bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

Это значит, что я много плавал; лодки сдавали учебные задачи, и я то на одной, то на другой выходил в море, контролировал работу штурманов. Больше был в то лето на воде (и под водой), чем на суше.

Между тем и на суше происходили события.

Это случилось в конце июля, я был в море, – счастье, что Тамара, соседка, услышала оборвавшийся стон и прибежала, и, многоопытная, не растерялась, увидев Раю, корчившуюся на полу, и сделала все как надо.

Я пришел с моря вечером следующего дня. Моя жена лежала на тахте лицом к стене, под пледом.

– Райка, – позвал я, – ты спишь?

И ужаснулся, когда она повернула ко мне заплаканное лицо. Я сел на тахту, погладил Раю по густым волосам, почти закрывшим глаза.

– Что случилось?

– У меня был выкидыш, – незнакомо глухим голосом ответила она. – Дима, зачем я тебе?.. Я никуда не гожусь…

Я знал, знал, как она хочет ребенка. Как была осторожна, как готовилась к родам. Я тоже хотел – очень хотел сына…

Ладно, хватит об этом. Слишком больно.

Но жизнь шла, несмотря ни на что. Ранним утром горны серебряным звуком будили гавань, ползли кверху флаги, на подводных лодках взрыкивали заводимые дизеля, – начиналось утреннее проворачивание механизмов.

Но, как уже сказано, в то лето я чаще встречал рассветы в море, чем в гавани.

Только не думайте, что я забыл о завещании отца. Нет, конечно, не забыл. Просто выходы были в районы моря, расположенные вдали от банки Слупска, бывшей Штольпе.

И только в октябре возникла возможность исполнить последнюю волю отца.

Предстояло большое флотское учение, и от Мещерского я узнал, что на последнем его этапе примет в нем участие польская Маринарка Войенна – несколько надводных кораблей. Фабула: отражение попытки условного противника высадить десант на побережье Польши. Две наши лодки атакуют десантные корабли – это произойдет близ банки Слупска.

Тут я и рассказал Мещерскому о завещании отца.

– Ну нет, – сказал он, – это невозможно. Политотдел вряд ли даст «добро».

– Не обязательно же просить у него разрешения.

– Я подумаю, Вадим.

– Леонид Петрович, мне нужно заблаговременно вызвать мачеху, чтобы она привезла урну.

– Ясно, ясно. Время еще есть.

Мещерский недавно окончил академические курсы и был назначен начальником штаба нашей бригады. Ему присвоили звание капитана 2-го ранга (а я, между прочим, в августе стал кап-три, то есть капитаном 3-го ранга). Карьера у него шла, что называется, без сучка и задоринки. Высокий, статный, с медальным, хоть и несколько отяжелевшим лицом, он был, можно сказать, воплощением русского морского офицера. Из Питера он привез молодую жену, очень красивую актрису Театра музкомедии. Был слух, что Мещерский «отбил» ее у какого-то композитора, – ну, не наше это дело.

Вдруг свалился с тяжелой болезнью наш комбриг капитан 1-го ранга Кожухов. Мы с Мещерским навестили его в госпитале.

Комбриг лежал на спине, вдавив в подушки мощный желтоватый череп. Его широкое крестьянское лицо заметно похудело, на нем как-то выпятились сухожилия. Он приподнял правую руку в знак приветствия, а левая лежала неподвижно поверх одеяла. (Как часто мы видели эти сильные руки на рукоятках перископа, подумал я.)

– Левая линия вала у меня застопорена, – сказал Кожухов, глядя на нас, прищурясь. Говорил он с видимым трудом. – Но правая работает. На малом ходу. Очень хочется курить. А докторá не велят.

– Вы поправитесь, Федор Иваныч, и мы еще покурим всласть, – сказал Мещерский.

– Ладно. Ну что на бригаде?

Мещерский, и.о. командира бригады, стал рассказывать обстоятельно. Но тут в палату вошла жена Кожухова, громкоголосая Ольга Степановна, туго обтянутая белым халатом.

– А-а, здрасьте! – Она принялась вынимать из сумки и ставить на тумбочку судки. – А это что вы принесли? Мед, персики? Оч-хорошо! Федя, я щас с врачом говорила, кардиограмма сегодня лучше. Сла-богу! Садись, буду кормить. Бульон оч-хороший! Молодые люди, извините!

Мы простились и вышли из госпиталя.

– Боюсь, батя уже не вернется в строй, – сказал Мещерский.

Мы вышли к каналу, на дорогу, ведущую в гавань. Над нами раскачивались ветки деревьев. Ветер дул с моря, откуда же ему еще дуть тут, в Либаве, и было похоже, что он надует штормовое предупреждение.

– Леонид Петрович, – спросил я, – как насчет моей просьбы?

– Да-да, помню, Вадим. Пойдешь на двадцать седьмой с Жемайтисом. Я поговорю с ним.

– Спасибо! – обрадовался я.

– Можешь вызывать свою мачеху. Захоронение – по окончании учения. Предупреждаю: никому о нем – ни слова.

Галина приехала девятого октября – как раз в мой день рождения. Странный, можно сказать, жутковатый я получил подарок – урну с прахом моего отца. Я извлек ее из сумки, это был голубовато-зеленый сосуд, напоминавший древнегреческую амфору, и приложил к груди. Хотите верьте, хотите нет, но в ту же секунду я ощутил слабый толчок… ну да, стук сердца, конечно, но… не нахожу подходящих слов… вспыхнуло в памяти: «пепел Клааса стучит в мое сердце…»

Вечером, когда я пришел со службы, Рая и Галина хлопотали, накрывая на стол. Он, стол, выглядел как цветущий сад. Среди салатов и прочих закусок стояло лакомство – баночка красной икры, привезенная Галиной.

Вообще-то мы не отмечали дни рождения – ну, просто выпивали по рюмке, и ладно. Но тут…

– Тридцать пять лет, – сказала Рая. – Это же юбилей. Непременно отметим.

А тут и Галина, вызванная мною, приехала. Теперь ведь это просто – купил билет и поехал. Пропуска отменены, Либава, то есть Лиепая, больше не режимный город. Новое время – новые порядки.

А это что? Рая вручает мне подарок. Ух ты! «Двенадцать» Александра Блока, издательство «Алконост», 1918 год. Потрясающе!

– Откуда ты выкопала такой раритет?

– Высмотрела в букинистическом. Посмотри, какие рисунки.

Осторожно листаю пожелтевшие листы. Рисунки Анненкова – поразительны. Как говорят, если что-то полностью соответствует чему-то? Конгениально? Да, именно так. Листаю. Бросаются в глаза читанные в школьные годы строки:

 
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!
 

А рисунки! Вот Катька с простреленной головой. Мрачный буржуй в котелке. Пес тощий, голодный…

 
…И идут без имени святого
Все двенадцать – вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль…
 

– Димка, оторвись от Блока. Садись за стол.

– Да… Спасибо, Раечка, такой подарок!

Я поцеловал ее и занялся любимым делом – наполнил рюмки коньяком. Моя начитанная жена сказала:

– Раньше считалось, что тридцать пять лет – ровно половина жизни. «Земную жизнь пройдя до половины, я очутился в сумрачном лесу», – так начал «Божественную комедию» Данте, когда ему стукнуло тридцать пять. Но у тебя, Дима, пусть это будет не половиной, а третью жизни.

– Многовато получается, – сказал я, – ну да ладно. Жизнь вообще-то довольно занятная вещь. Она – разнообразная. Не только сумрачный лес. Ладно, вздрогнем, как говорит мой друг Карасев.

Выпили, конечно, и за память об отце. Галина, глотнув коньяку, рассказала, что в последнюю неделю своей жизни Лев стал что-то писать:

– Прихожу с работы и застаю его за письменным столом. «Ты пишешь новую вещь?» – спросила. «Да так, – отвечает, – сам не знаю… Какие-то мысли приходят…» И закрывает тетрадь. В другой раз, за ужином, вдруг спрашивает: «Для чего совершаются революции, как ты думаешь?»

Галина еще отпила из рюмки и умолкла, задумалась, склонив голову. В ее волнистых волосах заметно прибавилось седины.

Мы выпили за нее, и за Раю, конечно, и за Тамару (ее тоже позвали, а Мелентьев в тот вечер был на своем торпедолове).

Выпили и за отсутствующую Люсю. Она не приехала, Галина сказала, что Люся очень занята курсовой работой, что специализируется по испанской и португальской литературам.

– И, между нами, – добавила Галя с улыбкой, – у Люси роман. В нее влюбился однокурсник, мальчик из хорошей семьи. Она говорит, что очень одаренный, будущий новый Белинский.

– Белинский – это который критик? – спросила Тамара.

– Ну да. Великий критик.

– А-а. А то ведь у нас в Рамбове был зав аптекой, тоже Белинский, – сказала Тамара. – Хороший был человек.

* * *

Спустя трое суток стал утихать шторм, и началось большое учение. Я вышел в море на «шестьсот тринадцатой» лодке с бортовым номером 27. Ею командовал капитан 3-го ранга Жемайтис – по кличке «человек, который не смеется». Никто на бригаде не видел на сухощавом лице этого долговязого офицера с очень прямой спиной – никто ни разу не видел даже подобия улыбки. Его тонкогубый рот открывался только для произнесения служебных слов, ну и для еды, конечно. В кампанию 1944–1945 годов Жемайтис был минером на знаменитой гвардейской «щуке», потом, окончив СКОС, стал помощником, а затем и командиром одной из «малюток», – словом, уверенно продвигался по служебной лестнице и вот недавно получил «шестьсот тринадцатую».

У него и имя, можно сказать, морское: Мáрис.

Когда я перед выходом в море, ранним утром, заявился на двадцать седьмую, Жемайтис брился в своей тесной каютке. Задрав и держа за нос белобрысую голову, тщательно выбривал опасной бритвой выдающийся кадык.

– Привет, Марис, – сказал я.

– Здравствуй. – Он, проверив ладонью гладкость кадыка, взглянул на мой потертый портфель и спросил: – Принес?

– Принес, – сказал я.

Было время – накануне выхода в море я приносил в этом портфеле таблицы, транспортир, измеритель, параллельные линейки, справочники, карандаши – штурманский набор для работы. Теперь в портфеле лежала урна с прахом отца.

– Можно, у тебя в каюте положу?

– Положи. – Жемайтис показал пальцем на угол между койкой и переборкой. – Я захоронений в море не проводил. Каков порядок?

 

– Это очень просто, – сказал я, хотя тоже не знал, каков порядок и записан ли он в руководящих бумагах. – Экипаж выстраивается на верхней палубе, командир произносит речь… ну прощальное слово… и урну на линях опускают в воду. Всё.

– Я не мастер говорить такие речи, Вадим. Попросим Донскова, моего замполита.

Описывать учение не буду. Все было как обычно: долгие часы ожидания, хождение на перископной глубине, под РДП (работа дизеля под водой), всплытия для связи с авиацией, ведущей поиск «противника», ночные зарядки батареи.

Штурман на лодке, лейтенант Рыхлов, выглядел как юнец-старшеклассник с огромной шевелюрой.

– Почему вы не стрижетесь? – спросил я накануне отхода, усевшись на разножку рядом со штурманским столиком.

– Да так как-то, – ответил он почти как «брат Пушкин» Хлестакову. Я контролировал работу Рыхлова в походе. Счислимое место, то есть полученное из показаний компаса и лага, у него бывало не вполне точным, хотя и с небольшой невязкой. Нам везло: ночи стояли ясные, звездные, – и, беря секстаном высоту Арктура или Бетельгейзе, Рыхлов получал обсервованное место довольно точно. Каждый раз, выбирая невязку, он радовался как мальчишка, играющий в занятную игру. Мне был по душе этот юнец, пренебрегающий стрижкой: он любил штурманское дело.

Обе торпедные атаки Жемайтис провел хорошо. Вторая изрядно потрепала нам нервы. Авиаразведка дважды передвигала цель – десантные корабли, – и приходилось срочно менять позицию, форсировать работу дизелей, чтобы успеть перехватить условного противника, не дать ему высадить десант.

В результате в последнюю ночь наша лодка оказалась чуть ли не на подходе к датскому острову Борнхольму. Жемайтис вел поиск настойчиво. Один только раз за долгую ночь спустился с мостика, чтобы напиться чаю. Начинался серенький рассвет, когда гидроакустики услышали слабый-слабый шум винтов. Наконец возникли на сумрачном горизонте дымы. Убедившись, что это – искомый (вожделенный!) конвой «противника», Жемайтис скомандовал погружение и начал, действуя хладнокровно, торпедную атаку.

Двухторпедным залпом он «поразил» наиболее крупный из кораблей «синих». А затем, как мы узнали впоследствии, в дело вступили сторожевики польской Маринарки, завершившие «разгром» десанта.

Шло к полудню, когда мы получили сигнал об окончании учения. С моей помощью Рыхлов уточнил место, и лодка легка на курс возвращения домой.

Часа через два с небольшим мы подошли к точке, обозначенной мною на карте: 55º с. ш., 16º25’ в. д. – к тому месту у западной кромки банки Слупска (бывшей Штольпе), где в августе сорок второго подводный минзаг «Ленинец», с моим отцом на борту, четырехторпедным залпом потопил два огромных транспорта противника. (Отец, которого командир позвал взглянуть в перископ, потом рассказал мне восторженно: «Стена! Стена воды до неба! Грохот страшный, летят черные обломки, – и стена огня! Небо и море горят! Фантасмагория!» В книге отец описал эту атаку в лучшем своем стиле.)

В теплой куртке-канадке, в шапке, нахлобученной на брови, стою на мостике лодки. Урну, обвязанную длинными линями, прижимаю к груди. И чудится мне, что отец видит… то есть ощущает вибрацию палубы от работы моторов в ту ночь, когда «Ленинец» прорывался к немецкому конвою…

А вокруг простирается море. В военные годы журналисты любили писать в газетах: «свинцово-серые воды Балтики». Серая – да, такой она всегда и была при несолнечной погоде. А «свинцовость» – это для красоты стиля придумали. Сегодня море зеленовато-серое, неспокойное, но на гребнях волн не видно белой пены, – это не шторм, а как обычно. Волнение балла на три. День клонится к вечеру, но пока еще светло, в западной стороне горизонта невидимое солнце прожгло в сплошной облачности большое желтое пятно.

– Пора, – говорю Жемайтису. – Мы в точке.

И командир приказывает застопорить дизеля.

Тишина падает оглушительно. Пройдя положенные по инерции метры, лодка останавливается. Она словно раскланивается с морем: килевая качка приподнимает и опускает ее нос.

– Всем свободным от вахт построиться на верхней палубе! – командует Жемайтис.

Один за другим поднимаются люди из душной лодочной глубины на мостик и, вдохнув дневного света и свежести моря, спускаются на верхнюю палубу в кормовой ее части – выстраиваются длинной шеренгой на железной лодочной спине. Кто в черной пилотке, кто в шапке, все в бушлатах, небритые, улыбающиеся, недоумевающие: что за построение посреди моря?

– Внимание, товарищи! – говорит на мостике Жемайтис и передает мегафон замполиту Донскову.

Василий Васильевич Донсков – один из старейших замполитов в дивизии, мы с ним давно знакомы. Он – из бывших лодочных боцманов, от природы красноречивый, вечно озабоченный нуждами своих подчиненных. Писал письма в райкомы партии, в глубинку: дескать, краснофлотец имярек охраняет морские рубежи нашей Родины, а в колхозе «Светлый путь» его мать, колхозницу такую-то, неправильно обложили завышенным налогом, – прошу разобраться по закону… Краснофлотец имярек стоит на страже мирного труда нашей Родины, а его родная сестра такая-то, разоблачившая воровство колхозного имущества, подвергается угрозам… с ее огорода украли две бочки… прошу принять меры к защите…

Когда Жемайтис – еще в начале учения – предложил Донскову сказать прощальное слово при захоронении урны, замполит поднял седеющие брови и спросил, есть ли «добро» политотдела.

– Василий Васильич, – сказал я, – это же не политическое дело, а просто человеческое. Ты же помнишь, что писатель Плещеев участвовал в походе «Ленинца»?

– Ну? – Донсков с острым прищуром посмотрел на меня. – Помню.

– И книгу его, наверно, читал?

– Читал. – Один глаз замполита совсем закрылся, а второй стал как узенькая щелка. – Твой отец был осужден по «ленинградскому делу».

– Он полностью реабилитирован. И в партии восстановлен. Но если ты не хочешь или не можешь… – Я взглянул на Жемайтиса, спокойно пьющего чай (мы сидели во втором отсеке, за столом кают-компании). – Ладно, Марис, я сам скажу несколько прощальных слов.

Я понимал Донскова. Он дослуживал долгую службу, в будущем году уйдет в запас, – конечно, он не хотел испортить финал какой-либо ошибкой. Ну да, писатель Плещеев реабилитирован, но – указания политотдела о захоронении в море нет. Черт его знает, проведешь это дело на свой риск, а потом тебя спросят басом: кто разрешил? Не-ет, не надо… Запретить эти похороны он, замполит, не может, но – промолчит… вот и все…

В ходе учения мы не общались – у замполита свои дела, у меня – мои. Но сегодня, по окончании учения, после обеда, он вдруг говорит мне:

– Вадим Львович, напомни названия книг твоего отца.

– Затем тебе? – говорю. – Ты же не хотел…

– Хотел, не хотел – пустые слова, – отрезал Донсков, вскинув брови. – Давай названия.

И вот теперь, приняв у командира мегафон, он зычным голосом обратился к строю:

– Товарищи подводники! В точке, где мы сейчас находимся, четырнадцать лет назад, в августе сорок второго, лодка нашей бригады, минзаг «Ленинец», атаковала немецкий конвой и потопила два крупных транспорта. Где-то тут, под нами, ржавеют их остатки. И покрылись илом кости фашистских захватчиков, посягнувших на советскую землю. В том походе принял участие известный писатель Лев Плещеев. Чей сын вот стоит рядом со мной, он флаг-штурман нашей бригады, вы его знаете. Писатель Плещеев не только пером, но и жизнью своей боролся за советскую власть. Когда в Кронштадте вспыхнул антисоветский мятеж, Плещеев был в первых рядах бойцов, пошедших на штурм. Они шли по льду под огнем, не зная страха…

От патетики меня коробит. Но я понимал, что без нее при таком необычном событии не обойтись. А уж Донсков был опытнейшим оратором. Он, перечисляя книги отца об Арктике, о крупных стройках, о сражении за Ленинград, воздавал ему должное как героям этих книг. Меня познабливало от превосходной степени донсковских эпитетов. И в то же время… да, я был рад, что такие слова звучат… отец при жизни не был избалован похвалами в печати и на радио, так что – пусть, пусть они звучат тут, над морем, над вечно бегущими волнами…

– Вспоминал как одно из главных событий жизни, – говорил Донсков, – и поэтому завещал похоронить себя тут, в точке, в которой четырнадцать лет назад…

Отзвучали прощальные слова. Их подхватил внезапно усилившийся ветер. Выждав минуту тишины, Жемайтис велел сигнальщику приспустить флаг. И негромко скомандовал:

– Сми-ирно! Урну в воду!

Волна за волной набегали на черный корпус лодки. На длинных линях двое расторопных старшин опустили урну в плеснувшую волну и стали медленно потравливать лини, и урна, то уходя под воду, то на мгновенье всплывая, удалялась, удалялась… скрылась окончательно…

И ветер, ветер…

И слезы от ветра…

Вот и замкнулся круг твоей жизни.

Я гордился тобой. Ну как же, много ли в Ленинграде детей, чьи отцы штурмовали Кронштадт? Книгами твоими гордился, мне нравился твой высокий стиль. «Музыка революции, которую звал слушать Блок, продолжается. Она звучит в реве экскаваторов, вгрызающихся в гору Кукисвумчорр; в звоне арктических льдов, ломаемых черным форштевнем “Сибирякова”…» Да, да, ты умел выразить время, его мощные накаты, его пафос…

Я ненавидел тебя. Ты изменил маме, разрушил семью, – я с юношеской беспощадностью осудил тебя. «Никогда его не прощу!» – заявил, глядя в мамины голубые глаза-озера. Потом была блокада, – я знал, что ты помогал маме, приносил что-то из продуктов… знал, что ты похоронил маму…

Я восхищался тобой. Твоим мужеством. Ты добился разрешения и отправился в опаснейший поход на подводном минзаге «Ленинец». И написал об этом походе замечательную книгу «Девятьсот миль под водой».

Ты был одним из лучших военных журналистов на Ленфронте. Победным блеском горели за очками твои карие глаза, когда ты говорил о прекрасном послевоенном будущем Ленинграда…

Я ужаснулся, когда тебя внезапно арестовали. Невозможно было понять – за что?! Кто и зачем придумал безумное «ленинградское дело»? Мне было страшно за тебя – выдержишь ли десять лет в лагере за Северным полярным кругом?

А как я обрадовался, когда пять лет спустя объявили «ленинградское дело» сфальсифицированным и тебя выпустили, реабилитировали. О, это было счастье! Я понимал твое стремление немедленно восстановить преступно попранное достоинство. Разделял твой гнев против неторопливости чиновников во властных кабинетах.

Отец, я беспокоился за тебя! Боялся участившихся сердечных приступов. Слишком близко к сердцу ты принимал все, что происходило в стране. «Перегибы! – воскликнул ты и кулаком потряс. – Перегнули с коллективизацией, пришлось Сталину удержать ретивых активистов от головокружения. Перегнули с репрессиями! Держиморды чертовы, негодяи, расстрельщики! Сталин виноват? Согласен, был жесток, как восточный правитель. Ну, хорошо, Двадцатый съезд осудил культ личности. Но не перегибайте больше, матер Матута! Идею не замарайте великую! Ленина не трогайте!» Галина нам сказала, как ты кулаком потрясал, когда выкрикивал это предостережение. И поведала, между прочим, что ты в последние дни жизни писал что-то в тетради. «Очень неразборчиво, – говорила Галина. – Он же обычно писал на машинке, а тут – от руки… а почерк трудный… Что-то такое о власти… о природе власти…»

Ты прожил короткую жизнь, отец, всего пятьдесят шесть лет. Но сколько она вместила событий… сколько вихрей промчалось… Захлестнуло тебя балтийской волной, и ты лег на песчаное дно… наконец-то тишина и вечный покой…

Только ветер – вдруг низринулся шквальный порыв, свистнул в антенне, взметнул острые гребни над банкой Штольпе.

И слезы от ветра.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru