оглох. Ну все, думаю, п…ц. Бомба в тонну! Я видел, на «Марате» фок-мачта со всеми пристройками повалилась. И черный дым во все небо! Ты понял? Нос оборвали с фок-мачтой и первой башней. А вторую башню повредили, но не совсем. Вот я и делаю. Ремонтируем.

– Понятно, – сказал Травников.

– Лучше меня никто ее не знает.

– Кого – ее?

– Ну, башенную артиллерию. Раньше, конечно, были. Бруль, например, кондуктóр по артиллерии. Он знал. Его, Бруля, расстреляли. Ну давай еще, Валентин.

– Больше не могу.

– Нет так нет. – Редкозубов налил себе и выпил залпом. – Да-а. Твой тоже башню знал, – кивнул он дочери. – С соображением был комендор. А что осталóсь? Только книжка от него и осталáсь – называется «Овод». Он бы далеко пошел, если б не это… – Редкозубов пошевелил пальцами изувеченной правой руки.

– А что случилось? – спросил Травников.

– Он погиб при Перекопе, – сказала Капитолина.

– Да какой Перекоп! – Редкозубов трахнул кулаком по столу так, что сползла с подставки сковорода с пшённиками.

– Успокойся! – крикнула Капитолина.

Федор Матвеевич хотел ответить дочери, да так и остался с открытым ртом, уставясь на скрипнувшую дверь. Травников оглянулся. В дверном проеме стояла Маша.

Казалось, она окаменела, вытаращив глаза на Валентина. Она была коротко подстрижена, заметно похудевшая, в черно-белой кофте и длинной черной юбке.

– Здравствуй, Машенька! – Травников обнял ее.

Она молча прильнула к нему, с опаской, будто не веря глазам, положив руки ему на плечи. Нет, она не плакала. Не ответила на поцелуй, только губы ее чуть дрогнули.

– Вот, значит, и встреча, – объявил Федор Матвеевич, снова схватив бутылку. – Ну, давайте. Капа, достань еще стакан. А ты, – отнесся он к Маше, – прям как учуяла, что Валентин приехал.

– Ты теперь тут будешь, в Кронштадте? – спросила она, глаз не спуская с Травникова.

– Несколько дней, наверно, пробуду.

– Несколько дней, – повторила Маша.

Слегка наклонив голову, она смотрела, смотрела на него – словно издалека, из страшного грохочущего сентября, из заваленного бомбоубежища, из ужасной зимы с последним днем февраля, когда взорвали зарядом аммонала промерзшую землю кладбища…

– А иначе, – сказала Маша, – невозможно было вырыть могилу для Витеньки. Земля была как камень. Ох, Валя… – вздохнула она. – Мне жить не хотелось.

– Бедная моя. – Валентин поцеловал ее. – Досталось тебе.

Они лежали, обнявшись, на тахте в узкой, как коридор, комнате с единственным окном, в которое заглядывали верхушки тополей с улицы Зосимова. Комната принадлежала Машиной школьной подруге Тамаре Корзинкиной. В другом ее углу стояла деревянная кроватка, в ней тихо чмокала соской-пустышкой пятимесячная Катя, дочка Тамары.

Маша уже рассказала Травникову, что они родили почти одновременно – Тамара на неделю позже. Ее, Тамары, муж, старшина артиллерист, служил на Втором северном форту, служба редко отпускала его в Кронштадт, а все Тамаркины родственники вымерли, – она была одна и одна.

– Катя тоже, как и Витя наш, слабенькая родилась, хилая, – говорила Маша. – Но все ж таки… У меня молока совсем не было, а у Тамарки было. Она и Витьку подкармливала. А детское питание… Немножко риса по голодной норме… Манку покупали у спекулянта… Держали Витеньку на отварах, сколько могли… Только он, видно было, не жилец… всего тридцать шесть дней прожил на белом свете…

Маша плакала.

– Прости, – сказала сквозь слезы. – Думала, что разучилась плакать, а теперь…

– Поплачь, поплачь. Ничего.

– Знаешь, Валя… Не могу отделаться от мысли… Двадцать первого сентября Артремзавод разбомбили, первый цех совсем разрушили, а наш, механический, немного. Бомбоубежище, в котором мы спрятались, когда объявили тревогу, завалило. Света нет, дым, пыль, дышать нечем, выход завален… Больше суток, Валя! Больше суток мы задыхались… помирали… пока не откопали… пробили проход… И вот я думаю… В тот день Витенька… еще не родившийся… задыхался вместе со мной… Потому и не выжил, что родился такой… задохнувшийся…

– Маша, ну что это ты придумала!

Шли и шли слезы, невыплаканные с минувшей зимы. Тикали над тахтой часы-ходики с намалеванным на жестяном циферблате лебедем, лежащим на зеленой воде. Откуда-то, с Южного берега, конечно, доносилась канонада – привычный пушечный гул.

– Прости, – сказала Маша, платочком утирая слезы. – Прости, что разнюнилась. Валя, расскажи о себе. Ты писал, что был ранен. Как это было? Рана опасная?

Он рассказал, не углубляясь в подробности, о мартовском рейде, – как они пронеслись на лыжах по ближнему тылу финнов, и как при отходе достал его, Валентина, горячий осколок мины, и как Плещеев Вадим потащил его на волокуше по ладожскому льду, и как хирург Арутюнов своими золотыми руками извлек осколок из легкого.

– Вот это шрам от раны? – Маша нащупала и поцеловала рубец на его груди. – Слава богу, ты живой. А Вадим – он жив?

– Да. Скоро тоже станет лейтенантом и появится в Кронштадте.

Катя захныкала, запищала тоненько. Маша поднялась, нагнулась над ее кроваткой, сменила пеленку.

– Ну-ну, не плачь, – сказала. – Ты уже сухая. – И, взглянув на ходики: – Скоро мама придет, накормит.

Вернулась на тахту к Валентину.

– Я так понял, – сказал он, – что дед недоволен, что ты живешь теперь тут, у Тамары.

– Когда у Тамары вечерняя смена, я, конечно, у нее. Она на телефонной станции работает. Нельзя ведь девочку без присмотра оставлять. Валя, ты не представляешь, какая она была, Катька. Это сейчас она пищит. А тогда, в феврале… Лежит без движения, глаза прямо мертв ые… Витюшу не удалось спасти… но Катьку мы вытащили… – Маша вздохнула, голову положила Валентину на плечо. – Вот так мне легче дышится… Валя, ты надолго в море уйдешь?

– Не знаю.

Он целовал и ласкал ее.

– Ох!.. Неужели я еще живая?.. Валька, неужели я тебе нравлюсь… такая худая?

Начало похода было неудачным. «Эска» в составе небольшого конвоя вышла ночью из Кронштадта, но вскоре, за Шепелевским маяком, получила приказ остановиться. С головного тральщика просигналили: подсечена якорная мина. Значит, противник выставил минную банку по курсу, которым ходили наши корабли на Лавенсари. Пока протралят фарватер, приказано «эске» лечь на грунт.

Легли.

За обедом командир Сергеев сказал:

– Это финны, наверное, мин накидали.

– Зря! – сказал механик Лаптев, подцепив вилкой длинную макаронину. – Зря с Финляндией церемонились. В сороковом, когда прорвали линию Маннергейма, надо было идти на Хельсинки. Занять всю Финляндию.

– Уж больно вы грозны, – усмехнулся Сергеев. – Оккупация Финляндии в сороковом была невозможна. С какой стати? Отодвинули границу от Ленинграда, этого было достаточно.

– Нет! – возразил упрямый Лаптев. – Недостаточно! Финляндия входила в состав Российской империи? Входила! Вот и повод для возвращения. И мы бы теперь спокойно ходили по заливу, а не лежали на грунте. Спасаясь от финских мин.

– Странно рассуждаете, Игорь Николаич, – сказал военком Гаранин. – Мы не империалистическое государство, чтобы нападать и оккупировать соседнюю страну.

Лаптев буркнул что-то и запил компотом свое особое мнение.

Разговорились о Финляндии. Вот же – страна по соседству, а знали о ней мало.

– Я только и знаю, – сказал штурман Волновский, – что там леса и озера. И еще Пааво Нурми, бегун знаменитый.

– Не только бегун, – уточнил Сергеев. – Композитор Сибелиус, вот кто еще.

– А еще Тойво Антикайнен, – сказал Травников.

– Кто это? – спросил Лаптев.

– Финский коммунист. Он был в отряде лыжников, выбившем белофиннов из Карелии. Книга такая есть: «Падение Кимас-озера». Антикайнен, между прочим, участвовал в подавлении Кронштадтского мятежа.

– Ну, значит, наш человек, – завершил разговор Гаранин.

Двое суток пролежала «эска» на грунте. Уже трудно становилось дышать в отсеках. Слышали, как ходили корабли, стук их дизелей то нарастал, то удалялся, – это тральщики расчищали фарватер.

Третьей ночью всплыли наконец и двинулись дальше – к Лавенсари.

Этот маленький остров в середине Финского залива (в матросском просторечии – Лаврентий) удалось удержать в страшной неразберихе сорок первого. Его укрепили артиллерией, разместили в его гавани морские охотники – так называемый дивизион поддержки. Главной задачей этих катеров стал эскорт подводных лодок к месту погружения и встреча при их возвращении с моря.

День отстаивались на Лавенсари у пирса. За узкой полоской галечного пляжа темнел сосновый лес. Поднимаясь на мостик покурить, подводники смотрели на этот лес, негустой и мелковатый ростом, но прекрасный и грустный, как прощальная песня.

А в первом часу ночи отдали швартовы, и «эска», сопровождаемая двумя морскими охотниками, покинула маневренную базу Лавенсари. В заданной точке на восточном гогландском плесе «эска», просигналив охотникам «спасибо», погрузилась. Началась одинокая непредсказуемая подводная жизнь.

Конечно, знали, что тут, за Гогландом, противник выставил минные заграждения, металлическими сетями загородил фарватеры – создал противолодочную позицию, препятствующую выходу советских подлодок на простор Балтийского моря.

Эту позицию надо было – во что бы то ни стало – форсировать.

В отсеках было тихо. Только рокотали негромко электромоторы. Только падали в тишину командные слова, главными из них, наверное, были: «Слушать в отсеках!»

И услышали: по правому борту возник и стал медленно передвигаться от носа к корме неприятно царапающий звук. Будто некий подводный зверь ощупывал корпус лодки острыми когтями. Только растаял звук за кормой, как снова возник скрежет – теперь по левому борту.

Молча слушали в отсеках. Понимали: лодка вошла в зону заграждений и в своем движении натыкалась на минрепы – длинные тросы гальваноударных мин. На этих тросах над головами подводников качались мины – огромные шары, начиненные смертью.

Травников в первом отсеке, впервые слыша этот отвратительный скрежет, представил себе, как минреп, задетый корпусом, не сползает с лодки, а, зацепившись за мостик, притягивает мину, и она ударяет рожком-взрывателем… Нет, не думать о таком! – приказал он себе. Вон торпедист Федоров, – его лицо с тонкими усиками поблескивает от пота, но не выражает волнения. И белобрысый Мелешко спокоен, только моргает чаще обычного. Он, Мелешко, недавно получил письмо от мужа сестры, сумевшего выбраться из оккупированной Белоруссии. Сообщил родственник, что немцы спалили их деревню за помощь партизанам и что все, кто остался жив, бабы с детьми, разбрелись кто куда – по соседним селам. Петя Мелешко, добродушный малый, получив это письмо, заметно помрачнел. Не откликался на подначки Федорова, перестал улыбаться. Травников слышал, как он ответил Гаранину, попросившему рассказать о том, что случилось там, на Витебщине: «Да не знаю я… Маманя партейная, председатель в колхозе. А партейных немец стреляет, да?»

 

Лодка шла курсом, рекомендованным разведотделом, и по времени (и по счислению штурмана) выходило, что первая линия минных заграждений пройдена. Но была еще и вторая линия.

– Штурман, место? – Сергеев над плечом Волновского заглянул на карту.

Тот, сидя за своим столиком, ткнул острием карандаша в точку на линии курса. Линия предварительной прокладки как бы прижималась к шхерам финского берега, к маяку Порккалан-Каллбода, – расчет был в том, чтобы пройти в вероятную щель между маяком и северной кромкой второй линии минных заграждений. Эти заграждения на карте были обозначены заштрихованным прямоугольником, перегородившим Финский залив.

– Через два часа поворот на курс двести пятьдесят пять, – показал на карте Волновский.

Но еще до точки поворота гидроакустик услышал шум винтов какого-то судна. Сергеев поднял перископ, из окуляра брызнул ему в глаза свет солнечного дня. С довоенной яркостью сияло солнце над колышущейся синей водой, – такая там, наверху, была мирная картина. Но акустик продолжал докладывать о звуке винтов по пеленгу такому-то, и вот Сергеев увидел на горизонте дым, а потом и мачты, а потом и черный корпус судна. Продолжая сближение, Сергеев велел приготовить к стрельбе первый и третий торпедные аппараты. Он уже видел, что идет транспорт не менее шести тысяч тонн водоизмещением, и сидит он низко – значит, в полном грузý. И насчитал три сторожевых катера в охранении транспорта, но – могло их быть и больше.

Торпедная атака! По докладам акустика (пеленг не менялся!), по таблицам, с которыми сверялся помощник Зарубов, по наблюдениям в перископ Сергеев определил элементы движения цели – курс и скорость – и рассчитал угол встречи.

Лодка на боевом курсе. Сергеев скомандовал «Товсь!» и ждал прихода цели на угол упреждения.

И по его команде «Пли!» понеслись две торпеды к месту встречи с транспортом. Дважды вздрогнула субмарина от мощных толчков сжатого воздуха – и чуть не выскочила на поверхность, но боцман Кияшко удержал ее, переложив горизонтальные рули на погружение.

– Двадцать метров! – крикнул ему Сергеев, а рулевому-вертикальщику скомандовал: – Лево на борт!

Он томился: слишком долго, казалось ему, шли торпеды. Неужели промах?.. Стрелял с восьми кабельтовых, это большая дистанция… цель, если заметит след идущих торпед, успеет отвернуть…

И тут услышали приглушенный расстоянием и массой воды, но отчетливый взрыв. Ну, все! Не промахнулся Сергеев. Одна из торпед достигла цели! А может, и обе, – и два одновременных взрыва слились в один.

– Поздравляю, Михал Антоныч, – улыбнулся Гаранин командиру, а потом по переговорным трубам поздравил экипаж с первой победой.

А в первом отсеке Травников сказал своим торпедистам:

– Молодцы!

Они, и верно, поработали четко. И теперь возились у торпедных аппаратов, проверяли валики и рычаги автоблокировки. Травников ожидал команды о перезарядке аппаратов. Но тут началась бомбежка.

Противник, значит, увидел след торпед на воде, или, может, заметил воздушный пузырь, который вырывается вместе с торпедами из аппаратов. Взрывы глубинных бомб стегали лодку с какой-то злобной свистящей оттяжкой. Посыпались, звеня, плафоны, погас свет. Тревожная тьма поглотила отсеки, ее прорезали пляшущие лучи ручных фонариков. Прогрохотал взрыв прямо над головой, лодку подбросило как футбольный мяч…

Сергеев уводил «эску» мористей, дальше от здешних малых глубин. Взрывы бомб стихли. В отсеках заменили лампы в плафонах, дали свет. Лодка шла на глубине сорок метров, и уже возникла надежда, что ушли от преследования, как вдруг лодка сотряслась от внезапного удара такой силы, что люди попáдали в отсеках. Нет, не на мину наехали, и не глубинка рванула, – «эска» наткнулась на что-то, ударилась носом и, царапнув днищем об это «что-то», продолжила движение.

– Что это, штурман? – крикнул Сергеев, поднимаясь и потирая ушибленное плечо. – Подводная скала?

Волновский, удержавшийся за края штурманского стола, ответил: – Не знаю. Здесь нет подводных скал.

– Об затонувшее судно, что ли, ударились? Запросите первый, – сказал Сергеев Зарубову, – у них все в порядке?

И тут свистнула переговорная труба. Зарубов выдернул пробку:

– Есть, центральный.

– В первом поврежден шов в корпусе, – донесся голос Травникова. – В отсек поступает вода!

Щель поврежденного шва была небольшая, но под напором глубины забортная вода била сильной струей, заливала правые торпедные аппараты, растекалась по палубе. Мелешко залез наверх, сунул руку в рваную щель – и вскрикнул от боли.

– Отставить, Мелешко! – заорал Травников. И – в переговорную трубу: – Трюмного прошу срочно! Клинья нужны!

В отсек прибежал старшина группы трюмных Мирошников, принялся обстругивать деревянный клин. Потом ударами кувалды Мирошников вогнал клин в щель. Поступление воды прекратилось, но набралось ее в трюме отсека довольно много. Командир велел пустить помпу для ее откачки.

Травников вызвал в отсек фельдшера Епихина. У Мелешко была окровавлена правая рука – поранил о рваные края щели. Епихин примчался со своей сумкой, начал промывать, обрабатывать рану. Мелешко сидел на краю койки с отрешенным видом. Совсем не был он похож на себя прежнего, улыбчивого и наивного, – так подумал о нем Травников. И еще он подумал, что лодка, возможно, наткнулась на затонувшее судно. Может, на «Лугу», на которой он шел из Таллина. Или на «Скрунду», тоже потопленную в том проклятом августе. Много их, судов, погибших в таллинском переходе, лежало на холодном дне Финского залива. Недаром этот залив получил прозвище «суп с клецками»…

Тут возобновилась бомбежка. Шум помпы демаскировал «эску», и сторожевые катера вновь ее настигли. Глубинные бомбы рвались правее ее курса, и Сергеев повернул влево, приказав остановить помпу. Но финны, конечно, слышали шум лодочных винтов. Взрывы опасно приблизились…

– Стоп моторы, прямо руль! – крикнул командир. – Ложиться на грунт!

Лодка затаилась, были застопорены все механизмы. И даже топать по металлической палубе запретил командир. Ходить в носках! Не разговаривать громко! Ни малейшего звука не должны услышать гидроакустики на катерах-охотниках.

Бомбометание то стихало, то начиналось вновь. Финны не жалели глубинных бомб. «Эска» содрогалась, лежа на грунте. Патроны регенерации уже не помогали, в отсеках воздух как бы уплотнился, насыщенный углекислотой, – все труднее дышали люди. В тусклом аварийном свете влажными пятнами белели их лица.

Травников задремал, сидя на разножке. Вдруг очнулся, огляделся. Сколько – вторые сутки лежим? – подумал он. Или уже третьи? Сколько – сорок три, кажется, я насчитал разрывов глубинок… Вроде бы тихо… только дышать нечем…

– Мелешко, – позвал он, с трудом шевеля языком. – У тебя кровь под носом… есть у тебя платок… вытереть?..

Мелешко повел на него взгляд воспаленных глаз и пробормотал что-то.

– Что ты сказал? – Травникову послышалось слово «Каховка». – Что ты сказал, Мелешко?.. Какая «Каховка»?

Но тут – будто гром грянул:

– В носу-у! – Голос командира Сергеева из переговорной трубы взорвал тишину. – По местам стоять, к всплытию! – и вскоре: – Артрасчеты – в центральный!

В оцепеневшие отсеки вернулась жизнь. Затопали башмаки. Зазвучали голоса. Мотористы готовили к запуску дизеля. С ревом продуваемых балластных цистерн лодка всплывала в крейсерское положение.

Оглушительно хлынул свежий воздух из рубочного люка, открытого командиром. Сергеев, подняв тяжелую верхнюю крышку, поднялся на мостик, за ним выскочил сигнальщик Лукошков. Травников и его торпедисты, они же и артиллеристы, висели на трапе, скопились в рубке, ожидая команды «К орудиям!»

Верное, верное решение – схватиться с противником в артиллерийском бою, подумалось Травникову. Лучше бой, чем медленное удушье…

Но вместо команды «К орудиям!» последовала другая:

– Оба полный вперед! – И вслед за ней: – Отбой тревоги! Очередной смене заступить на вахту!

Артрасчеты вернулись в свои отсеки. Бодро отбивали полный ход дизеля, работая и на зарядку батареи. По отсекам сквозь раскрытые двери гулял ветерок вентиляции.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru