bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

– Успокойся, Влад!

– Ты был в морской пехоте? Неважно! Теперь ты морлок!

– Что за морлок? – хмурился полковник.

– Вон, у Валентина спроси! – Владлен схватил бутылку, плеснул себе в стопку.

– Это из книги, – сказал Травников. – Из романа Уэллса, подземные жители… Владлен раскричался, но вообще-то он прав, товарищ полковник. Спецпровека бывших военнопленных – унизительна. Допрашивают как преступников. Нельзя же так… Что за подозрительность? Жестокость к людям, которые в плену замучены… Разве мы виноваты…

– Послушайте, Валентин, – прервал его полковник, закурив папиросу. – Вот насчет вины. Да, вы и Владлен не виноваты. Израненных захватили в плен. Оглушенных взрывом. Понятно. Но были и другие. В сорок первом была масса случаев сдачи в плен. Со страху от германского натиска. А еще – недовольные.

– Что за недовольные?

– Люди из деревень, так сказать, ущемленные коллективизацией. Они затаили обиду на советскую власть. И когда их мобилизовали, они стали сдаваться в плен. Потому и проверка. Добровольно сдавшихся в плен власть не может по головке погладить. Как ни в чем не виноватых.

– У нас, в бригадах морпехоты, полно было парней, призванных из колхозов, но что-то я ни разу не видел, чтобы они…

– У вас не было, а на других фронтах были. В дивизиях, попавших в окружение. Понятно?

– Не совсем, товарищ полковник. Почему сделали виноватыми всех без разбору? Разве это справедливо?

– Так. Насчет справедливости. – Старший Савкин еще больше нахмурился, закурил, чиркнув зажигалкой, новую папиросу. – Вам в училище преподавали курс истории войн?

– Преподавали! – выкрикнул младший Савкин. – Нас учили, как вешать на реях захваченных в плен!

– Что за чушь несешь. Хватит пить. – Полковник отодвинул от сына бутылку. – Доешь котлету и винегрет. – Он повел мрачноватый взгляд на Травникова. – Мы ведем справедливую войну. На нас напал очень сильный враг. Мы выстояли и переломили войну. Но потребовалось много пролить крови. Огромное напряжение всех сил, какие есть в стране. И поэтому тех, кто уклонился от борьбы…

– Понятно, товарищ полковник.

– Я Борис Сергеевич. Все войны всегда несли в общество ожесточение. Даже и справедливые войны, как эта, не могли обойтись без того, что ты называешь жестокостью. Да, в сорок первом был приказ о военнопленных. Суровый приказ. Сдачу в плен приравнивал к предательству. Но надо же понимать обстановку.

– Я обстановку понимаю, Борис Сергеевич. Но считать предателями всех попавших в плен… Нет, не могу.

– Валентин, – сказал полковник, помолчав, – не надо обижаться на государство.

Травников пожал плечами. Изогнув бровь, посмотрел в окно, за которым мотали на ветру голыми ветками несколько озябших деревьев.

И почудился вдруг ему посвист ветра в туго натянутых леерах и антеннах.

Расконвоированному человеку – не житье, а благодать. По окончании работы не надо строем идти в опостылевший барак. Ты сам себе хозяин – кум королю и сват министру.

Вечером Травников после работы в шахте наскоро поужинал в столовке (макароны запил стаканом чая) и отправился к себе в общагу. Дважды Степан, сосед по комнате, звал его на второй этаж, в девятнадцатую – там его дружки по Ханко жили, играли в картишки, по мелкому, насколько позволяла плюгавая зарплата. Конечно, и выпивали они, ханковцы. Травников бывал у них в девятнадцатой – играл в «очко», оба раза проиграл, ну и выпивал с этими шумными парнями, бывшими десантниками. Но сегодня не пошел, отказался. Он в городской библиотеке, куда на днях записался, высмотрел книжку «Во льды на подводной лодке» Харальда Свердрупа. Конечно, Валентин знал об Отто Свердрупе – друге и спутнике Нансена, капитане «Фрама» в знаменитом дрейфе через центральный полярный бассейн. Слышал и о Харальде Свердрупе, норвежском ученом-океанографе, участнике дрейфа Амундсена на судне «Мод». Но не знал, что оный Харальд (не сын ли Отто?) в 1931 году отплыл в Арктику на подводной лодке «Наутилус».

И теперь, растянувшись на койке и покуривая «беломорину», Травников с удовольствием читал, как неистовый полярник Губерт Уилкинс, убежденный, что Северного полюса можно достичь, пройдя подо льдом на подводной лодке, сумел уговорить морское ведомство Соединенных Штатов отдать в аренду отслужившую свой срок субмарину О-12. Ее и переименовали в «Наутилус». Вообще-то Наутилус – это просто название одного из видов каракатиц, но, пишет Свердруп, «в нашем случае имя было заимствовано из романа Жюля Верна “20 000 лье под водой”, и внук Жюля Верна присутствовал при торжестве переименования судна».

Харальд Свердруп, приглашенный Уилкинсом возглавить научные работы экспедиции, писал живо. Кому-то это показалось бы скучным, но для Травникова – лучше такого чтения просто не бывает. Он прямо-таки получал удовольствие, читая о погрузке на «Наутилус» ящиков с научными приборами и провианта. «…За два-три хлопотливых дня провиант и полярное снаряжение были погружены на борт судна и уложены в самых невероятных местах: между батареями, под койками и на полках под потолком, между прочим даже в старых минных пушках, которые мы набили пеммиканом и шоколадом…» Пеммикан! Слово какое звонкое! От него веяло ветрами Арктики и Антарктики… холодом полярных льдов… собачьими упряжками Амундсена и Пири… последними дневниковыми записями несчастного капитана Скотта… А вот интересно, чтó имел в виду Харальд Свердруп, упоминая «минные пушки», – трубы для постановки мин, или, скорее, торпедные аппараты?

Поход «Наутилуса», не приспособленного для арктического плавания, был неудачным. Страшная теснота (есть приходилось стоя на камбузе), вечно мокрая палуба, постоянная сырость. «Питьевая вода, которой мы пользовались во время своего плавания к северу, была ужасна…»

Были проблемы с «заряжанием» батарей и «сгущением» воздуха. «Постоянно ломалось то что-нибудь одно, то что-нибудь другое, или, как говорил Шоу: “Если что-нибудь ломается, так уж не одно, а сразу три”. Несмотря на это, никто не терял бодрости духа».

Самое неприятное случилось, когда «Наутилус» вошел во льды: каким-то образом был потерян «руль глубины». Ничего себе! Прочитав, что капитан «Наутилуса» счел возможным «наполнить передние цистерны и погрузить подводную лодку под какую-нибудь льдину», Травников изумленно покусал согнутый палец. Без горизонтальных рулей погрузиться можно, но – лодку не удифферентуешь и не сможешь идти подводным ходом!

Закурил очередную папиросу. Попытался представить себе устройство «руля глубины» на «Наутилусе». Вот бы очутиться на этой подлодке, протиснуться в тесноте, по мокрому настилу, в носовой отсек, вдохнуть особый запах подводной жизни…

Но разве дадут тебе помечтать всласть?

В дверь стукнули, и вошел в комнату, да не вошел, а ворвался Серега Тюрин – на голове вязаная шапочка с гребнем, похожим на петушиный, один ус загнут вверх, второй смотрит вниз.

– Валюн, пляши! – потребовал он, потрясая руками. В каждой было по письму. – Давай, давай! Ну?

Пришлось Валентину подбочениться и несколько раз присесть с усмешкой.

– Эх, яблочко! – давал «музыку» Тюрин. – Да куда котишься?! Ко мне в рот попадешь – не воротишься!!!

Лена, младшая сестра, писала из Москвы:

«Валька, я глазам не поверила, когда пришло твое письмо. Ведь в 42-м получили официальную бумагу, что ты погиб в боевом походе. Валечка, а ты живой! Какое счастье! Валя, я дома не живу, я же в армии, мл. сержант, на казарменном положении, а сегодня поехала домой, кое-что из белья взять, а в почт. ящике лежало письмо от Тюрина, я раскрыла и давай плакать и кричать от радости. Валька! Ты живой! Я побежала на почту дать телеграмму маме. Она в 41-м уехала с Дусей и ее сыном в Бугуруслан. Туда завод, где Дуська работала, по приборам каким-то, эвакуировали, она и маму туда забрала, а Боря, Дуськин муж, в 42-м погиб в Сталинграде. 42-й был ужасным годом, сразу про твою и Борину гибель узнали. У мамы ноги отнялись, еле ходит, и плакать уже нет сил, сидит и молча смотрит, смотрит куда-то. Это Дуся мне написала. Я побежала, телеграмму дала, что ты живой. Валечка, ты пишешь, что проверку проходишь возле Губахи, я знаешь, что надумала? Ты дядю Мишу помнишь, папиного дв. брата? Который женился много раз (3 или 4). У него дочка была, Рита, ты вряд ли помнишь, мы маленькие были, когда из Губахи в Москву переехали, а она была старше нас. Но все равно сестра (3-юродная). Вот я вспомнила, мама говорила, что Рита там, в Губахе, на коксохимзаводе работает, не знаю кем, но я подумала, может она заберет тебя из Половинки? Валечка, я Рите написала, где ты, и адрес твоего Тюрина дала. Все-таки родная душа, ну не знаю…»

А второе письмо было из Губахи.

«Валентин! Лена мне написала про твой плен и проверку. Попросила помочь, т. к. мы родственники. Сразу отвечаю. Знаю, что ты воевал в морской пехоте и на подводной лодке. Если проверка закончена и нет нареканий, то тебя должны отпустить. В случае желания работать у нас на к. – химзаводе попробую тебе помочь. Для этого ты должен прислать мне заверенную копию документа о прохождении проверки, заявление о приеме на работу и если есть справка об образовании, а если нет, то согласие на работу разнорабочим. Привет. Маргарита Трофимова».

Ну, деловая женщина! Ни одного лишнего слова.

Да нету, нету «нареканий», товарищ Маргарита! И есть справка о прохождении спецпроверки. А вот диплома об окончании военно-морского училища (высшее образование, между прочим!) – нет. Остался диплом, как и другие документы, как и орден Красного Знамени, на береговой базе подплава в Кронштадте. Сохранились ли? Сданы в архив, если есть таковой на бригаде? Ну не выбросили же в залив, япона мать… Бригада молчит, на письма не отвечает, но это же не значит, что его документы и орден вышвырнули в набежавшую волну…

Горькая была эта мысль. Но что же поделаешь… при таком страшном ходе его, Валентина, судьбы…

 

И он решился: ладно, пусть будет Губаха.

Отправил документы и стал ждать. В Губахе, на коксохимзаводе, не торопились; Рита помалкивала. Ну как же, иронизировал по привычке Травников, такой трудный случай, возьмешь на работу бывшего военнопленного, а он, мерзавец, взорвет эти, как они называются, коксовые печи.

Но вот наконец решился вопрос. Рита прислала обширную анкету, а потом пришел вызов на работу на коксохимзаводе, и Травников уехал в Губаху. Его провожали Тюрин, Дважды Степан и десантники из девятнадцатой. Они выпили в станционном буфете, спели «Прощай, любимый город», но до конца допеть им не дал дежурный в красной фуражке, – всегда ведь найдется запрещающий человек.

Весна в Губахе была, как определил Валентин, наполнена ветрами всех румбов. Ветры рвали в бурые клочья дымы печей, в которых круглые сутки шел выжиг каменного угля, привезенного из Половинки и других шахт бассейна, – превращение этого угля в твердый пористый кокс, нужный для доменного производства.

В цехе, в котором охлаждались коксовый газ и другие летучие продукты для нужд химической промышленности, стал работать электриком Валентин Травников. Много было возни с вентиляционными устройствами, достигшими почтенного возраста, да и вообще со старой электропроводкой. И тем более возросло напряжение, что Валентин захлопотал о получении документов, прежде всего паспорта, утверждающего его возвращение в нелагерную жизнь.

Надо сказать, что очень помогла ему Рита, троюродная сестра. У нее, замзава отдела кадров завода, были служебные связи в губахинской милиции и военкомате, – они, налаженные связи, и сократили время, затраченное на беготню по инстанциям. Уже в апреле Травников стал обладателем паспорта и военного билета.

Кончилась долгая неволя. Дежурная в общежитии, нестарая крикливая женщина, относившаяся к нему благосклонно, испекла по его просьбе торт, и он, свободный человек, принес это произведение искусства к Маргарите домой.

– Ой! – воскликнула она. – Где ты достал такой огромный торт?

– Союзники прислали по лендлизу, – сказал Валентин, приглаживая волосы в передней.

– Тоже мне, остряк!

Рита жила в отдельной двухкомнатной квартире с мамой (бывшей женой дяди Миши) и дочкой, пятнадцатилетней Ксенией. Крупная, коротко стриженная брюнетка с басовитым голосом, Рита твердой рукой управляла жизнью бабьего трио. На мать, райкомовскую машинистку, правда, покрикивала редко, а вот дочку держала в строгости и непререкаемости, требовала отличных отметок в школе, и чтобы никаких «танцев-шманцев». К ним, танцевальным вечерам, изредка, по праздникам, устраиваемым в мужской школе, Ксюша имела явное пристрастие, а вот химию, главную науку в Губахе, не любила. Рита подозревала, что Ксения заполучила нездоровую наследственность от деда, то есть от ее, Риты, отца – Михаила Трофимова, гуляки и картежника, ныне дующего в большую трубу в музыкантской команде какого-то фронта. А Ксения, Ксюша, была девочкой себе на уме, это-то и тревожило ее властную маму.

Пили чай с принесенным Валентином тортом. Разговор шел, понятно, о крупнейшем событии – о начавшемся штурме Берлина. Валентин пересказывал содержание сводок Совинформбюро, три пары очкастых глаз (все три женщины носили очки) внимательно смотрели на него, человека военного, хоть и бывшего. А Ксения, щуря голубоватые глазки за стеклами, сказала невпопад:

– У нас в классе у одной девочки отец пропал без вести, так в бумаге было написано. Ее мама вышла за другого. За техника с химзавода. Вдруг ее папу привезли, без обоих… без обеих ног…

– К чему ты это? – прервала Рита дочку. – Инвалида не оставят без помощи.

– А что жена? – поинтересовался Травников. – Она к нему вернулась?

Ксения отрицательно покачала головой.

* * *

Шли письма из Ленинграда. Владлен Савкин писал в отрывистой манере: «Приняли в ЛЭТИ. Знаешь этот институт? Электротехнический. Без экзаменов. Математику подзабыл, учу снова. Совсем другая жизнь. Приезжай в Питер. Пожить можешь у нас».

А в следующем письме: «Валя, ты паспорт получил? Давай плюнь на Губаху, вали в Питер. Отцу дают новую квартиру…»

А следом за этим письмом – телеграмма:

«Новой квартире три комнаты одна будет твоя не будь дураком приезжай тчк Владлен». Ниже было наклеено уточнение: «дураком верно».

Телеграмма повергла Травникова в смятение. Даже голова разболелась, и в груди будто обручем сжало. Он хватил двести граммов в забегаловке – вопреки своему правилу не пить в одиночестве. И решил: судьба позвала.

Позвала не быть дураком…

Рита отговаривала:

– Думаешь, тебя в Ленинграде пропишут? На каком основании? Друг позвал, такой же бывший военнопленный? Не смеши меня!

– У него отец на крупной должности в исполкоме, – стоял на своем Валентин.

– На какой? Председатель исполкома? Зам? А-а, по инженерной части. Ну так в милиции на него не гаркнут, а дадут вежливый отказ. За кого, скажут, вы хлопочете, товарищ инженер?

– Не пропишут, так вернусь в Губаху.

– А-а, вернешься! А твое место будет занято. Пойдешь грузчиком в универмаг? Не глупи, Валентин. Твоя перспектива – здесь. Ты работящий, толковый. Продвинем тебя, станешь мастером в цехе. Окончишь курсы, получишь инженерную должность. Женим на хорошей женщине с квартирой. Ты понял? Не гоняйся за журавлем в небе, Валентин.

Да, он понимал, понимал. «Не глупи! Твое место здесь», – взывала практичная Губаха. «Не будь дураком, приезжай!» – клокотал из подоблачной дали центростремительный Ленинград.

Женщина с прекрасным лицом раздвигала знакомым – о, каким знакомым! – движением рук густые русые волосы на белом лбу…

Прописка? Ха!

Перспектива? Ха! Ха!

Валентин решился. С почты отправил Савкину в Питер телеграмму: «Приеду в мае».

И, с сильно забившимся сердцем, дал телеграмму в Кронштадт: «Дорогая Маша я жив возможно в мае приеду Ленинград тчк Валентин».

Глава двадцать третья
«Невозможно жить с раздвоенной душой»

Восьмого ждали с утра Главное Сообщение. Но радио молчало.

То есть, конечно, оно говорило, как всегда, о военных и невоенных достижениях, сопровождая бодрое вещание музыкой, тоже бодрящей. Но – ни слова о главном. О конце войны! Он был очевиден: Берлин взят, сопротивление немцев сломлено. Или, может, где-то в поверженной Германии оно продолжается?

Радио молчало.

За обедом выпили по положенному стакану красного вина. А перед ужином мы с Мещерским в его каюте хватили по полстакана неположенного спирта (разбавленного, но не сильно).

– За победу! – сказал он.

– За победу! – сказал я.

Закусили тем, что бог послал (а послал он лендлизовскую тушенку). Поговорили о текущем моменте, о возвращении флота в довоенные базы.

– Ты не знаешь, – спросил я, – долго мы еще простоим в Хельсинки? Когда вернемся в Кронштадт?

– Думаю, в Кронштадт вряд ли вернемся. Бригада перебазируется, это точно. Я слышал, батя вякнул о Либаве. В разговоре с флагмехом спросил, уцелел ли там судоремонтный завод.

– Либава? – Я закурил, пустил в раскрытый иллюминатор облачко дыма. – Ну да, Либава… куда же еще…

– Летом отпуск возьмешь и поедешь. К своей Маше. – Мещерский подмигнул мне.

Отпуск! Слово какое-то забытое…

После ужина мы с Мещерским отправились прогуляться по Хельсинки. Вернее, Леонид Петрович заторопился к Марте, хорошенькой продавщице из «Штокмана». Ну а я – вот именно прогуляться пошел. Вторую неделю – после Машиного письма – бушевало во мне беспокойство, не сиделось по вечерам в каюте на «Иртыше», не хотелось ни в шахматы сражаться с Юрием Долгоруким, ни козла забивать. Я отпрашивался у бати и шел в город.

Вечер был светлый, тихий, звоночки трамваев подчеркивали благостную тишину. Погруженный в беспокойные мысли, я и сам не заметил, как ноги привели к площади перед стадионом, где стоял памятник Пааво Нурми. Он нравился мне больше всех других памятников в Хельсинки. Воплощенный в бронзе знаменитый бегун лишь правой ступней касался гранитного постамента, левая нога широко откинута, висит в воздухе – он бежит, бежит, вот-вот оторвется от пьедестала, легко взлетит…

Только тебе, Пааво Нурми, могу сказать, какое гложет меня беспокойство… Я, знаешь ли, написал своей жене: «Дорогая Маша, это поразительно и радостно, что Валя уцелел при гибели лодки. Если он приедет в Питер, то мы должны встретить его как лучшего друга…»

Валька Травников действительно был моим лучшим другом. К твоему сведению, Пааво, лодку, на которой он плавал, осенью сорок второго потопили твои соотечественники. Да, да, теперь стало известно, что именно финская подлодка торпедировала «эску» капитана 3-го ранга Сергеева. Но Валя каким-то образом уцелел. Его, как он сам говорил, не берет вода. Финны, значит, вытащили его из воды, он оказался в плену… Я узнал об этом осенью сорок четвертого, когда Финляндия, выбитая из войны, вернула советских военнопленных. Узнал, что Валя вернулся, но – не сказал об этом своей жене… да, да, ты прав, Пааво, я должен был сказать ей, но… Пойми, пойми, дорогой, я боялся… боюсь ее потерять!..

Негромкий рокочущий звук донесся до моего слуха. Не с небес ли он шел? Я задрал голову. В синеватом вечереющем небе медленно плыл огромный дирижабль, снизу подсвеченный уже зашедшим солнцем. Да нет, это не дирижабль, а похожее на него облако – аккуратное небесное веретено. Его сопровождали облака поменьше, – в небе шел некий парад. Но рокот все-таки несся не с небес. Били барабаны, а вот и трубы вступили, а может, фаготы – не знаю.

Я пошел туда, откуда неслись звуки. И вскоре вышел на Вокзальную площадь. Высоченную башню над вокзалом обтекали облака. По бокам огромной арки фасада две пары огромных гранитных фигур с огромными фонарями-светильниками в руках высокомерно взирали на столпившихся на площади людей. Гул голосов, улыбки – что тут происходило? Мне улыбались женщины, их было много тут. Здоровенный финн в желтом пальто до пят крикнул мне:

– Гитлер капут!

Голубоглазая женщина в синем костюме, отороченном белым мехом, сказала по-русски:

– Поздравляю. Германия капитари… капитури…

– Капитулировала? – вскричал я. – Это ваше радио сообщило?

– Да. В Берлине подписали.

– Спасибо! – крикнул я. – Победа!

Хотелось расцеловать ее, голубоглазую. Но тут оркестр заиграл что-то легкое, быстрое, и толпа на площади вдруг – со смехом, подпевая – стала выстраиваться гуськом, каждый держался за талию впереди стоящего, – и образовался огромный круг. Я и удивиться не успел, как оказался в этом круге, держась за крутые бока голубоглазой вестницы, а за меня сзади ухватилась смеющаяся девица. И круг двинулся, приплясывая и что-то выкрикивая в такт музыке.

И я шел-приплясывал в этом круге, и плыла над нами, тоже, вероятно, кружась, подсвеченная зашедшим солнцем облачная процессия, и огромная, безмерная радость вливалась в душу.

Наше радио сообщило о капитуляции Германии ранним утром девятого мая.

Что тут было!

«Иртыш» содрогался от топота танцующих ног, от мощных выкриков: «Ура-а!», «Победа!». Взвились на мачты флаги расцвечивания.

Господи, победа!

Кончилась, кончилась огромная, казавшаяся бесконечной война! Вы можете себе представить незатемненный город… без воющих сирен воздушной тревоги… без орудийной пальбы… и плавание по спокойной воде без скрежета минрепов о корпус подлодки, от которого замирает душа… без разрывов глубинных бомб… и это какая же удача – кончилась война, и ты живой!

Неужели наступает мирное время?

А какое оно будет?

«Вадя, дорогой, ты прав, мы, конечно, должны встретить его как лучшего друга. Просто чудо, что Валя выжил, когда погибла его подводная лодка. Ты пишешь, что он оказался в плену в Финляндии. Так ты знал это? И если знал, то почему не сказал мне? У меня просто голова кружится. Столько вопросов! А тут еще сессия скоро, я не успеваю прочесть массу литературы, боюсь провалить экзамены.

Какое счастье, что кончилась война!

Капитана Гришу перевели на службу в Таллин, мама хотела с ним поехать, но осталась в Кр., чтобы помочь мне управиться с сессией, мне же придется, когда она начнется, уехать на две недели в Питер, буду жить в общежитии, а мама возьмет отпуск и будет с Валентиной.

А ты все еще в Х.? Когда вернешься в Кр.?

Вадя, у меня столько вопросов, я просто теряюсь…

Приезжай! Целую. Маша».

Легко сказать: «Приезжай». А как приедешь, если отдан приказ о перебазировании бригады подводных лодок в Либаву?

Либава! Недавно, минувшей зимой, на подходах к этому незамерзающему порту наша «щука» выслеживала и атаковала немецкие конвои. Теперь она станет базой балтийского подплава. И ей, самодовольной Либаве, абсолютно наплевать на то, что мне позарез нужно в Кронштадт.

 

Лодки нашего дивизиона пришли в Либаву в последние дни мая. Малым ходом проплыли под разводным мостом, вошли в канал, повернули влево – в ковш Военной гавани. Тут уже стояла плавбаза «Смольный», пришедшая из Турку. Жаль, конечно, что не «Иртыш», привычный, как дом родной, наполненный нашими голосами, нашими сновидениями. Но, очень уж битый войной, «Иртыш» отслужил свою службу и был отведен в Кронштадт (кажется, его порежут на металлолом, но точно не знаю). «Смольный» тоже был потрепан войной, но все же сохранился получше для продолжения службы (шутники острили, что «рюматизмы еще не согнули его мачты и флагштоки»).

Да что «Смольный»! В дальнем конце гавани стояла другая плавбаза нашей бригады – «Полярная звезда». Вот уж ветеран из ветеранов – бывшая императорская яхта. Ее палубы и лакированные каюты, потемневшие от старости, помнили не только семью последнего царя, но и бурные митинги, яростных матросов Центробалта. Сама История клубилась над мачтами этого удивительного судна.

Итак, ошвартовалась наша «щука» в Военной гавани Либавы. Команда расположилась в кубриках «Смольного», офицеры – в каютах. Иллюминатор моей каюты смотрел круглым оком на другую сторону гавани, где стояли пережившие войну корпусá судоремонтного завода Тосмаре. И пошла жизнь непривычная, без сводок Совинформбюро, без затемнений и бомбежек. В семь утра смольнинский горнист играл побудку. После завтрака в кают-компании, согретые чаем, мы спешили на лодку. Ровно в восемь – подъем флага, и начинался очередной день государевой службы.

С каждым днем все более нарастало мое беспокойство.

И вот 16 июня, дождливым вечером, я получил первое на новом месте письмо.

«Дорогой Вадя!

Трудно, трудно писать это письмо. Но я должна быть честной перед тобой. Я встретилась в Л-де с Валей. Он разыскал меня на факультете, у меня же началась сессия. Он страшно похудел, виски седые, а в глазах – ну не знаю, весь ужас того, что он пережил. Когда я сказала, что мы с тобой женились, он как будто окаменел. Сказал, что все понимает. Поздравил. И исчез. На третий день я забеспокоилась, разыскала его по адресу. Он живет у своего друга, с которым был в плену, Валя говорит, что и ты его знаешь, – у Владлена Савкина. Живут они на пр. Кирова, квартира большая, отец Владлена крупный начальник на стройках, занят восстановлением города. Валя говорит, что писал письма в штаб вашей бригады, думал, что его позовут снова на подводные лодки, но не получил ответа. Пытается получить работу тут на вспомогательном флоте, но с пропиской очень трудно, и нет документа об образовании. Его диплом об окончании в.-м. училища остался в штабе бригады, м.б. ты узнаешь, уцелел ли он?

Вадя, дорогой, не знаю, как мне быть. Как жить дальше. Безумно жалко Валю. Он так беспощадно побит жизнью. Нет, он не жалуется, но ведь я вижу, как трудно дается ему жизнь.

А ты теперь долго будешь в Либаве? М.б., возьмешь отпуск и приедешь? Война кончилась, значит, начнут давать отпуска? Целую. Маша».

– Леня, – сказал я Мещерскому, – мне позарез нужно в Ленинград.

– Да что случилось?

– У меня рушится семья, – сказал я, отвернувшись, чтобы он не увидел моих тоскливых глаз.

– Чертовы женатики, – проворчал Мещерский, – хлопот с вами не оберешься.

«Не знаю, как жить дальше», – эти слова из Машиного письма жгли мне душу. Я никудышный психолог, не умею заглядывать в будущее больше чем на неделю, ну, может, на две. Но тут – передо мной, недальновидным, вдруг раскрылась долгая череда одиноких годов…

– Мне нужно срочно в Питер, – повторил я, как заклинание.

Наш батя болел (всю войну прекрасно держался, а когда она кончилась, слег с сердечным приступом). Мещерский его замещал, да и вообще ожидал приказа о назначении командиром лодки. Он и помог мне получить двухнедельный отпуск. Более того: с его помощью я разыскал документы Травникова. Они сохранились! Сухопарый мичман, ведающий штабным делопроизводством, извлек из глубин большого сейфа диплом Валентина и удостоверения о награждении орденом Красного Знамени и медалью «За оборону Ленинграда» (сам орден и медаль были куда-то сданы). Распоряжением начальника штаба я получил их под расписку для передачи владельцу документов. От всеведущего мичмана я узнал, что письма Травникова штаб получил и что по ним «развернулась целая диспуссия»: комбриг хотел Травникова, как отличного офицера, вернуть, но начальник политотдела, запросивший мнение Пубалта, получил совет – воздержаться. Дескать, негоже краснознаменной бригаде звать на службу бывшего военнопленного. И письма Валентина остались без ответа. Между прочим, узнал я, что и командир потопленной «эски» Михаил Сергеев выжил и тоже был в плену, и вопрос о его возвращении на флот решается «на высоких уровнях».

С Варшавского вокзала я поехал, пересаживаясь с трамвая на трамвай, на Васильевский остров – в университет. В деканате филфака народу много, – какое-то совещание, что ли, кончилось, шумно было тут, студенты шастали – ну ладно. Я обратился к пожилой даме, бегло печатавшей на пишмашинке:

– Извините. Я ищу студентку заочного отделения Редкозубову. Вы не знаете, где можно…

– Заочники, – прервала меня дама, – закончили сессию и разъезжаются.

Она передвинула каретку и вновь застучала. С типографского портрета, висевшего над ней, смотрел на меня, прищурясь, Ленин. Будто спрашивал: ну и что ты теперь будешь делать, золотопогонник? А что же делать? Поеду в Кронштадт, – раз сессия закончилась, значит, Маша отправилась домой, верно? А погоны, Владимир Ильич, мне выдал не Деникин, как вы, может, подумали, а продолжатель вашего дела.

Тут стоявшая рядом худенькая девица, с веснушками вокруг носа, сказала:

– Вы ищете Редкозубову? Я недавно ее видела, она пошла в фундаменталку книги сдавать.

Я поблагодарил девицу и, уточнив расположение фундаментальной библиотеки, скорым шагом туда отправился. Там тоже было многолюдно; студенты, похоже, сумели выжить в блокаду, ну, главным образом, студентки; рябило в глазах от разноцветья их платьев. Но и парни тут были, в гимнастерках с темными пятнами на месте споротых погон.

Я шел вдоль длинной говорливой очереди, высматривая Машу. Нету ее. Может, пойти в общежитие на Добролюбова, поискать там… как когда-то, тысячу лет назад, разыскал ее однажды зимним вечером…

Вдруг я увидел ее русую голову, повернутую к высокому парню, стоявшему за ней. Они о чем-то разговаривали. У Маши на руках было несколько книг. И парень держал книги, целую кипу. На нем был серый пиджак необычного покроя, с разрезом сзади.

Я подошел к ним:

– Привет, Маша.

В ее светло-карих глазах вспыхнула радость, а может, испуг.

– Ой, Вадя! – Она шагнула в мои объятия, мы поцеловались. У нее выпала из рук одна из книг.

Я поднял ее, это был «Обрыв» Гончарова.

– Здравствуй, Валя, – взглянул я на Травникова.

– Здравствуй, Вадим. Рад тебя видеть.

Я тоже, конечно, был рад. Но, честно говоря, не очень.

Страшно исхудавший, с седыми висками и ввалившимися щеками, Валентин Травников был и похож на себя прежнего, и не похож. Не стало в его зеленых глазах, как бы подернутых туманом, былого победоносного выражения. Быстрым взглядом он окинул мои погоны, ордена на груди.

– Валя помогает мне сдать книги, – сказала Маша. – Их столько накопилось, – думала, что никогда столько не прочту.

– Всё сдала на пятерки? – спросил я.

– Нет, одна четверка, по исторической грамматике. Ой, очень трудный предмет, если не прослушаешь курс…

Тут подошла ее очередь. Маша сдала книги, и мы вышли из библиотеки. В небе происходило большое передвижение облаков, – они сползли с солнечного диска, и сразу стало светло и просторно.

– Ну, пойду домой, – сказал Травников. – Счастливо оставаться.

– Погоди, – говорю. – Я тебе подарок привез.

Раскрыл портфель, достал его диплом и удостоверения о наградах.

Травников ахнул, его замкнутое лицо прямо-таки просияло.

– Дим, как я тебе благодарен! – Он схватил мою руку и крепко сжал. – Ты даже не представляешь…

Он слов не находил, чтобы выразить всю силу своей радости.

Я рассказал о «диспуссии», которая произошла на бригаде по поводу его писем.

– Понятно, – кивнул он. – Само собой, нельзя подпускать к лодкам такого преступника, как я.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru