bannerbannerbanner
полная версияБалтийская сага

Евгений Войскунский
Балтийская сага

– Они и есть враги! Хотят повернуть страну обратно, к капитализму, матер Матута! – Отец опять стукнул кулаком по столу.

– Лева, прошу, успокойся!

Тут послышались из коридора быстрые каблучки, и в комнату влетела Люся. В белой кофточке без рукавов и цветастой юбке, прелестно оживленная, звонко выкрикнула:

– Пятерка!

Подлетела к Рае, ко мне, расцеловались, – и вот она уже у отца на коленях, и тараторит:

– Вопросы попались легкие, сны Веры Павловны, «Разгром» Фадеева, а третий вопрос, значение поэзии Маяковского, не стали слушать, говорят «достаточно»!

И заливается смехом. Отец нежно гладит ее, веселую, по черноволосой голове и – умиротворенно улыбается, прикрыв усталые, на всё в жизни насмотревшиеся глаза.

– Поздравляю, доченька, – говорит Галина. – И объясняет нам: – Она сдала последний экзамен, набрала проходной балл. Ну надо же, Люська – студентка филфака университета!

Август подходил к концу, жара сменилась прохладой, пролились дожди. Так-то лучше, я жару переношу плохо. В эти дни я сопровождал отца в его хождениях по учреждениям. Он был остро нацелен на скорейшее восстановление прав. В жилуправлении отца нервировала большая очередь; я опасался, как бы ему худо не стало, обратился к людям с просьбой пропустить известного писателя, они хмуро выслушали, кто-то сказал, что поэт Плещеев давно умер, а другого он не знает, – но все же очередь пропустила отца.

В жилупре, да и в горкоме, куда отец обратился с просьбой восстановить его в партии, с ним разговаривали вежливо, обещали полное удовлетворение. Секретари писательского союза, разумеется, поддерживали требования реабилитированного писателя. Но открытый мною закон – плохие процессы идут с ускорением, а хорошие тянутся медленно – действовал неукоснительно.

– Выгонять – они скоры на руку, – сердился отец, – а как восстанавливать, так чего торопиться… обождут, матер Матута… Вот напишу Хрущеву про этих волокитчиков…

Мы говорили о Хрущеве, первом секретаре ЦК, оттеснившем Маленкова, предсовмина, с позиции главного начальника послесталинского времени. Он-то, по слухам, и был инициатором пересмотра «ленинградского дела». И не только ленинградского, но и – страшно вымолвить! – всех «дел» политзаключенных. Их стали выпускать из лагерей – с той же формулировкой, что стояла в справке о реабилитации у отца: «за отсутствием состава преступления». Потрясающе! Власть признала невинными, незаконно осужденными огромную массу людей! Сколько их было? Десятки тысяч? сотни? или, может, миллионы? Мы не знали. Удивительное наступило время – его метко прозвали «эпохой позднего реабилитанса».

Говорили с отцом и о других, тоже серьезных, событиях. О том, что в казахстанские безлюдные степи тысячи молодых добровольцев, комсомольцев, отправлялись поднимать целину. Будет больше хлеба – отлично!

Говорили о возможном примирении с Югославией – с Иосипом Тито, с которым резко поссорился Иосиф Сталин. О падении осажденного Дьен-Бьен-Фу, после которого французским колонизаторам пришлось пойти на мирные переговоры с вьетнамским и повстанц ами и образовалась граница по 17-й параллели.

И о повести Эренбурга «Оттепель».

Рая день-деньской носилась по Питеру, навещала подруг, она и принесла журнал «Знамя» с этой нашумевшей повестью. Мы все ее прочитали, повесть небольшая. Мне она, в общем, понравилась. Наступает весна, солнце пригревает иззябший за зиму мир, – и оттаивают человеческие души…

– Не бог весть какая метафора, – сказала за чаепитием Галина. – Солнышко пригрело, Лена целуется в холодном подъезде с Коротеевым. Ну и что? Этот поцелуй символизирует перемены в стране?

– Там не только поцелуй, – заступаюсь я за Эренбурга. – Снимают с работы Журавлева, директора завода, он болтает о пользе дела, а к людям равнодушен.

– Схематическая фигура, – морщится Галина. – Да и другие персонажи схематичны.

– Вы уж слишком, Галя. Эренбург, конечно, не Лев Толстой. Но и у него человеческие страсти. Возьмите Пухова – преуспевающий художник, пишет портрет Журавлева, – расписывает фойе в клубе пищевиков, – но ведь сознает, что он халтурщик. Завидует Сабурову – настоящему художнику, но не преуспевшему, почти нищему.

– Да, да. Сабуров – единственная удача в повести.

– Ну вот видите… Сабуров пишет прекрасные пейзажи, только их не покупают, не берут. Заморозки. Но наступила весна, и к нему пришли из союза, взяли две картины на выставку. Разве это не символ перемен, происходящих в жизни? Потеплело!

Отец не вмешивался в наш спор. Сидел за столом, пил чай, ел бутерброд с колбасой (Галину приняли на работу в газету «Вечерний Ленинград», там в буфете бывали дефицитные продукты, вот и сегодня принесла она редкостную вещь – финский сервелат). Сервелат, конечно, ему по вкусу, это ведь не лагерная баланда, но вид у отца был мрачный. Галина забеспокоилась: не болит ли сердце? (Позавчера был приступ, «скорую» вызывали.)

– Нет, – проворчал отец. – Ничего не болит. Кроме души.

Я сказал Рае, когда мы спускались в ее квартиру:

– Не нравится мне его настроение.

– Можно понять, – сказала моя умная жена. – Человека с высоким социальным статусом вдруг бросают на дно жизни, а потом, признав это ошибкой, не торопятся ее исправить.

Утром следующего дня я сопровождал отца в поликлинику. Какие-то зубцы на ленте электрокардиограммы не понравились терапевту, пожилой даме, она предложила отцу лечь в больницу, но он отказался. По рецептам, выписанным докторшей, мы купили в аптеке кучу лекарств. Я повел отца к троллейбусной остановке, домой его отвезти, но он вдруг остановился. Указательным пальцем поправил очки, взглянул на меня, десятки морщин собрав на лбу:

– Дима, знаешь что? Поедем в союз писателей.

– Тебе надо отдохнуть, – говорю.

– Там и отдохну.

Я знал: он любил в союзе посидеть в ресторане, коньячку на грудь принять. Ладно. Надо идти навстречу пожеланиям реабилитантов. Вскоре мы приехали в писательский особняк на улице Воинова и уселись за столик в уютном темноватом зале ресторана. Время обеденного часа еще не приспело, лишь несколько фигур рисовались тут вразброс.

С улыбкой подошла пышнотелая официантка:

– Здрасьте, Лев Васильич! Что будем пить-кушать?

Заказали коньяк, фирменный салат и кофе.

– Вчера об «Оттепели» говорили, – сказал отец после первой рюмки, подцепляя вилкой кудрявую зелень салата, – а я об Эренбурге думал. Блестяще работал в годы войны. Его статьи в «Красной звезде» буквально поднимали боевой дух на фронтах.

– На морях тоже, – сказал я.

– Да. Публицистика высшего класса. Но прозу его не люблю – телеграфный стиль, торопливый какой-то. Ты не находишь?

– Не знаю. Тебе виднее.

– Налей еще.

– Твое здоровье, папа.

– Спасибо. Хорош коньячок, по всем жилам растекается. Так вот, об «Оттепели». Он что, хотел показать, что после смерти Сталина смягчился режим? Ну так и покажи. А он Сабурова вывел. Ах, ах, затирали художника, хорошие пейзажи рисовал, а кушать нечего. Буря была, не до пейзажей. Теперь буря унеслась, весна наступила – нá тебе, Сабуров, кусок пирога. Заметили талантливого художника – в этом смысл оттепели?

– По-моему, не только в этом. Смысл – против равнодушия… против вранья и халтуры…

– Да это же только декларация! Покажи, как борются с этими безобразиями. А что Сабуров? Тихо сидит в своей конуре, в стороне от жизни народа, малюет пейзажи.

– Ну он не борец. Он делает то, к чему у него призвание. Его картины по-своему участвуют в жизни страны, потому что искусство…

– Жизнь – это борьба! Пусть Сабуров хотя бы крикнет Пухову: «Брось писать портрет дурного человека!» Действие нужно. Наливай!

Мы выпили.

– Борьба, да, вечная борьба, – сказал я. – Знаешь, мне кажется, причина оттепели именно в борьбе – там, наверху… в борьбе за власть. Хрущев понял, что зашли слишком далеко.

– Куда зашли? – щурил отец глаза за очками.

– В дремучий лес… – Коньяк ударил мне в голову. – Космополитов придумали… Антисемитское «дело врачей»… «Ленинградское дело»! Ты ж лучше всех знаешь! Написать, как борются с этими безобразиями, – да кто бы разрешил? А теперь – наверное, можно. Вот возьми и напиши про настоящую оттепель.

– Ты сказал: «борьба за власть». Но забыл вставить одно слово: «советскую».

– Да нет, не забыл. На словах они все за советскую власть, и Берия тоже.

– Негодяи! – Отец потряс над столом кулаком с набухшими синими венами. – Честнейших коммунистов – ложью по голове – заговор приписали с целью захвата власти!

– Тебя пытали? – спросил я в упор.

Но он не ответил. Допил коньяк из рюмки и – грозно:

– А они кто? Где были берии и абакумовы, когда мы, подыхая с голоду, держали Ленинград? А мерзавец следователь Сысоев – он еще и не родился, когда я штурмовал Кронштадт!

– А-а, Кронштадт ты вспомнил… А что там было, отец? Почему пришлось его штурмовать?

– Тебя что – не учили в школе? Белогвардейский мятеж там был.

– Мятеж был, но не белогвардейский.

– Да ты что, Дима? Несознательная матросня пошла на поводу у бывшего царского генерала.

– Козловский не возглавлял мятеж. Его приплели только потому, что он до революции был генералом. Так было удобнее – лучше поймут, если главарем объявить генерала. Мятеж возглавлял революционный комитет, в нем большинство – матросы. И не такие уж несознательные дураки они были.

– Что ты несешь?! Ленин ясно объяснил: анархо-эсеровский мятеж, по сути мелкобуржуазный, ступенька для перехода к белогвардейской власти. Вот и все. Точка!

– Никаких буржуев в ревкоме не было, ни мелких, ни крупных. Пятнадцать человек: шесть матросов, пять рабочих, телефонист, лекпом и два интеллигента – штурман и школьный учитель.

– Откуда ты знаешь?! – Отец вытаращил на меня глаза.

Не знаю, черт дери, ну не знаю, правильно ли я поступил, рассказав отцу о своих хельсинкских встречах, – коньяк развязал язык, а может, сидело во мне затаенное желание высказаться, выплеснуть то, что тревожило душу…

 

Отец был потрясен.

– Ты общался с кронштадтским мятежником?.. Что?!! Он твой тесть?!!

Мне бы покаяться (а, собственно, в чем?), – вместо этого я пустился в путаные объяснения. Большевики народовластие заменили партийной диктатурой… Матросы в Кронштадте хотели переизбрать советы… остановить ограбление крестьянства…

– Что за чушь порешь? – сердился отец. – Революция была вынуждена защищаться от контры.

– И сама творила насилие – продотряды, отбираловку, расстрелы…

– Это тебе напел твой тесть? А ты уши развесил, внимал мерзавцу, изменнику, удравшему в Финляндию от народного суда!

– От расстрела…

– Да уж, по головке его бы не погладили! – У отца глаза горели, как факелы. – Он стрелял по нам… по мне! Мы шли по льду… умирали, но шли, чтоб раздавить гадюку, антисоветский мятеж… Я горжусь, что был участником штурма! – выкрикнул отец и кулаком по столу трахнул.

На нас оглядывались люди, сидевшие по углам ресторана. Спешно подошла официантка:

– Лев Васильич, вы что хотели? – Она всмотрелась в отца. – Вам плохо, Лев Васи…

– Никогда не было так хорошо, – проворчал отец, прикрыв глаза. – Принеси кофе, пожалуйста.

Молча доели салат, выпили кофе. Мне было не по себе, зря я ввязался в разговор об оттепели, о Кронштадте. Мысленно обругал себя последними словами.

Отец молчал и в такси, когда мы ехали домой. Водитель, молодой и вихрастый, развлекал нас радиомузыкой. «Цветет как в детстве мой вишневый сад… – пела женщина, может, Капитолина Лазаренко, или другая певица, не знаю. – Ты помнишь, было нам шестнадцать лет. Когда не знали грусти тень…» Рассеянно текли мои мысли. Когда нам было шестнадцать, мы с Оськой играли в «морской бой»… Когда-то у той вон калитки мне было шестнадцать лет… ну, это из другой оперы…

Мы медленно поднимались на третий этаж. Между вторым и третьим отец вдруг покачнулся, я схватил его под руку. Он поднял на меня строгий взгляд. Мы стояли на ступеньках лестницы, отец, переведя дыхание, сказал:

– Вот что. Меня пытались лишить моей биографии, но у них не вышло. Не пытайся и ты, Вадим.

– Ну что ты, отец, у меня и в мыслях не было!

– Никогда, – сказал он и медленно стал одолевать лестницу.

В трудном, мрачном настроении пребывал в те дни мой отец. Лишь тогда светлел лицом и теплел взглядом, когда Люся прибегала из университета. Она увлеченно рассказывала о прослушанных лекциях, выкрикивала цитаты из курса древнерусской литературы: «И соступишася обои, и бысть сеча зла, и по удолиям кровь течаше», или как княгиня прощалась с уходящим на битву князем Дмитрием Ивановичем: «в слезах захлипаяся ко сердечному, ниедина не может словеси рещи».

– Да, да, – кивал отец лысой головой. – Бысть сеча зла… Вся история из них состоит… из сеч… из женских слез тоже…

Рая уехала 30 августа: у нее первого начинались занятия в школе. Я же догуливал свой отпуск до десятого сентября. Сопровождал отца к стоматологу, – проблем с зубами у него было хоть отбавляй.

А накануне моего отъезда он слег с сердечным приступом. Ночью меня разбудил телефон: Галина попросила подняться. «Скорая» приехала быстро. Молодой врач измерил давление (оно зашкаливало), велел медсестре вкатить отцу укол, вообще провозился часа полтора, пока ему не стало легче. На предложение врача лечь в больницу отец ответил отказом.

– Отлежусь, – сказал он. – Спасибо, доктор.

– Все же подумайте, Лев Васильич. Вы нуждаетесь в серьезном лечении. – После небольшой паузы врач добавил с улыбкой: – А читатели нуждаются в вас.

– Вы меня читали? – Отец надел очки и всмотрелся в доктора, тоже очкастого.

– Читал.

Весь следующий день отец отлеживался. Галина не пошла на работу, отпросилась. Я утром съездил на вокзал, закомпостировал билет на вечерний поезд. Отец дремал, когда я поднялся к нему. Галина возилась на кухне. В кабинете шторы были задернуты от яркого солнца (сентябрь стоял необычно безоблачный), только один настойчивый луч пробился – чтобы осветить фотопортрет моей мамы.

Отец открыл глаза.

– Привет, – сказал тихо. – Наглотался пилюль, в сон клонит.

– Спи, – сказал я. – Я позже зайду.

– Нет. Садись. Ты сегодня уезжаешь?

– Да, вечером.

– Дима, – сказал отец, помолчав. – Как идет у тебя служба?

– Служба всегда идет, – отшутился я. – Даже когда мы спим.

Но отец не принял шутки.

– У тебя были неприятности в связи с моим арестом?

– Были, – не сразу ответил я. – Кое-кто считал, что я не имею права служить в ударном соединении. Но меня отстояли. Я по-прежнему на подплаве.

– По-прежнему помощник командира лодки?

– Да. Продвижения по службе не получил.

– Но теперь… ну когда я реабилитирован… теперь ты можешь продвинуться? Стать командиром?

– Навряд ли.

– Почему?

– Ну… видишь ли… я не член партии.

– Почему ты не вступил за столько лет службы?

– Так получилось.

Я уклонился от прямого ответа. Мысленно послал привет замполиту Ройтбергу…

Солнечный луч переместился с маминого портрета на фото Ивана Теодоровича. Дед, высоколобый, с квадратной бородой, спокойно взирал на нас со стены.

Отец, кряхтя и поправляя на худых плечах бело-голубую пижаму, повернулся и сел на диване.

– Ты хочешь выйти? – спросил я.

– Нет. – Он, морща лоб, смотрел на меня сквозь очки. – Я вот что хочу, Дима. Хочу, чтобы ты похоронил меня в море.

– Папа, перестань! Ты не старый, ты проживешь еще много лет.

– Ты знаешь банку Штольпе в Южной Балтике?

– Конечно, знаю, я же штурман. Но что ты хочешь…

– Мы там в сорок втором потопили два транспорта. Хочу, чтобы ты у этой банки опустил в море мою урну.

Глава двадцать восьмая
Банка Штольпе

От Сенной площади, куда приходит автобус из военного городка, до улицы Узварас – рукой подать. Мы шли, не торопясь. Ранний вечер был по-весеннему светел и напоён тишиной. Только из раскрытого окна, под которым мы проходили, слышались голоса, женский и детский, – говорили по-латышски.

Рая шла, держась за мою руку. У нее этой весной разболелся тазобедренный сустав, она слегка припадала на правую ногу. «Да ничего, пройдет, – отвечала она на мое беспокойство. – В блокаду у меня болели ноги, потом перестали».

Вот и дом № 68 на Узварас. Мы поднялись на третий этаж, позвонили. Карасев открыл дверь и, пробасив: «А вот и Плещеевы к нам прикатили», обнял нас. Он был одет пестро и, я бы сказал, вызывающе: мощную фигуру облегали черно-оранжевые камзол и панталоны, на голове что-то вроде красной фески.

– Ты похож на швейцарскую охрану Ватикана, – сказал я.

– С днем рождения, Геннадий, – сказала Рая и вручила Карасеву наш подарок – купленную в комиссионке фарфоровую статуэтку мальчика, держащего над головой вазочку-конфетницу.

– Какая прелесть, – сказала белокурая Лера, жена Карасева. – Спасибо!

Быстрая, подвижная, она нашла фарфоровому мальчику место на накрытом столе и наполнила конфетницу «мишками на севере». При этом Лера не переставала рассказывать о том, как они с Геной провели отпуск в Москве – как раз во время Двадцатого съезда, и всюду, где они побывали, только и говорили о закрытом докладе Хрущева. Надо же, Сталин, оказывается, совершал ошибки – кто бы мог подумать – такой мудрый – но ошибался – а в Большом посмотрели балет «Ромео и Джульетта» – такая прелесть!

Сели за стол, человек десять или двенадцать, сослуживцы Карасева по госпиталю со своими женами, а один был холостяк, немолодой невропатолог со впалыми щеками и дергающимся глазом. Он, после того как выпили за здоровье именинника, резко заговорил о том, какой вред психике нанес культ личности Сталина, вселивший в людей страх.

– Боимся возразить начальству. Неосторожное слово боимся сказать при незнакомом человеке, – а вдруг он стукач. Косого взгляда соседа опасаемся…

– Ну, ты уж слишком, Михал Никитич, – сказал Карасев. – Не превращай нас в дрожащую тварь. Мы в тяжелейшей войне победили.

– Да, победили. Но какой ценой! Сколько крови пролили.

– Без пролития крови войн не бывает, – сказал один из гостей, черноусый, восточного типа.

– Не бывает, – согласился невропатолог, подмигнув. – Но меньше бы пролили и быстрее одолели бы Гитлера, если бы Сталин не запер миллионы людей в лагеря. И еще к ним миллионы вертухаев приставил.

– Да что ты плетешь, Никитич! – обрушился на невропатолога другой гость, с куриной косточкой в руке. – Сталин был беспощаден к врагам народа. Конечно, имели место перегибы с репрессиями, но…

Тут дамы дружно запротестовали:

– Ой, хватит!.. С этим докладом Хрущева прямо с ума все посходили!.. Сталин такой, Сталин сякой… Сколько можно?.. Мы что, на партсобрание пришли?

– Нет! – рявкнул Карасев. – У всех налито? Предлагаю выпить за наших прекрасных жен. И посочувствовать, что они имели неосторожность жениться… фу ты… выйти замуж за военных врачей, которые – ну не лучшая часть человечества…

– Ладно, ладно! – прервала его статная дама с высокой рыжеватой прической. – Мы знали, за кого вышли, и нечего самоунижаться. Хотите выпить за нас, так пейте.

– По-гвардейски! – скомандовал Карасев.

И мы, мужчины, встали и, задрав локти, выпили по-гвардейски за наших жен.

Хорошее было застолье, и выпивка прекрасная, а закуски, принесенные из ресторана Дома офицеров, просто замечательные. Из-под патефонной иглы рвалась бойкая песенка: «Да, Мари всегда мила, всех она с ума свела…» Роскошный женский голос медленно вел мелодию модного шлягера: «Морями теплыми омытая, лесами древними покрытая, страна родная Индонезия, в сердцах любовь к тебе храним…»

Карасев потребовал тишины и сказал, что привез из Москвы стихи двух опальных поэтов. Надел очки, вытащил из кармана «ватиканского» камзола несколько листков с машинописью и стал читать. Три стихотворения принадлежали Леониду Мартынову, недавно вернувшемуся из ссылки, – они были, как мне показалось, философски настроенными, звали «увидеть правду наяву».

– А вот поэт не вернувшийся, погибший в лагере, – сказал Карасев. И прочитал с последнего листка:

 
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлевского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
А слова, как пудовые гири, верны…
 

Мы слушали, прямо-таки обмерев от безумной смелости этих строк. А они нарастали, как пушечные удары:

 
Как подковы кует за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз…
 

– Это Осип Мандельштам, – сказал Карасев, дочитав до конца. – Ну, каково?

Мандельштам – я слышал, что есть такой поэт, но стихи его не читал, да где же было их взять, если автор не то арестован, не то эмигрировал, а его книги изъяты?

– Ты слышала о Мандельштаме? – спросил я Раю, когда мы после вечеринки шли к Сенной площади, к автобусной остановке.

– Конечно. О нем есть упоминание в курсе современной литературы. Он был одним из главных акмеистов. Крайний буржуазный индивидуализм, равнодушие к социальной действительности…

– Ничего себе равнодушие! На самогó Сталина замахнулся.

– Я говорю об официальном отношении к Мандельштаму. А это стихотворение… Не знаю, сколько в нем поэзии, но сатира, конечно, поразительная.

– Самоубийственная! Карась сказал, что он погиб где-то в лагере. Наверное, за этот стих его и посадили.

– Да, возможно. Димка, мне не нравится, что ты много пьешь.

– Я выпил не больше, чем пили врачи.

– Вместе взятые?

– Я же держусь на ногах. А ты держишься за меня.

– Ты должен пить меньше.

– Ладно. Буду пить как можно меньше. Посмотри, какая луна!

– Не люблю полнолуние. Плохо сплю от него. Ой, автобус подходит. Пошли быстрее!

Мы ускорили шаг, насколько позволяла Райкина нога. Слава богу, водитель увидел нас и подождал.

Приехали домой, вошли в свою комнату, и тут постучалась Тамара:

– Вам телеграмму принесли. Срочную.

Я развернул и прочел:

«Отец скончался сегодня сообщи сможешь ли приехать пятницу Галина».

В ритуальном зале больницы, в которой умер – от обширного инфаркта – мой отец, состоялась гражданская панихида. Человек тридцать обступили помост с гробом, – тут были писатели, сотрудники Галины из «Вечернего Ленинграда», военные (в их числе генерал-майор) и, по-видимому, читатели отцовых книг.

Галина, вся в черном, стояла у изголовья гроба, осунувшееся лицо с плотно сжатыми губами казалось окаменевшим. Рядом с ней тихо плакала Люся. Была тут, конечно, и Лиза, ее светло-голубые глаза влажно блестели, она крестилась и шептала что-то.

 

Дородный секретарь писательского союза говорил о заслугах отца, о его книгах, в которых «гул времени, пафос великих строек, запечатленная в точном слове трагедия блокады и торжество победы…» Хорошо говорил, хотя и с одышкой. И еще два писателя произнесли речи, отметив не только литературный дар Льва Васильевича, но и его журналистскую «хватку и неуемность». А генерал рассказал, как в разгар боев на Дудергофских высотах к нему на командный пункт заявился «очкарик с горящими глазами» и как вскоре во фронтовой газете появился замечательный очерк.

И об участии отца в штурме мятежного Кронштадта вспомнили: покойный прожил героическую жизнь, отразившую целую эпоху.

Но ни единого слова не сказали об аресте, о «ленинградском деле» – ужасном финале героической жизни… Ну, может, так и нужно – не портить непотребством прощание с героем.

Отец лежал, по грудь покрытый цветами, с сухим лицом строгого учителя, с гладким, без морщин, лбом, с заострившимся носом, – мне казалось, будто он вслушивается в надгробные речи, готовый возразить, если что-то скажут неправильно.

Но все было правильно.

Панихида кончилась, вступила тихая музыка. Галина, Лиза, а за ними и я поцеловали отца в ледяной лоб, а Люся плакала в голос. Открылись створки под гробом, и отец медленно стал опускаться – уходил от нас в другой мир… откуда не возвращаются…

– А-а-а! – вскрикнула Галина, закрыв лицо руками.

Потом были поминки у нас дома, на 4-й линии. Друг отца, детский писатель с печальными глазами, говорил о том, что после долгого оледенения страна оживает, наступает новое время, – безумно жаль, что Лев ушел так рано, не успев своим талантом способствовать рассвету…

Другой писатель, седоусый литературовед, сказал раздумчиво:

– Новое время, да… Мне кажется, Лев испытал некоторую растерянность от Двадцатого съезда… Очень это не просто – освоиться с концом оледенения, как ты говоришь… Жестокий век, жестокие сердца… Рухнул гигантский идол, которому долго поклонялись…

– Лев не поклонялся! – встрепенулась Галина. – Он почитал Сталина, но никогда ему не славословил.

– Я не говорю, что он поклонялся, – седоусый развел руками. – Но был склонен считать, что в репрессиях, в «ленинградском деле», в частности, виноват не столько Сталин, сколько его окружение…

И пошел разговор о съезде, о докладе Хрущева. Два слова, удивительных для нашего слуха, – «культ личности» – перекатывались над поминальным столом.

– А что скажет военно-морской флот? – вдруг отнесся ко мне седоусый литературовед.

– Что могу сказать? – Я прокашлялся. – Очень благодарен вам за теплые слова об отце. Балтийские подводники помнят его. Книгу отца о походе на подлодке не изъяли из библиотеки нашей дивизии, когда он был арестован. Продолжали читать. О его отношении к Сталину не могу сказать, не знаю. А вот к окружению – да, отец Берию ненавидел. Считал его организатором «ленинградского дела». И вообще… что Берия планировал термидор, возврат к капитализму…

Когда гости разошлись и мы прибрались, был у меня разговор с Галиной. В кабинете, служившем отцу спальней, она достала из ящика письменного стола лист бумаги:

– Прочти завещание.

И я прочитал:

«Моему сыну Вадиму Львовичу Плещееву завещаю похоронить урну с моим прахом в Балтийском море, близ банки Штольпе.

Моей жене Галине Кареновне Вартанян завещаю все, что осталось от моего денежного вклада на сберкнижке, а также кооперативную квартиру, которую начал строить союз писателей и за которую я внес аванс.

Ей же, Вартанян Г. К., завещаю литературное наследство, то есть право на издание и переиздание моих книг и получение гонораров, буде таковые не поскупятся выплатить издательства…»

– Можно я закурю? – спросил я, дочитав завещание, подписанное нотариусом и скрепленное печатью.

– Кури, – разрешила Галина. (Отец, в прошлом заядлый курильщик, по возвращении из лагеря не курил и не разрешал мне дымить тут, в кабинете.) – Ну, что скажешь насчет захоронения в море?

– Отец однажды сказал мне об этом, но я… Не знаю… На моей памяти таких захоронений не было.

– Я пыталась его отговорить, но он твердо стоял на своем. Что же делать, Вадим? Надо исполнить волю отца.

– Надо, да…

Я задумался. Непростое это дело. Ох, непростое. Наши лодки, конечно, на учениях утюжат Южную Балтику, но до банки Слупска (бывшей Штольпе) редко доходят. К тому же я вот уже полгода как не служу на лодке: я теперь флаг-штурман одной из трех бригад, входящих в дивизию подплава. Эту должность предложил мне капитан 1-го ранга Кожухов, наш «батя», командир бывшего дивизиона, преобразованного в бригаду. «Ты, Вадим Львович, – сказал он с усмешкой, – у нас перезревший помощник. Как огурец, который забыли на грядке. Лодку тебе кадровики не дадут. Но вот вакансия флаг-штурмана. Пойдешь флажком?» Я думал секунды три, не больше. «Пойду, Федор Иванович». – «Ну, пиши рапóрт на мое имя».

«Немки» 21-й серии, на которых мы плавали десяток лет, выработали свой ресурс и, одна за другой, были списаны с флота. Вместо них на бригаду прибывают новые лодки. Почти на всех штурманá молодые, вот я и занимаюсь с ними.

– Люся против, – сказала Галина. – Хочет, чтобы похоронили на кладбище. Да и я тоже… Чтоб можно было прийти, посидеть у могилы… Но Лев хотел только в море. У него было какое-то… ну, прямо-таки мистическое отношение к своему походу на подводной лодке.

– Поход был действительно выдающийся.

– Дело не в количестве потопленных кораблей. Понимаешь, у него было очень высокое понятие о долге. Не только окружающим, но и, главное, самому себе доказать свою нужность… не то слово… необходимость делу, которому служишь… стремление наилучшим образом выполнить долг…

– Я понимаю, Галя. Это – вопрос чести.

– Да, да, совершенно верно – честь прежде всего. Не терпел ни малейшего ее ущемления. Когда пришли эти, ночные гости, он наорал на них так, что они схватились за пистолеты. На допросах тоже… тоже… – Галина, склонив голову, закрыла лицо руками.

– Отца пытали? – тихо спросил я.

Она кивнула. Она содрогалась, пытаясь справиться с беззвучным плачем, но слезы шли и шли.

Я принес из большой комнаты графин с водой, налил в стакан и подал Галине.

– Спасибо. – Она отпила немного. – Отец никаких извинений, конечно, не ожидал. Но – требовал немедленного восстановления попранного достоинства.

– Его же восстановили в партии, – сказал я.

– Но сколько месяцев тянули, мурыжили… А квартира? Предложили на проспекте Стачек, в Автово. Он отказался: далеко от центра. В Купчино предложили – тоже не захотел. Сердился: отобрали в центре, так в центре и отдайте… Тут писательский кооператив возник – Лев вступил. Но не дождался… строительство идет медленно…

– Галя, а почему этот писатель с седыми усами… как его фамилия?

– Трубицын. Он пушкинист.

– Да. Почему он сказал, что отец растерялся от Двадцатого съезда?

– Нет, это не растерянность. – Галина со вздохом тронула платочком заплаканные глаза. – Но недоумение, конечно, было. А у тебя что – не было? Привыкли ведь – великий, непогрешимый, привел нас к победе. И вдруг – нарушитель законности, виновен в репрессиях… Дима, ты же знаешь, отец считал, что Сталин излишне доверял Берии, Абакумову…

– А до них, – сказал я, – были Ежов, Ягода. Что же это он излишне всем чекистам доверял?

Галина допила воду из стакана и встала с дивана.

– А ты? – сказала, понизив голос. – К вопросу о доверии… Не слишком ли ты поверил своему тестю в Хельсинки?

Я молча стоял, не зная, что ответить на внезапный вопрос.

– Извини, Дима, – сказала Галина. – Я очень устала.

Я пожелал ей спокойной ночи и направился к выходу. Тут из освещенного прямоугольника кухонной двери вышла в коридор Люся, держа поднос с вымытой посудой.

– Ой, Вадим, ты уходишь? Я хотела тебе сказать…

– Давай помогу. – Я протянул руки к подносу.

– Нет, не надо. Мама тебе показала завещание? Нельзя так, нельзя! – горячо заговорила Люся. – У папы должен быть памятник. В море ведь не поставишь! Вадим, откажись! Скажи, что морское захоронение невозможно!

В стране развертывалось строительство большого подводного флота. В нашу дивизию прибывали лодки 613-го проекта. Мне, по правде, было жаль наших отвоевавших «щук» и «эсок», уходящих в небытие – на ржавые кладбища старых кораблей либо в металлолом, на переплавку. Но что поделаешь. Корабли, как и плавающие на них люди, имеют свою судьбу. У тех и у других неизбежна смена поколений.

Мы, конечно, знали, что уже появились лодки с атомными реакторами. Но они предназначались для океанского плавания, а не для скромной мелководной Балтики. К нам шли новенькие дизельные «шестьсот тринадцатые». Штурманá на них почти все были молодые, не очень-то знакомые с особенностями плавания по Балтике. Я занимался с ними, «вывозил их в море», как когда-то «вывозил» меня незабвенный Наполеон Наполеонович.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52 
Рейтинг@Mail.ru