bannerbannerbanner
полная версияЧетырнадцать дней непогоды

Дарья Сергеевна Дядькова
Четырнадцать дней непогоды

* * *

Окна кабинета Евдокии выходили во внутренний двор, и она сразу же увидела спускавшегося из флигеля Ефима. Накинув шаль и взяв со стола пятирублевую купюру, она вышла из комнаты и поспешила к главному входу. Услышав шаги по лестнице, Евдокия распахнула двери и, увидев Ефима, сразу же пригласила его войти. «Передал, Евдокия Николаевна, – произнес он, дыша морозным воздухом и закрывая за собою дверь, – как бы не застудить вас, барыня». – «Передал!.. – невольно повторила Евдокия, – что сказал Владимир Федорович?» – «Все только благодарил… и наградил еще», – немного смущаясь, ответил Ефим. – «И я тебя благодарю», – произнесла Евдокия, протягивая ему синюю ассигнацию. – «Благодарствуйте, барыня!» – забавно изменившимся от смущения голосом говорил мужичок. – «Мне так отрадно теперь, так легко! – не скрывала своих чувств Евдокия – настолько они переполняли ее, так хотелось теперь разделить их с кем-нибудь, – ты передай Александре Осиповне, что я все же смогу навестить ее в ближайшие дни – возможно, даже завтра», – добавила она и, увидев, как утвердительно поклонился мужичок, проводила его.

Спустившись с высокого крыльца особняка и выйдя на Мильонную, Ефим остановился и, глубоко вдохнув приятно колющий в носу холодный воздух, опустил руку в карман. «Синенькая… да шесть полтин, да два двугривенных, да шесть гривен, пятак, да пятиалтынный, еще восьмигривенник и два пятака… десять рублей!» – довольно бойко пересчитал он его содержимое. Такой баснословной суммы Ефиму еще не приходилось держать в руках. И он решил пока не тратить ее. « Обменяю в ближайшем трактире… хоть погляжу, какая она бывает, красненькая-то, и Аксинья поглядит!» – радостно думал мужичок, пересекая улицу.

Солнце поднялось и стояло уже выше Адмиралтейского шпиля. Утро, сделавшее счастливыми трех человек, подходило к концу.

VI

Зачем сейчас, в бессонном утомленье,

Со мною нет твоих прохладных рук?

Усталая от тяжкого боренья,

Я тщетно жду спасения от мук.

От мук телесных. Что же до сердечных,

То им конца давно не мыслю я.

Обвитая чредою бесконечных,

С смиреньем их несет душа моя.

Ты близко так, но, слабый, не пробьется,

К тебе мой голос чрез холодный камень.

Но чувствую, с незбывной силой рвется

Ко мне твоей души застылый пламень.

Рука быстро устала и не могла больше писать. Евдокия положила перо и бумагу на уставленный лекарствами столик перед кроватью и поплотнее укуталась в одеяло. Простудилась она, скорее всего, после прогулки, состоявшейся на Екатеринин день в честь именин одной из фрейлин императрицы, на которую попала случайно, придя навестить Россети. Ездили кататься в санях на Елагин остров, возвращались – уже темнело, и мороз стоял градусов под двадцать пять.

Два дня она пролежала в горячке, лишь изредка приходя в себя, называя имя Владимира или спрашивая, какое сегодня число. На третий – почувствовала облегченье, даже попросила поесть и принести перо и бумагу, а главное, ощутила себя способной хоть сейчас ехать на Михайловскую станцию. Но на самом деле Евдокия была еще слаба, а до отъезда Рунского оставалось всего три дня. Нельзя было исключать, что Владимиру придется ехать одному. А от него не было никаких известий.

* * *

Обыкновенная послеполуденная суета в департаменте Министерства внутренних дел. По коридорам снуют, то и дело сталкиваясь друг с другом, неуклюжие канцеляристы со стопками бумаг в руках. Иногда сквозь толпу их проходят блестящие франты, чиновники для особых поручений, решившие мимоходом заглянуть на место своей службы. Среди них – Павел Сергеевич Муранов, в последнее время появляющийся в департаменте только затем, чтобы «поклониться тестю». Без очереди входит он в вице-директорский кабинет, не обратив внимания на нескольких министерских служащих, дожидающихся у дверей, и во весь голос произносит: «Мое почтение, уважаемый Николай Петрович… Егор Ильич», – кланяется еще ниже, увидев директора департамента Ветровского. «Павел Сергеевич, – прячет в усах невольную усмешку Николай Петрович, – вы так исправно всякий день выражаете мне свое почтение – сейчас я не буду указывать вам на то, что на этом заканчивается круг ваших служебных обязанностей…» Ветровский отворачивается к окну – усы у него изящные и тонкие, он каждый день ухаживает за ними с помощью всевозможных щеточек, но все же они имеют один недостаток: усмешки в них не спрячешь.

«…Но меня удивляет другое, – продолжал Николай Петрович, – почему вы ничего не спрашиваете о своей жене?» – «Моя жена находится в вашем доме, и я уверен, что с нею все в поряд…» – «А между тем Евдокия тяжело больна», – не дослушав его, медленно произнес Николай Петрович. Ветровский невольно развернулся от окна, и стало видно, как он изменился в лице. «Хотя, впрочем, это, должно быть, вас не интересует, – сбивчиво проговорил Николай Петрович, холодное презрение в голосе которого уступило место плохо скрываемой горечи, – пусть войдут с докладом». «Каков подлец!» – сквозь зубы, но достаточно громко произнес Ветровский, и Павел, так ничего и не ответив, торопливо покинул кабинет, в порыве бессильной злости столкнувшись в дверях с небольшой фигурой чиновника с папкой в руках. Только что закончившийся разговор был полностью услышан Одоевским (а это был он), и потому не без волнения входил он в кабинет вице-директора. «Добрый день, Николай Петрович, Егор Ильич», – произнес Владимир с полным изящного достоинства легким поклоном. «Владимир Федорович, – с некоторым удивлением взял из его рук папку Ветровский, – вы уже закончили?» – «Да, ваше превосходительство, – ответил Одоевский, – я осмелюсь просить у вас позволения идти. Это срочно», – после небольшой паузы добавил он. – «Что же, князь, ступайте. Я доволен вами», – не долго думая, разрешил Ветровский, все мысли которого сейчас были – поскорее услышать от Николая Петровича о том, что Евдокия в самом деле не так тяжело больна. Каково же было разочарование Егора Ильича, когда вслед за Одоевским из кабинета вышел и Николай Петрович. Вышел и остановил Владимира у ближайшего окна, где не толпились чиновники. «Владимир Федорович, я вас надолго не задержу. Я знаю, что вы торопитесь – Одоевский удивленно поднял глаза – Более того, я даже знаю, куда вы торопитесь». Изумление Владимира было настолько велико, что он, ничего не отвечая, смотрел в глаза Николая Петровича, с каждым его словом переполняясь каким-то необъяснимым смешением чувств смятения и радости.

Князь Озеров с недавних пор был посвящен в тайну своей дочери. Вышло это случайно, даже нелепо – он застал Евдокию выходившей из флигеля, куда направлялся навести порядок в своих охотничьих снастях. В сложившемся положении княгиня, совсем не умевшая лгать и уставшая прятать от близких людей свои чувства, как могла, попыталась объясниться с отцом. Николай Петрович, который и прежде догадывался обо всем, на удивление спокойно принял откровение дочери, скрыв свою горечь, и только пожалел ее. Варвару Александровну он решил сам мягко подготовить к тому, что скрывать было уже бессмысленно, чтобы Евдокии не мучиться хотя бы по этому поводу.

Куда больше во всех этих обстоятельствах его беспокоил Ветровский. Еще летом разгадав его затаенную привязанность к Евдокии, князь сочувствовал ему и продолжал ощущать собственную вину за неудачный брак дочери, что невольно сделал несчастным и его друга. Дело осложнялось тем, что с октября Одоевский был переведен из непосредственного подчинения министру в ведомство Егора Ильича. Николай Петрович боялся, что рано или поздно Ветровский догадается: тот князь, который увез Евдокию из Царского села – и есть Владимир. Егор Ильич ни о чем не расспрашивал друга после тех событий – он считал свой поступок с Павлом глупым и недостойным и будто еще затаил свои чувства, боясь побеспокоить Евдокию даже лишним словом за ее спиною. Николай Петрович знал, что Ветровский ни за что больше не воспользуется своим служебным положением в личных целях. Он только боялся, что ему станет еще тяжелее, и все это усугубит и без того напряженную обстановку в их ведомстве, где, будто по насмешке судьбы, служат вместе люди, прямо или тайно связанные между собою.

«Сейчас вы – единственный человек, который может помочь моей дочери, – продолжал Николай Петрович, глядя в недоуменное лицо Одоевского, – она звала вас в бреду, и, как любящий отец, я не могу препятствовать этой встрече. Но вы сами понимаете, что я не могу и одобрить этих отношений… Ступайте», – неожиданно и резко произнес Николай Петрович. Одоевский, ничего не сказав, порывисто сжал его руку и, словно испугавшись этой вольности, почти побежал по коридору. Не прошло и минуты, как Николай Петрович увидел его, выбежавшего на мороз без шапки и в расстегнутой шубе. Почти сразу подъехал извозчик, и предзакатную тишину розовеющего воздуха пронзило звонкое: «На Большую Мильонную!..»

* * *

«Зачем такой жестокий сон, Господи…» – произнесла Евдокия, увидев, за кем закрылась дверь. Он подошел ближе, присел у изголовья, но она упорно не хотела верить своим глазам. И лишь когда к ее лицу приблизились прохладные руки, которых ей так мучительно не хватало, к Евдокии пришло осознание, казалось, невероятного. «Как же, родной?.. – сквозь поцелуи спрашивала она, – еще закат, служба ведь не закончилась?» – «Твой отец, он позволил нам встретиться… как же холодны твои руки», – пытался согреть их дыханием Одоевский. – «Папенька, – почти не удивилась Евдокия, – я знала, что он поймет… Я так рада, что ты здоров – столько волновалась из-за этих морозов». – «Тогда представь, каково не было узнать…» – начал Одоевский. – «Полно, дорогой, я уже совсем поправилась. Хотя первые два дня было действительно плохо», – проговорила она и протянула Владимиру недавние стихи. «Что за прелесть, как жаль, что «Северные цветы» уже печатают», – через минуту произнес Одоевский. – «Причем здесь «Северные цветы»?» – «Неважно», – Одоевский пока не хотел открывать Евдокии, что послал ее стихи в альманах. – «Как же неважно? Ты, кажется, собирался напечатать там «Пиранези»? – «Да, он будет там. Пушкин обещал. А знаешь, мне больше нравятся те твои стихи. Они радостные. Взгляни – и сейчас снег идет – Евдокия подняла взгляд – и ты склонилась ко мне на колени». На фоне уже потемневшего неба мелькали небольшие, но частые снежинки. Под окнами проехал экипаж. Евдокии показалось, что она узнала карету отца. «Только сейчас – не утро», – проговорила она – «Поверь, когда-нибудь взойдет и наше утро», – ответил Одоевский.

 

Весело залился дверной колокольчик, послышались суетливые шаги и голоса в передней. «Папенька приехал», – не зная, радоваться ей или печалиться, произнесла Евдокия. – «Два часа…не может быть!» – удивился Одоевский. – «Счастливые часов не наблюдают» – Грибоедов был прав!» – «Ты была счастлива?» – в надежде он поднял к себе ее лицо. – «Я и сейчас счастлива. И завтра буду, потому что смогу сказать, что через день увижу тебя». – «Мне следует поучиться – совсем не умею радоваться, когда тебя нет со мною», – произнес Одоевский. – «А когда играешь – разве ты не счастлив?» – спросила Евдокия, искренне удивившись. – «Нет – потому что ты не слышишь меня». – «Как только мне разрешат встать с постели – обещаю, я буду приходить слушать тебя». – «Сквозь «холодный камень»?» – «Да», – горько усмехнулась Евдокия. Это выражение ее голоса всегда рождало в нем какое-то странное смешение чувств отчаяния и надежды. «Милый мой ребенок, я обещаю тебе, когда-нибудь между нами не будет этой стены», – «Я почему-то тоже верю в это, – спокойно, словно прося и его быть спокойнее, проговорила Евдокия. – Самое главное, что между нами нет других стен, кроме этой, каменной». – «Не было никогда…и не будет, – произнес Одоевский – Через два дня, в половине четвертого, я буду ждать тебя на углу Дворцовой. Мы встретим рассвет вместе», – говорил он, накрывая ее одеялом. Владимир не ждал и не произносил более никаких слов – все было во взгляде и последнем поцелуе, сорвав который, он, не оглядываясь, вышел из комнаты.

* * *

Первые дни календарной зимы прошли для Евдокии неожиданно быстро и почти незаметно. По-детски обрадовавшись разрешению встать с постели, она тотчас велела поставить в своей комнате большой дорожный сундук и начала укладывать вещи для Рунского. Почти все место заняла теплая одежда – самое необходимое, но удалось вместить и запас письменных принадлежностей, и несколько томов «Истории Государства Российского» Карамзина – любимого чтения Рунского. В один из них Евдокия вложила конверт с небольшой суммой денег, которой она располагала, в другой – письмо от генерала Горина. На недавнем фрейлинском празднике Евдокия попросила каждую из знающих Софью девушек написать ей по несколько строк на память и вернулась домой с объемным письмом в четыре листа. А потом еще Надина Ветровская передала от себя личное послание для лучшей подруги.

Евдокию больше не тревожило то чувство неизвестности, что охватило ее после отъезда в Сибирь доверенной служанки Лизы – Николай Петрович согласился быть посредником в переписке дочери с Одоевским. Уверенность в том, что она сможет постоянно получать известия от Владимира и отвечать ему, наполняла Евдокию отрадным чувством необыкновенной легкости, которое незаметно давало и надежду на лучшее.

Первым, что она передала Одоевскому через отца, была небольшая записка: «Владимир, не обижайся, но мне будет спокойнее, если я напомню тебе о посылке для Александра. Сегодня вечером я смогу спуститься послушать тебя во флигель – будь в кабинете, когда только сможешь, я буду ждать тебя с восьмого часа пополудни».

В тот вечер, впервые за долгие несколько недель, Владимир играл столь вдохновенно. Он давно не испытывал того невыразимого чувства, что охватывало его при игре; в последнее время музыка давала ему некоторое утешение, но не более. Лишь сейчас, зная, что Евдокия рядом, что она, благоговейно ловя каждый звук, представляет себе движения его рук, выражение его лица, Владимир смог на мгновения забыть обо всем. Он будто сам сделался музыкой, которая, образовав густое облако над клавишами фортепьяно, перерастала стены, вырывалась из окон, летала под небом, достигая самых звезд, и, наконец, в изнеможении таяла дымкою в ночном морозном воздухе.

VII

Ночь на пятое декабря выдалась неожиданно ясной и теплой. Сильные и продолжительные морозы утихли. Снег не шел, но и не таял, ни луны, ни звезд не было видно; какое-то спокойствие и благость были разлиты в неподвижном воздухе. Эта ночь, казалось, замерла в ожидании чего-то. Но сейчас это чувствовали только двое.

Дом Озеровых на Мильонной давно погрузился в сон. Евдокия, тепло одетая, сидела у окна гостиной первого этажа, недалеко от передней. Она глядела то на ночное небо, то на часы, на которых сейчас было три четверти второго, то на восьмой том «Истории» Карамзина, наполовину разрезанный.

А в особняке Лавалей на набережной Фонтанки все было освещено и дышало веселым оживленьем. Огромная парадная лестница, по которой непрестанно поднимались и спускались люди в ливреях с графскими гербами, вела к переполненной и душной бальной зале. Там холодно сияли лица и бриллианты, в однообразном кружении взвивались дамские локоны и уголки мужских фраков, сплетались руки, плелись искусные речи, в которых то ли заключались сделки, то ли решались чьи-то судьбы. Подобные жар и суета царили и по другую сторону лестницы, где пылали печи и кипели котлы с кушаньями, а во льду стояли лучшие вина, где все искусство употреблялось только для поднятия наверх, чтобы угодить изысканным вкусам гостей бала.

Пройдя первые два танца с женою и предоставив ей свободу выбирать других кавалеров, Одоевский облегченно вздохнул и отошел к окну. Наконец он смог отделиться от этой толпы, откуда веяло одновременно нестерпимым жаром и леденящим холодом. Жадно дыша свежим, почти теплым воздухом, пробивавшимся сквозь полураскрытую форточку, Владимир взглянул на часы. Стрелки показывали ровно три часа ночи.

Медлить было нельзя, и он, вновь вмешавшись в движущуюся толпу, быстро отыскал Ольгу Степановну – она не танцевала, утомившись и присев в кресла подле хозяйки дома. Ничего не говоря, Одоевский коротко кивнул головою и поспешил к лестнице. «Отчего же нас покидает князь?», – спросила графиня Лаваль. Владимир не останавливал шага и слышал за спиной голос жены: «Вы знаете, конечно, об Александре Ивановиче – у Владимира появилась возможность…»

Конечно, Александра Григорьевна догадалась обо всем без лишних слов. Ведь именно из этого дома шесть лет назад она провожала свою дочь, Катерину Ивановну Трубецкую, первую из женщин, последовавших в Сибирь.

Гул толпы остался далеко за спиною, когда Одоевский торопливо надевал поданную лакеем шубу. Держа в руках шапку, он сбежал по высоким ступеням парадного крыльца и, скоро отыскав свой экипаж, приказал на Дворцовую набережную. Тусклые городские фонари да небольшой каретный освещали путь по пустым улицам ночного Петербурга. Иногда попадались навстречу шумные компании молодых кутил, но это было понятно только по затихавшим позади голосам – четверка лошадей как могла быстро несла карету к назначенному месту. Кучер то и дело погонял по просьбе Одоевского, в нетерпеливом трепете глядевшего в окошко. Наконец, показалась ледяная поверхность спящей Невы и силуэт Зимнего, некоторые окна которого были освещены. Казалось, в несколько мгновений промелькнула перед глазами чугунная решетка набережной, ясно вычерченная на белом фоне, и вот уже долгожданный поворот к Мошкову переулку. В радостном волнении Одоевский издалека заметил дожидавшуюся на углу карету и приказал остановиться. Спрыгнув с подножки, он приблизился к дверце и сразу распахнул ее. Кучер Озеровых был предупрежден и спокойно оставался на своем месте. «Надеюсь, я не заставил тебя долго ждать», – произнес Одоевский нетвердым от радости голосом. – «А разве это не счастие – ждать тебя и быть уверенной, что ты вот-вот придешь?», – послышался ответ. За ним последовал легкий шорох, лицо Евдокии выступило из темноты. Владимир порывисто приблизил ее к себе долгим поцелуем.

«Как много вещей мы везем, – заметил Одоевский, – разрешат ли Евгению забрать их с собою?» – «Мне удалось добиться, чтобы в подорожной это обозначили, – отвечала Евдокия, – конечно, они будут досмотрены, но, надеюсь, все обойдется». – «А знаешь – давай поедем в моей карете, так будет удобнее», – предложил Одоевский, подавая руку Евдокии. Она кивнула и вслед за ним пересела в его карету. «У тебя так просторно, – зевнув, проговорила она, невольно склоняясь к меховому воротнику его шубы, – хотя мне не хотелось бы тратить на сон ни один из этих драгоценных часов». – «Нет, я вижу, как ты устала, да и я, признаться, не против вздремнуть немного», – помогая Евдокии устроиться, говорил Владимир, сам склонив голову. Оба едва успели осознать, что со времен Парголова впервые уснули рядом, ни о чем не тревожась. Окруженные блаженством и покоем, они ровно дышали под кровом северной ночи и ее снежной тишины.

«Евдокия Николаевна, барыня! – кучер князя Озерова стучал в окно кареты – уже светает». Евдокия не сразу поняла, что проснулась – она лежала у Владимира на коленях, слышала его дыхание, чувствовала его руку. Осторожно убрав ее со своего плеча, она как могла тихо спустилась с сиденья, отворила дверцу кареты и сразу же столкнулась с кучером, в нерешительности стоявшим у входа. «Вы уж не прогневайтесь, барыня, что потревожил вас», – громогласно начал мужичок. – «Спасибо тебе, Василий, только не говори так громко», – вполголоса говорила Евдокия. – «Прикажете ехать к крепости?» – понизив голос, спросил кучер, уведомленный обо всем сегодняшнем маршруте. – «Нет, немного позже. Когда будет нужно, я позову». – «Как прикажете, барыня», – поклонился он и отошел к карете, в которой привез Евдокию. Еще полчаса – и небо подернется багрянцем, а улицы под барабанный бой заполнятся спешащими на службу горожанами. Так же беззвучно вернувшись в карету, Евдокия с удовольствием заметила, как темнота начала рассеиваться, и лицо спящего Одоевского в этом мягком утреннем свете было особенно прекрасно. Она не хотела пока будить его и молча любовалась. Но вскоре рассвет начал разгораться, первый луч заглянул в оконце кареты, и Владимир открыл глаза.

«Я вижу, тебя что-то тревожит. И знаю, ты не станешь от меня этого скрывать», – мягко, но уверенно произнес Одоевский. Карета приближалась к Петропавловской крепости, проезжая уже оживленные улицы Петербурга. Евдокия ответила не сразу. Она сама не могла определить, что ее больше беспокоит: приближение к крепости или же сознание того, что она не может сейчас безоглядно и полно предаваться своему счастью. Владимир смотрел на нее с тем выражением спокойной энергии в посерьезневших глазах, которое давало ей чувствовать себя защищенной не только от внешних невзгод, но и от собственных противоречий. «Мне тоже не дает покоя то, что сейчас должно думать не только о тебе. И в этом нет ничего дурного, поверь мне. Сейчас главное – проследить и последовать за нужной каретой. А впереди у нас целый день и долгая дорога». А экипаж их уже приблизился к крепости – ее шпиль и кронверк отчетливо выступали на фоне светлеющего неба. У самого входа на территорию, который без особого разрешения был запрещен, Одоевский заметил казенную карету с зарешеченным окном, уже запряженную тройкой лошадей и готовую к предстоящему пути. «Кажется, мы приехали вовремя – произнес он, справедливо догадавшийся, что, скорее всего, именно в ней повезут Рунского, – теперь нам остается только ждать». Отведя взгляд от окна, он повернулся к Евдокии, встретив смешение беспокойства и страха в ее лице. «Я будто только сейчас осознала – прочитав вопрос в глаза Владимира, произнесла она, – откуда и куда нам предстоит его проводить». – «Это нелегко для тебя, я понимаю. Но сейчас нам стоит подумать о том, как облегчить ему эти последние часы если не на свободе, то среди близких людей. Знаешь, я был в Москве, когда Сашу арестовали. Последняя наша встреча была задолго до восстания – мы и предположить не могли, что прощались навсегда. Прошло уже более шести лет, как я не видел своего брата». Евдокия вновь ощутила, как тихим своим голосом Владимир внушает ей покой и уверенность, находя нужные слова. Следя за происходящим у крепости через окно, она заметила, как со стороны комендантского дома к карете приближались несколько человек. Евдокия скорее угадала, чем узнала Рунского в этой высокой худощавой фигуре, облаченной в серую арестантскую шинель. Не различая лица, узнала его всегда склоненную при ходьбе голову, его походку. Различила кандалы на руках заключенного и, внутренне содрогнувшись, сжала руку Одоевского. Не прошло и минуты, как тюремная карета направилась к выезду на набережную. Владимир решил немного подождать, чтобы не вызывать подозрений, и через некоторое время последовать за нею.

* * *

Петербургская застава осталась позади. У нее пришлось задержаться на время разговора одного из фельдъегерей с дежурным жандармом. Увидев, что впереди ехавшая карета остановилась, Одоевский, державшийся от нее на расстоянии полста саженей, приказал подъехать ближе. И из последовавшего разговора он выяснил, что Рунскому по его подорожной предстоят предельно короткие остановки для смены лошадей. Но также он понимал, что инструкцией должны быть предусмотрены и ночные остановки на станциях, без которых при нынешней дороге было не обойтись. Уже несколько дней стояла не по-зимнему теплая погода, снег начал таять, кое-где уже обнажив землю, а дорога установилась такая неровная и скользкая, что путешествовать по ней в темноте не представлялось возможным. А закаты в декабре, как известно, самые ранние и рассветы – самые поздние.

 

Неподвижный воздух был таким теплым, что в карете, несмотря на движение, становилось почти жарко. Евдокия расстегнула меховую шубу Одоевского и невольно рассмеялась:

– Для чего ты во фраке? Хочешь, наверное, официально представиться Рунскому, шаркнув каблучком, и чтобы я сказала: его сиятельство князь Владимир Федорович Одоевский.

– Глупенькая моя, ну конечно же, нет. Просто я был на балу у Лавалей, уехал прямо с него. Не мог не идти, сама понимаешь, это одно из тех обязательств, которые, хочешь – не хочешь, должно исполнять.

Евдокия ничего не отвечала, слегка изменившись в лице, и Одоевский решил именно сейчас сказать давно просившееся:

– Я знаю, как ты относишься к свету, потому что сам не люблю его не меньше твоего. Но как я раньше об этом не подумал – это возможность для нас видеться чаще, видеться всякий день… Уже одно это заставляет меня забыть обо всем, из-за чего иногда хочется вовсе перестать выезжать.

Прервав свою взволнованную речь, Одоевский вопрошающе поглядел на Евдокию, неожиданно встретив в ее глазах стоящие слезы.

– Ты готов забыть даже о том, что тебе должно будет, явившись об руку с женой, видеть меня танцующей с мужем, а мне, глядя, как ты вымученно улыбаешься, самой пытаться изобразить улыбку на лице, когда его невольно искажает страданье?

– Такое, конечно, возможно. Но разве так будет постоянно? Поверь, все не так мрачно, как ты представляешь. Ты, верно, не знаешь – супругам вовсе не обязательно танцевать вместе – они вольны выбрать в танцах кого угодно. Да разве стану я задумываться о том, с кем должно пройти один тур вальса, если буду видеть и чувствовать тебя рядом?

Он так убедительно это говорил, что его уверенность начала передаваться и Евдокии, представления которой о свете были далеки от жизни, да еще и несколько драматизированы авторами современных повестей.

– Прости моему воображения, – говорила она, – оно всегда спешит нарисовать такие мрачные картины, что я и не задумываюсь, как следует. Конечно, для тебя, я буду стараться не обращать внимание на все дурное… чтобы видеть тебя.

Этот сбивчивый, но искренний ответ так обрадовал Одоевского – он и не подозревал, что в этом существе достанет душевных сил на столь скорое решение.

– И Новый год встретим вместе! – обрадованный внезапно пришедшей мыслью, воскликнул Одоевский – он так мечтал об этом, но даже не догадывался, насколько близка к исполнению может быть эта мечта. – Пусть все будет не совсем так, как хотелось бы…

– Разве это возможно? – голос Евдокии прервал ход его мыслей.

– Конечно, возможно – разве я не говорил тебе, что завел традицию собирать у себя на Новый год если не всех, то большинство своих друзей? Я приглашу твоего отца – как хорошего знакомого и начальника по службе, а с ним и всю его семью.

– Как же славно ты придумал! – уже весело говорила Евдокия – и мне даже не придется пока выезжать, я буду представлена просто как дочь своего отца.

– Ты права. Именно это я и хотел сказать – после Нового года. Пока не думай о представлении в свете. Я вижу, что убедил тебя, но также чувствую, как тебе это нелегко. Взгляни лучше, что я взял, – проговорил Одоевский, доставая из-за шубы две небольшие книги, – ты говорила, Рунский любит Пушкина.

Евдокия взяла из его рук лежавший сверху том, долго рассматривала его и, наконец, подняла на Одоевского изумленные глаза.

– Ты, верно, хочешь сказать, что я забыл о Вольтере – вовсе нет, он уложен особо, – невозмутимо объяснял Владимир, хотя сам прекрасно понимал причину удивления Евдокии – ну что же ты так смотришь на меня? Да, это последняя глава «Евгения Онегина», и ты, душа моя, держишь в руках один из последних оставшихся экземпляров. В книжных лавках его давно уже нет, а у твоего брата – будет, причем, с авторской подписью. Евдокия нетерпеливо откинула обложку и узнала почерк Пушкина – летом в Царском селе ей приходилось читать в рукописях отрывки его сказок.

«Милостивый государь, Евгений Васильевич! Я не знаю вас лично, но слышал о вас только хорошее; примите этот скромный дар моего искреннего к вам уважения, с коим честь имею оставаться,

А. Пушкин».

Небольшая подпись эта была составлена именно так, как того требовали обстоятельства: без намека на сочувствие к «преступнику», но с доброжелательным выражением.

– Как же он обрадуется! Спасибо тебе! – восторженно благодарила Евдокия, обнимая Одоевского.

– А как же ты думала: это так просто – связаться с литератором? – смеялся Владимир.

Задумавшись, он не заметил, как Евдокия обратила внимание на вторую книгу, лежавшую у него на коленях.

– Что же ты молчишь? «Северные цветы»! – послышался ее исполненный детской радости голос.

В тот же момент Онегин был забыт; Евдокии не терпелось увидеть напечатанное произведение ее любимого человека, узнать его мысли, развитие и которых происходило у нее на глазах.

– Загляни в поэзию, – произнес Одоевский, стараясь говорить ровно.

Но Евдокия не могла не уловить в его голосе этих лукавых ноток, которые так любила слышать.

– Зачем поэзию? – еще не догадываясь, отчего так звучит голос Владимира, спросила она.

– Узнаешь, – уже таинственно произнес Одоевский. На лице его была написана одна из самых замечательных улыбок, которые приходилось видеть Евдокии.

– Двадцать семь, – открыв содержание альманаха, произнесла Евдокия и вскоре нашла нужную страницу – Языков… Баратынский… Володя, я, конечно, люблю поэзию, но все это можно посмотреть позже?

– Листай дальше – не терпящим возражения голосом ответил Одоевский.

Наконец, он заметил нужную страницу и остановил на ней руку Евдокии, ощутив в ней нарастающий трепет.

– Взгляни, – сказал он.

– Козлов, – вслух прочла она с левой стороны разворота. Владимир не выдержал и, взяв ее руку, прямо подвел к нужной строке.

– Успокоенною душой, нетерпеливыми оча…, – начала Евдокия и осеклась. Все оттенки удивления зазвучали в ее взволнованном голосе:

– Друг мой, это какая-то ошибка, не может быть…

– Как же не может? – не всерьез обиделся Одоевский – разве ты еще не поняла, что значит связаться с литератором?

Поцелуи прерывали объяснения, но вскоре Евдокия узнала, как Владимир принес в редакцию альманаха ее стихи, убрав из них лишь обращение к себе, как одобрили их Плетнев и сам Пушкин, как Одоевский отговаривался от их вопросов и подмигиваний. Как, наконец, стихотворение ее было напечатано за подписью Е.О., что могло означать как Евдокия Озерова, так и Евдокия Одоевская.

Потом они вместе перечитывали «Пиранези», подписанного так же, как и «Последний квартет Бетховена: «Ь,Ъ,Й», и вспоминали, как буквы эти стали началом заочного их знакомства. И лишь когда стало совсем невозможно читать, они поняли, что не заметили захода солнца. А синие сумерки уже начали обволакивать пустынную равнину, и пошел долгожданный снег. Мелкий и частый, он терялся в порывах ветра.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru