bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

Но Военный совет лишь приостановил выходы субмарин.

Первого июня я выписался из госпиталя. Наша «щука» все еще стояла в доке на Морском заводе, ремонт заканчивался. Мы готовились к очередному походу.

Нас ожидал Финский залив – холодный суп с весьма горячими «клецками». Ожидали бессонные ночи, осторожное движение вдоль кромки минных полей. Ожидали рисовавшиеся моему воображению фигуры немецких (или финских) катерников у бомбосбрасывателей…

И сети.

Мы готовились по всем правилам. Проводились частые учения по борьбе за живучесть. На инструктажах мы, лодочные штурманы, получали рекомендации для предварительной прокладки. Я подолгу сидел над картой – рассчитывал длину курсов, наносил поворотные пеленги, отмечал места всплытия для зарядки батареи.

Но сети, сети…

Эта впадина под сетью, в которую Кожухов хотел нырнуть и до которой мы не дошли, атакованные катерами ПЛО, – эта чертова впадина не давала мне покоя. Не только мне, конечно. О нырянии под сеть говорили как о единственном шансе прорыва в Балтику, но выражали и сомнение: противник, возможно, поставил на глубоких местах донные магнитные мины.

В томительном ожидании прошел июнь, – приказа о подготовке к походу не было. В июле наши войска сорвали немецкое летнее наступление на Курском выступе и перешли в контрнаступление. Высшее командование, наверное, требовало от Балтфлота активных боевых действий на морских коммуникациях противника. А главная ударная сила флота – бригада подплава – оказалась закупоренной у кронштадтских причалов.

В конце июля по приказу комфлота одна из лодок, «эска», была отправлена к Нарген-Порккалаудскому рубежу с боевой задачей – разведать возможность прохода под сетями на глубине, где позволял рельеф дна. «Эска» форсировала гогландский рубеж, сумела зарядить батарею и приблизилась к линии сетей, – об этом ее командир Ващенко доносил на двух ночных сеансах радиосвязи. И – замолчал.

Комфлот приказал направить туда другую лодку, тоже «эску», с задачей торпедными залпами пробить в сетях проходы.

Я удивился, когда услышал об этом. Мы знали, какой размер ячеек у немецких стальных сетей: три метра на три. Подлодка, конечно, в такую ячею не пройдет – но торпеда? Каким это образом сеть загородит ей дорогу и взорвется? Я поделился своим недоумением с Мещерским. Он пожал плечами:

– Только одно могу сказать: приказы начальства не обсуждаются. Командир этой «эски» Мыльников выполнил приказ и донес: все десять торпед, выпущенных лодкой, прошли сквозь сети свободно, не взорвались. А также подтвердил, что бомбометание в апреле сетей не повредило. И еще донес, что на рубеже много сторожевых кораблей. Мыльникову было приказано возвратиться в базу. Но «эска» этого храброго командира не вернулась.

Тот август был на редкость наполнен солнцем. Вечно плывущие по древнему небесному своду облака обходили Кронштадт стороной. Черные тарелки радиорепродукторов содрогались от победных маршей: закончилась огромная битва на Курской дуге, Москва салютовала войскам, вошедшим в Орел и Белгород. Война явно менялась в нашу сторону.

А у нас на подплаве возникла, говоря военным языком, оперативная пауза. Ценой гибели четырех субмарин – двух «щук» и двух «эсок» – было установлено неопровержимо: Финский залив наглухо перекрыт, прорыв Нарген-Порккалаудского рубежа невозможен. В конце августа Военный совет флота прекратил посылку подводных лодок в Балтийское море.

Глава семнадцатая
Объяснение в любви под обстрелом

«Здравствуй дорогой Дима! Ты совсем мне не пишешь забыл наверно. Я не обижаюсь знаю у тебя служба трудная времени не хватает на письма. Лев Васильевич иногда передает привет от тебя и на том спасибо. Я ему достала мазь от боли в пояснице он говорит что помогает. Вчера привез на грузовике дрова и мне тоже дал спасибо. А то ведь осень холода наступают. У нас Покатилов умер сердце ночью остановилось. Ника отвезла похоронила его на Смоленском кладбище. Она теперь железнодорожница ее муж не муж в общем мужчина говорят начальник на Ириновской ветке ж. д. по которой грузы идут от Осиновца до Финляндского вокзала. Он приходит два раза в неделю сильно выпивает поет песни особенно любит Шумел камыш деревья гнулись. Ой Дима я что видела. 25 июля по Невскому провели колонну пленных немцев наверное несколько тысяч. Они шли а на них сбежалось смотреть много народу ругали кричали Дайте их нам а большинство молча смотрели. Они молодые лица у них обычные не как у зверей я смотрела и думала ну зачем полезли к нам. Разве не понимали что завоевать такую большую страну такой народ невозможно. Они ведь не дикари почему же слушаются Гитлера выполняют его дикие приказы. Ну я разболталась ты не устал читать? Дима дорогой я часто тебя вспоминаю. Береги себя. Елизавета».

Нет, Лиза, нет. Конечно, ничего я не забыл. Как можно забыть тебя, твою заботу? Ты вылечила меня от цинги. Но не это главное. Главное – что ты душу мою отогрела своим женским теплом. Своей нежностью.

Я тáк тебе благодарен, Лиза, милая!

Почему же не пишу тебе писем? Не знаю… не могу объяснить… почему-то рука не поднимается…

Нет, знаю! Не пишу, потому что не хочется врать. Не могу писать тебе, как прежде, нежные слова, как будто ничего не произошло! Произошло! Налетело, нахлынуло так же сильно, как тогда, в январе-феврале сорок первого. Даже сильнее.

Я зачастил на улицу Карла Маркса (стал настоящим марксистом, посмеивался я над собой). Валентина болела, то одно, то другое, усматривали признаки рахита. Я мотался по аптекам в поисках нужных лекарств. Я был сам себе смешон, когда на Морзаводе, в столярном цеху, искательно просил пожилого хмурого плотника дядю Егора сколотить детскую кровать из обрезков досок (чертеж с размерами у меня был обдуман и готов заранее). Ну сколько можно держать ребенка в плетеной корзине, – она же, Валентина, не кочан капусты. Она – живая душа. Дядя Егор, хоть и не сразу, но согласился: «Ну да, живая душа, гони, лейтенант, семьсот». (Столько как раз стоила той осенью поллитровка.) Восемнадцатого сентября Валентине стукнуло полгода, и я в этот вечер принес на Карла Маркса детскую кроватку. Мне помог притащить ее Вася Коронец, мой штурманский электрик.

Вася – безотказный парень, бывший киномеханик из города Гусь-Хрустальный – вел обширную переписку с девушками всего Советского Союза, включая жгучую, судя по карточке, брюнетку из населенного пункта Курья Алтайского края («Гусь на Курице женился», – острил Вася, хотя вряд ли помышлял о женитьбе).

Увидев кроватку, выкрашенную в голубой цвет, с решетчатыми стенками, Маша всплеснула руками:

– Вадя! Это же чудо!

И, засмеявшись, поцеловала меня.

Валентина, уложенная в кроватку, недоуменно огляделась и заплакала. Я нагнулся над ней:

– Что, хочешь обратно в корзину?

Она посмотрела на меня и – вот честное слово! – улыбнулась. Может, это была гримаса отвращения, но я считаю, что улыбка. Валентина, несомненно, понимала шутки.

Редкозубов объявил, что это дело надо обмыть, иначе «никакого проку». Он со своей бригадой дней десять был на Южном берегу, на «пятачке» Ораниенбаумском, ремонтировали пушки в зенитном дивизионе, – на днях вернулся, охрипший от простуды, и не с пустыми руками вернулся – привез две бутылки чистого спирта. Сели за стол, приняли «на грудь», и Федор Матвеевич, кашляя и посмеиваясь, принялся рассказывать:

– Башлыков из землянки вышел, поглядел на меня и говорит: «Дед, ты с ка-три знаком?» Я говорю: «Тебя на свете не было, когда я с ней познакомился».

– Кто это – Катри? – спросила Маша.

– Ну кто? Пушка. Зенитная система. У Башлыкова борода рыжая. И глаза бешеные. «Чтоб мне никаких допускóв не было, – говорит. – Ноль в ноль. Чтоб передачи к прицелам без мертвых ходов». Я говорю: «Иди, комбат, побрейся. У нас мертвых ходов не бывает».

Федор Матвеевич усы расправил и принялся спирт доливать в стаканы.

– Был, значит, налет, – продолжал он рассказывать, – шли они гавань бомбить, и слышу, как Башлыков из всех четырех стволов по ним застучал. Мы уже на другой батарее тогда работали. Я после отбоя к нему пришел – «Ну что, борода, были у тебя мертвые ходы?» – «Нет, – говорит, – не было. И более кучно, – говорит, – разрывы ложились». – «Ну то-то, – говорю. – Ноль в ноль, значит». У него борода раздвигается на две части. «Благодарность, – говорит, – напишу на твою бригаду, дед». И вот, значит, с полным понятием. – Федор Матвеевич щелкнул легонько по бутылке.

Тут Валентина заплакала в соседней комнате. Маша поспешила к ней. Я тоже пошел посмотреть – может, привычка к плетеной корзине не дает девочке спокойно лежать? Но оказалось, что она просто мокрая.

Маша сменила ей, как говорится, форму одежды, уложила, и взгляд с дочки подняла на меня. Я стоял по другую сторону кроватки, положив руки на ее решетчатую стенку.

– Вадя, – сказала Маша тихо, – я очень тебе благодарна.

– Да не за что, – отвечаю.

– Есть за что, – сказала она.

Выходов в море не было, субмарины стояли у причалов. Теперь командование перенесло оперативную задачу нарушения морских сообщений противника с подводных лодок на авиацию флота. В дело вступил 1-й гвардейский минно-торпедный авиаполк – тот, который в сентябре 1941-го совершил первые налеты советской авиации на Берлин. Дальние бомбардировщики Ил-4 взлетали с ленинградского аэродромного узла, неся на борту по одной торпеде. Уже через несколько минут они пересекали линию фронта, их дальнейший крейсерский полет проходил над территорией и акваторией, контролируемыми противником. Сети и минные банки им не помеха. Пройдя полтыщи километров, летчики-торпедоносцы, далеко обозревая серо-голубую равнину Балтики, замечали дымы – и устремлялись к ним. И – счет на секунды – сквозь заградительный огонь шли на выбранную цель – сброшенная торпеда мчалась к транспорту – взрыв!

Нет, не все достигали цели. Но 60 процентов воздушных торпедных атак были результативными. За лето и осень сорок третьего года балтийские торпедоносцы потопили 46 транспортов противника.

 

Немецкие конвои отгородились барьерами от торпед из-под воды – получили торпеды, сброшенные с неба.

* * *

Никогда Обводный канал, протянувшийся вдоль улицы Карла Маркса, не видывал такого. В его мутной темно-зеленой воде отразились – вспыхнули нездешним огнем – алые паруса. Расступитесь, люди и корабли! Капитан Грей плывет к своей Ассоль…

Это, извините, разыгралось мое воображение, черт его дери…

Не было ни алых, никаких других парусов. А была щель – земляное укрытие от обстрелов, яма, накрытая бревнами и дерном. Я уже упоминал эти щели, вырытые на кронштадтских улицах.

Был ранний вечер пятого октября, начинало темнеть, тянуло зябким восточным ветром, пахнущим дымом и опавшей листвой. Я пошел к Артремзаводу, к окончанию рабочего дня, – хотел встретить Машу, когда она выйдет, и проводить до дому. У нее декретный отпуск кончился, снова она стояла у токарного станка.

Я слонялся по Коммунистической улице взад-вперед у заводских ворот, за которыми высились рваными углами обломки артмонтажного цеха, разбомбленного в сентябре сорок первого. Механический цех тогда уцелел, он притаился за руинами, – был смутно слышен гул его станков, стоны железа.

Вечно у них сверхурочная работа, недовольно думал я, поглядывая на своего «Павла Буре», который исправно отсчитывал уходящее время. Я ходил, курил, смотрел на луну, выплывшую из облака, похожего на кукиш с оттопыренным большим пальцем. Темными пятнами «морей» луна недоуменно взирала на воюющих, истребляющих друг друга (то есть враг врага) обитателей планеты, из недр которой она, луна, некогда вырвалась, – повезло ей, однако. Какие только мысли не лезут в голову, если торчишь без дела на улице и не знаешь, закончится когда-нибудь или нет на Артремзаводе рабочий день.

Но вот он кончился. Стали выходить из ворот заводские люди, потекли в обе стороны.

Ну, наконец-то и Маша! В длинном черном пальто, в синем берете, вышла она, разговаривая с невысоким мужичком в бушлате и кепке с пуговицей.

Увидела меня, удивленно вскинула брови:

– Ой, Вадя! Что случилось?

– Ничего, – говорю, – не случилось. Разрешишь проводить тебя?

– Ой, конечно!

Она познакомила меня с мужичком в бушлате, это был Коньков, их мастер, о котором я уже слышал, что он к Маше хорошо относится, отпускает с работы ребенка покормить. У него, у Конькова, глаза сидели в глубоких глазницах.

– Не обижает он тебя? – отнесся он к Маше, глядя на меня, как мне показалось, высокомерно.

– Что вы, Николай Николаич. Мы старые друзья.

– Тогда ладно. Если друзья, – сказал Коньков и зашагал в сторону Якорной площади.

Мы с Машей пошли к Петровскому парку. Она тараторила о заводских делах: партком постановил к двадцатому октября выполнить месячный план, к годовщине Октября, мы включились, а как сделать досрочно, если ремонт артсистем огромный, тысячи деталей надо выточить, – а заготовок вечно не хватает…

Я слушал ее быструю речь, не сильно вникая в смысл слов, а просто радуясь их звучанию. Дойдя до парка, повернули вправо на Июльскую. Только перешли мост через канал, как начался обстрел. Как всегда, внезапный. Снаряды с разболтанным свистом летели с Южного берега, взрывались в Средней гавани, на Усть-Рогатке, разрывы приближались к Июльской. Я схватил Машу за руку, мы сквозь дым и грохот побежали в садик между Петровским доком и корпусом СНиС, – я знал, там была щель. По земляным осыпающимся ступенькам сиганули в эту щель. Тут было темно, холодно, скользко. Мы стояли на мокрой земле, прислушиваясь к разрывам. Вот ударили кронштадтские батареи. Их гулкие удары рвали сырой воздух в нашей земляной яме. Сыпался с бревенчатого наката песок.

Рвануло близко… почти что над головой… Маша, вскрикнув, подалась ко мне. Я ее обнял.

Наверху грохотало, грозным багровым отсветом вспыхивал лаз в нашу яму, эти вспышки выхватывали из тьмы Машино лицо, – оно мерцало прямо передо мной…

– Я тебя люблю, – сказал я и прижался губами к ее губам.

Маша стояла как потерянная. Закрыла глаза. Не отвечала на мои поцелуи.

Минут через десять-пятнадцать кончился артобстрел. Мы вылезли из щели, пошли по Июльской. Дымились воронки, остро, неприятно, привычно пахло сгоревшим тротилом.

– Ты слышала, что я сказал? – спросил я.

– Слышала.

Мы дошли до поворота на Карла Маркса, и тут Маша, замедлив шаг, посмотрела на меня.

– Вадя, милый, я знаю, – заговорила быстро. – Все знаю. Ты очень хороший. Очень ценю… Но ведь еще и года не прошло после Валиной гибели…

– Через две недели, – говорю. – Двадцать первого октября будет год. – Помолчав, я добавил с отчаянной решимостью: – Маша, люблю тебя. Будь моей женой.

Глава восемнадцатая
Опасное знакомство в Хельсинки

Считается хорошим тоном завершить жизнеописание свадьбой. Как мне хотелось поступить именно так! Я не пожалел бы красок для описания свадебного пира на улице Карла Маркса. Я поведал бы вам, как была прекрасна невеста в новом платье из сиреневого крепдешина (перешитом из старого платья Капитолины Федоровны) и как, по-тупясь, с легкой улыбкой, она выслушивала поздравительные тосты. А стол ломился от лендлизовой тушенки, от селедки и капустных оладий, от торта, испеченного из теста с американским яичным порошком. Федор Матвеевич, в желтой сорочке, с полосатым галстуком, поглядывал из-под черных бровей на молодоженов «и мед из тяжкого стакана за их здоровье выпивал». Ну, не мед, понятно, а спирт, но это дела не меняет. А друг Капитолины Федоровны интендант Федякин, круглолицый добродушный «капитан Гриша», завел принесенный им патефон, и Клавочка, то есть некоронованная королева Кронштадта Клавдия Шульженко, вступила в свои права. «Руки! Вы словно две большие птицы!..» – звенел ее голос, пробуждая воспоминания…

Вспыхнул в памяти новогодний вечер, ночь на сорок первый. У Виленских я впервые увидел Машу, Оська танцевал с ней, и те же томительные «Руки» звучали… «И все печали снимали вдруг»… О Господи… Как будто время отмотали назад, и все еще живы, и всё еще впереди…

Потом было танго. Капитолина Федоровна, очень оживленная, потянула меня танцевать. Я повел ее как умел, она что-то говорила, но я не слушал, только отдельные слова – «упрямая», «питание», «нормально» – доходили до сознания. А Машу пригласил Мещерский, единственный гость с моей стороны, они танцевали хорошо, танго вообще прекрасный танец. Мещерский, красивый породистый мужик, что-то ей говорил, а Маша, не поднимая глаз, слушала все с той же улыбкой.

Ну а потом время приблизилось к комендантскому часу, и «бояре, задремав от меду, с поклоном убрались домой». И – что-то сегодня классикой забита у меня голова – «Свершились милые надежды, / Любви готовятся дары; / Падут ревнивые одежды / На цареградские ковры»…

* * *

Вот бы и закончить жизнеописание на этих «коврах». Но столько событий произошло после нашей женитьбы…

Главным событием, конечно, было снятие блокады в январе сорок четвертого. Перед началом этой гигантской операции, с ноября 43-го, флот перевез из Ленинграда на Ораниенбаумский плацдарм 2-ю ударную армию генерала Федюнинского. Под утро 14 января сотни тяжелых орудий обрушили огненный вал на железобетон немецкого переднего края. Такой канонады Кронштадт не слыхивал с сорок первого года. Били батареи крупного калибра, били форты, мощными ударами рвали морозный воздух три башни линкора «Марат». После часовой артподготовки Вторая ударная начала наступление с плацдарма. А утром 15 января вслед за огневым валом с Пулковских высот пошла на немецкие позиции 42-я армия генерала Масленникова. Наступление – по глубоким снегам, по заснеженным болотам – шло трудно. Но, проломив сильнейшую долговременную оборону, две армии 20 января сошлись, соединились в районе Ропши.

Почти два с половиной года группа армий «Север» осаждала, убивала, морила голодом Ленинград. И вот засидевшийся в своих окопах противник отброшен – к Нарве, к Пскову. То был конец блокады. На исходе 880-го дня, считая с потери станции Мга, и 872-го со дня падения Шлиссельбурга – Ленинград салютовал войскам, освободившим его от жесточайшей осады, какой не знала история. Не разрывами зенитных снарядов, а пестрыми огнями фейерверка вспыхнуло небо над израненным, исстрадавшимся городом. Не бомбы падали, а гаснущие праздничные звезды тихо опускались на ленинградцев, высыпавших на улицы. Смеялись, плакали, качали военных, кружили друг друга в танце.

Слышали ли победный гром салюта сотни тысяч бойцов в братских могилах – наспех закопанные в полях и перелесках, в сожженных деревнях и поселках, на Пулковских высотах, на горе Колокольня, у Синявинских болот, на Ораниенбаумском пятачке, на берегах Невы и Луги, Свири и Сестры? Вам, ценой своей жизни – единственной и уникальной – остановившим бронированное чудовище германского фашизма у своего порога, салютовал Ленинград. Слышите? Кончилась, кончилась блокада, проклятая!

Грохот этого салюта просто не могли не услышать ваши бессмертные души.

Что отличает женатого человека от неженатого? Я бы сказал: чувство равновесия.

Неженатый утром встает, впереди уйма дел, и все неотложные, и у него настроение уже испорчено, а еще и нагоняй он получает от начальства за то, что подчиненный ему радист Петькин вчера в увольнении напился пьян и надерзил задержавшему его начальнику патруля, и настроение становится еще хуже, а потом нелегкая приносит на лодку флагштурмана бригады и он обнаруживает неоткорректированную карту западной части Финского залива, и опять нагоняй, и настроение становится хуже некуда.

А женатый человек? Ну всё наоборот. Он просыпается утром, и первая мысль – сегодня вечером помчусь домой, обниму и расцелую милую, ненаглядную, а дела – ну что дела, сколько успею сделать, столько и сделаю, а радист Петькин, сами знаете, товарищ замполит, квартальный пьяница, раз в квартал непременно напьется, а специалист-то он хороший, ладно, ладно, усилю воспитательную работу среди него. Ну а насчет неоткорректированной карты, то ваше замечание, товарищ флажок, принимаю, виноват, но – сами знаете, что не к спеху, западная часть Финского залива наглухо отгорожена и пока недоступна, лодки стоят в оперативной паузе, тáк ведь? Конечно, так, и ничто не может испортить настроение, потому что тебя держит на плавý душевное равновесие. Ты знаешь: вечером тебя ожидает радость.

И вот он, вечер. С кораблей, стоящих в Средней гавани, доносится перезвон: три с половиной склянки, половина восьмого. Весенний ветер резким порывом срывает с головы фуражку, но я ее подхватил. Да я все, что хотите, удержу, не то что фуражку. Я иду, бегу к милой, ненаглядной – к своей жене! Расступитесь, люди и корабли!

И вот я на улице Карла Маркса своим ключом отпираю дверь и вхожу в темноватый, пахнущий стиркой коридор, и соседка, Игоревна, выглянув из кухни, делает мне привет мокрой от стирки рукой.

И вот я дома! Федора Матвеича нет, он со своими слесарями-монтажниками ремонтирует пушки на северных фортах. А Маша – вот она! Только что пришла с завода и, так сказать, приняла вахту от Тамары Корзинкиной, которая сегодня присматривала за Валентиной. Я обнимаю Машу и целую, целую, а Тамара, маленькая, худенькая, стоит и смотрит на нас, улыбаясь. Я и ее чмокаю в щечку.

– Целовальник! – восклицает Маша. – Не можешь без поцелуев?

– Не могу, – говорю и, подняв Валентину, целую и ее в теплую русоволосую головку. – Между прочим, целовальниками называли не тех, кто целует, а тех, кто в трактирах водку продавал.

– Тоже мне, – смеется Маша, – водочный знаток.

Тамара прощается и уходит, провожаемая плачем Валентины. Ей бы только поплакать, покричать, – на редкость голосистый ребенок. Я предсказываю: Валентина станет знаменитой певицей, или, может, пропагандистом обкома партии.

– Почему пропагандистом? – удивляется Маша.

– Потому что они с утра до ночи пропагандируют, им крепкий голос нужен.

– Остряк-самоучка, – смеется Маша. – Посмотри, она уже совсем хорошо ходит.

Валентина на прошлой неделе неуверенно оторвалась от ножки стула и сделала первые шаги. А сегодня, и верно, совсем хорошо… Ох! Побежала вдруг, хотела, наверное, мне показать, какой она молодец, – и упала. Я подхватываю ее, сажаю к себе на колени, она ревет, конечно, не столько от боли, сколько от неудачи, – самолюбивая же девочка, – наверное, это у Валентины наследственное…

Отрываю от «Рабочего Кронштадта» полстраницы и делаю бумажного голубя. Игрушек у Валентины нет, где их взять, игрушки? А бумажный голубь, пущенный мной в Машу, заинтересовывает девочку. Она сползает с моего колена и пускает голубя туда и сюда, и, довольная, хохочет.

Маша разогревает на кухне и приносит ужин – кашу из перловой сечки и чай с белыми конфетами-подушечками (у них красивое название пралинé). А я добавляю к этой пище богов банку консервированной колбасы (лендлиз!). И мы ужинаем всем семейством, я отпускаю шуточки, и, знаете, пусть хоть трава не растет, а мне хочется, чтобы тáк она и шла – жизнь.

 

Ну а потом Маша укладывает Валентину – ей спать пора. Вскоре девочка засыпает с бумажным голубем в руке.

И настает прекрасное время любви.

Мы лежим, отдыхаем, у Маши глаза закрыты, а зацелованные губы чуть приоткрыты в улыбке.

– О чем ты думаешь? – спрашиваю.

– О тебе.

– Прекрасный предмет для размышлений, – одобряю я. – Ну и что ты надумала?

Маша молчит. Как хочется мне услышать слова любви. Знаю, она тоскует по Травникову. По какому-то негласному уговору мы не говорим о нем: больная тема. Знаю и понимаю: вытеснить Вальку из ее головы (и, конечно, из сердца) невозможно. Я и не пытаюсь вытеснить. Но – слаб человек! – глухо ворочается в бесстыдной глубине сознания неутоленное чувство соперничества… Маша прекрасно ко мне относится, но… вот эта тихая грустная ее улыбка и опущенный взгляд…

– Вадя, вот что я надумала. Вчера в «Ленправде» была заметка, что университет вернется в Ленинград из эвакуации. Из Саратова.

– Когда вернется?

– Наверно, к началу учебного года. К сентябрю.

– Понятно. И ты хочешь…

– Да, хочу восстановиться на филфаке, продолжить учебу. Как ты отнесешься?

– Дело хорошее, – говорю. – Но…

– Да, да, как быть с Валентиной, понимаю твое «но». Конечно, невозможно. А если перейти на заочное отделение?

– То есть продолжать работать на заводе и учиться заочно? Маша, это нагрузка огромная.

– Я выдержу.

– Ты ведь и в заводском комсомольском комитете…

– Ну и что? Не каждый же день там заседания.

– Машенька, – говорю. – Конечно, ты выдержишь. Чем я могу тебе помочь?

– Своим одобрением! – Она прижалась ко мне. – Спасибо, Вадя.

– Знаешь, – говорю, помолчав, – Ройтберг, наш замполит, предложил мне вступить в партию. Он хочет сделать лодку коммунистической. Знаешь, что он мне сказал? «Если твоя жена живет на улице Карла Маркса, то политически непонятно, почему ты беспартийный».

– Так и сказал? – Маша смеется. – Какой умный дяденька!

На Красногорском рейде в первых числах июня шла у нас, экипажа «щуки» капитана 2-го ранга Кожухова, основательная тренировка. Погружения, всплытия, учения по живучести (заделка условных пробоин) отрабатывались по всем правилам. Да и то надобно признать: за год стоянки у причала мы, конечно, не растеряли боевой опыт, но несколько расслабились. К тому же на лодке появилось молодое пополнение – два торпедиста, электрик и гидроакустик. Ушел на повышение минер (командир БЧ-2-3), на его место назначили молодого офицера, не бывавшего в боях.

Белые ночи разливали над нами сказочный жемчужный свет, но – звонки боевой тревоги врывались в сказку. Команда «К погружению!» – длинный звонок – грубые хлопки открываемых кингстонов главного балласта – длинный ревун – открываются клапанá вентиляции – надолго уходим под воду…

Словом, две недели усиленной боевой подготовки.

Утром 9 июня покидаем рейд Красной Горки. Утро тихое, мягко освещенное солнцем. Дизеля бодро стучат, тянут басовую ноту – «домой, до-мой!» Я на мостике докурил папиросу и шагнул к рубочному люку, спуститься в центральный пост, как вдруг впереди слева сверкнуло, и удар страшной силы потряс небо и море. Рокотало грозное эхо, – и опять удар, и еще, еще…

– Форт Обручев бьет, – сказал Кожухов, глядя в бинокль.

Канонада нарастала.

– Похоже, работают все северные форты, – сказал Мещерский. – Ну, дело дошло до Финляндии.

Так оно и было. Весь день 9 июня артиллерия била по переднему краю финнов, а ранним утром 10 июня, после часовой артподготовки, войска Ленфронта под командованием генерала армии Говорова прорвали первую линию финской обороны и начали наступление на Выборг.

Это наступление нас, подводников, очень касалось: если Финляндия будет выбита из войны, то откроется нам возможность пройти шхерными фарватерами вдоль финского побережья – с севера обойти чертовы заградительные барьеры и прорваться в Балтику. Ведь так? Пора, ребята, пора! Сколько можно торчать у стенки?

На третий день после возвращения с учений отправился я вечером домой, к своей жене. Вышел из-под арки Купеческой гавани, уголком глаза увидел: с площади Мартынова идет патруль, трое в армейской форме. Ну, мне-то что, пусть идут. Я не краснофлотец, к которому непременно придерутся: куда идешь, почему у тебя клинья в брюках, и все такое. Поворотил на Карла Маркса, и вдруг:

– Товарищ лейтенант, остановитесь!

Гляжу на начальника патруля, рослого детину с лейтенантскими звездочками на полевых погонах, на его толстогубую – и такую знакомую! – улыбочку.

– Паша, – говорю, – это ты? Здорóво!

Мы обнимаемся с Пашей Лысенковым. Он трогает пальцем орден, привинченный к моему кителю:

– А-а, уже Красную Звезду заработал. Ну, шустёр.

– Да, – говорю, – мы, подводники, шустрые ребята.

– А-а, подводник. А я как был в морской пехоте, так и остаюсь. Командую ротой в Двести шестидесятой бригаде морпехоты.

– Молодец, – говорю и достаю пачку «Беломора».

Мы закуриваем. Только я пустился в воспоминания (нам есть что вспомнить), как Лысенков меня прервал:

– Вадим, ты Борькин архипелаг знаешь?

– Имеешь в виду Бьёркский архипелаг в Выборгском заливе?

– Ну да. Мы его зовем: Борькин.

– Конечно, знаю. Я же штурман, мне положено знать. Ну и что – Борькин архипелаг?

– А то, что наша бригада будет его брать. Такой слух имеется. Как только Ленфронт Выборг возьмет, так и мы пойдем брать острова.

– Понимаю, Паша. Там у входа в Выборгский залив остров Бьёрке, он сильно укреплен. Оттуда финны наши корабли обстреливают. Из Бьёркезунда их катера налетают на наши коммуникации.

– И нам так объясняли. Значит, будем десант высаживать на Борьку.

– Желаю тебе успеха, Паша.

– Слушай, а как твой друг, ну, Травников, он тоже подводник?

– Погиб Травников. Его лодка не вернулась из боевого похода.

– Жалко. Крепкий был боец, – говорит Лысенков, щурясь от табачного дыма. – Вадим, а ведь наши отцы когда-то, в двадцатые, вместе учились на курсах красных командиров. Ты знаешь?

– Знаю, что отец учился на курсах.

– Ну, твой не доучился. В писатели пошел. А мой эти курсы окончил.

– Так он служит на флоте?

– Ну да.

– А где?

– В Особом отделе. – Лысенков затоптал сапогом выкуренную папиросу. – Ну, подводник, давай. Пока!

Пожали друг другу руки. Лысенков со своими патрульными двинулись на Июльскую неторопливым «комендантским» шагом. А я заторопился на Карла Маркса.

Белые ночи июня сорок четвертого года были расстреляны артогнем в Выборгском заливе. Выборг пал двадцатого, а в ночь на двадцать первое разведотряд высадился на Пийсари – длинный остров в Бьёркском архипелаге. Завязался бой, финны пытались сбросить десантников в узкий пролив Бьёркезунд, отделяющий Пийсари от полуострова Койвисто, в проливе схлестнулись пушечным и пулеметным огнем финские канонерки и бронекатера Балтфлота. Под прикрытием дымзавес, медленно тающих в ночном влажном воздухе, тендеры с десантниками 260-й бригады шли к Пийсари. К утру 23 июня этот остров был, как говорится на военном языке, очищен. Десантники высадились на остров Бьёрке, имевший тяжелую артиллерию и хорошо укрепленный. Но бой был недолгим, финны покинули остров, к ночи на 24-е был очищен и он, и соседний остров Торсари. Тяжелые орудия финны взорвать не успели, только замки вынули. В ночь на 27 июня морпехи 260-й бригады закончили захват Бьёркского архипелага. В начале июля был полностью очищен Выборгский залив – все его острова.

Финляндия капитулировала в сентябре. 19-го подписали акт о перемирии. А 25 сентября на острове Лавенсари – на знаменитом (в кругу балтийских моряков) Лаврентии – произошла встреча, еще недавно совершенно невозможная. Штабные офицеры Балтфлота сели за стол со штабными чинами военно-морских сил Финляндии. От финнов потребовали подробных сведений о минных и прочих противолодочных заграждениях и о выходных фарватерах, ведущих в открытое море. Более того, финская сторона приняла обязательство: их лоцманы будут выводить в море наши подводные лодки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru