bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Эта милая, знакомая дорога, так называемая купальная дорога, была вся полна народом, рассыпавшимся по всему лесу.

Как странно было видеть и эту печальную процессию, и вырытую могилу в этом лесу, с которым до сих пор были связаны самые веселые и поэтичные воспоминания.

Помню, как на этой самой дороге меня однажды рано утром встретил Лев Николаевич и спросил, почему у меня заплаканные глаза. Я рассказала ему свои неприятности. Он стал утешать меня и, между прочим, сказал:

«Читай „Отче наш“, но не так, как обыкновенно читают, а разбирай глубокий смысл каждого слова этой молитвы».

Он толковал мне этот смысл и сказал:

«Хлеб наш насущный даждь мам днесь» – значит «дай нам духовной пищи на каждый день».

«Эту молитву я читаю утром и вечером, и она помогает мне в жизни и успокаивает меня», – прибавил он.

Не буду описывать похорон, они и так уже известны. Скажу только, что настроение всей толпы было религиозно-торжественное, а порядок образцовый.

Когда мы были дома, весь день приезжали опоздавшие на похороны в автомобилях и из Тулы с поездов. Обедали 42 человека в 9 часов вечера. Сестра почти все время сидела у себя в комнате и выходила в зал лишь на короткое время. Ей было не только тяжело быть па людях, но она уже заболевала и к ночи у ней открылся сильный жар.

В доме осталось ночевать около 25 человек. Несмотря на такое большое горе, жизнь брала свое. Приходилось соображать, куда кого разместить. Ночевали даже и во флигеле, который я накануне еще велела топить. Люди бегали с утра до вечера, еле поспевая служить.

На другое утро мы все отправились на могилу. Она была завалена венками. Холст с надписью яснополянских крестьян был протянут на деревьях. Черкес караулил могилу всю ночь, а утром рассказывал нашим людям следующее:

«Было далеко за полночь, я ходил с ружьем по дороге, луна, всходившая очень поздно, тускло освещала лес, как вдруг увидел я, что какая-то черная фигура шла вдоль оврага. Я испугался, взялся за ружье, подошел ближе… Она бросилась на землю, у самой могилы. Я разглядел – это была женщина в черном длинном платье, с черным платком на голове.

„Не стреляй“, – только и сказала она. Долго молилась она, а потом так же быстро удалилась. Так приходила она две ночи сряду».

Перед моим отъездом уже, в начале декабря, черкес снова видел эту женщину. Она две ночи приходила на могилу в те же самые часы. Совершенно неизвестно, кто она. Через два дня все почти разъехались. Остались двое старших сыновей и Михаил, Варвара Валерьяновна, дочь Марьи Николаевны Толстой, мой старинный друг детства; с нею неразлучно прожили мы весь этот месяц.

Меньшая дочь Саша переехала к себе в имение за три версты. Дни тянулись длинные, грустные, погода была пасмурная и холодная; сестре становилось с каждым днем все хуже. Чем хуже она себя чувствовала, тем радостнее становилась, надеясь более не встать с постели и тем покончить с нравственными страданиями.

Сыновья нежно и заботливо относились к ней. Доктор Маковицкий находился все время дома, а затем приезжал еще доктор из Тулы. Через десять дней сестре стало лучше.

Мы сходились в большом зале за обеденным столом и много толковали о недавно прошедшем грустном времени. Я расспрашивала о смерти Льва Николаевича и осуждала, что не пускали к нему сестру.

– Она ведь так страдала этим, разве можно было так поступать? – говорила я.

– Тетя Таня, – говорили они, – в начале его болезни, когда доктора надеялись на его выздоровление, всякое волнение могло бы на него подействовать пагубно. Доктора не видели опасности, и доктор Щуровский, который был при папа еще в Крыму, говорил, что он был теперь в лучшем состоянии, чем тогда в Крыму. Они надеялись на его выздоровление и лишь один доктор Беркенгейм видел неминуемую опасность. (Саша говорила мне потом, что Беркенгейм мрачно глядел на состояние папа, и что она даже избегала спрашивать его об отце.)

– Ты знаешь ведь, тетенька, как бы папа волновался при встрече с мама, – говорил Илья. – Но когда мама все-таки настаивала идти к нему, мы сказали, что двери ей открыты и что пускай поступает как хочет, но что доктора не ручаются за последствия, и тогда мама сама не пошла.

– Какие были последние слова Льва Николаевича? – спросила я у Душана Петровича.

– Сережа, люблю истину… много… много… люблю всех…

А раньше в дремоте он говорил:

– Как хорошо, и как просто!

Сестра рассказывала мне, что когда она пошла прощаться с ним, он сначала часто дышал и только что затих.

– Я тихо шептала ему на ухо, что я все время была здесь, что люблю его, и нежно прощалась с ним… И вдруг выразительный глубокий вздох ответил мне. Это поразило окружающих. Опять я заговорила с ним тихо и нежно. Снова точно с нечеловеческим усилием ответил мне такой же вздох, и все навеки стихло. Я целовала ему лицо, руки и тихонько закрыла ему глаза.

Доктора уже после говорили сестре, что умирающий последнее что теряет – это слух, что человек уже остывает, а слух все еще сохраняется. Это было хотя маленькое утешение в большом ее горе.

* * *

Когда сестре стало лучше, уехали и сыновья, и остались мы вчетвером.

Душан Петрович, милая молодая сиделка, Варвара Валерьяновна и я.

Мы жили в одной комнате с Варварой Валерьяновной по моей просьбе, и проводили все дни почти вместе. У нас было так много общего в прошедшем, что мы служили друг другу большим утешением в нашем одиночестве.

По мере того как сестра выздоравливала, она все больше тосковала. Ей не хотелось поправляться и не хотелось жить.

«Ничего меня не берет!» – говорила она с горечью. Я спала рядом с ее комнатой. Нас отделяла тонкая стена. С пяти часов утра слышался ее сухой кашель и затем плач и стоны.

Она говорила мне, что пробуждение ее рано утром, при мертвой тишине и темноте, всего тяжелее. Мысли появляются с ясностью, только усиливающею скорбь, а сон отлетает далеко… далеко…

И так каждое утро.

Ежедневно приходило и приезжало на могилу пропасть народу со всех стран. Они приходили в дом, входили наверх, и им показывали комнаты Льва Николаевича и фамильные портреты.

Один из студентов обратился ко мне и говорит:

– Как жаль, что, вероятно, уже многое унесено из спальни графа.

– Почему вы это думаете? – спросила я, – ничего здесь не тронули.

– Как, граф жил в такой простой обстановке? – с удивлением спросил он.

– Вот, как видите.

– Так где же эта роскошь, про которую он говорил?

Этот вопрос был более чем справедлив. Действительно, какая роскошь может быть с простым некрашеным полом, с простыми столами, стульями, комодом и простой железной кроватью.

Я многих расспрашивала, откуда они приехали? И меня удивляло разнообразие стран: из Киева, Сибири, Греции, Казани, Самары, из Ташкента, Финляндии, и не перечтешь. Депутация из Лесного института привезла чудный венок из двадцати двух пород невянущих деревьев. На красной широкой ленте было написано:

«Льву Николаевичу Толстому, огласившему пустыню русской жизни криком:

Не могу молчать!»

Был венок от неизвестного с нежной надписью; «Тихо спи, яркое солнце России».

На могилу приходил часто народ из деревень, по ночам караулили могилу крестьяне, когда пронесся слух, что за голову Льва Николаевича обещают миллион.

Приходили и бабы и выли на могиле:

«От сумы ли, от тюрьмы ли, от беды ли, кто-то защитит нас обездоленных…», и голоса их гулко раздавались в тиши леса и жалобно терялись в пространстве.

Мы как-то раз гуляли с Варварой Валерьяновной и встречали знакомого мужика Семена. Мы стали его спрашивать, ученик ли он Льва Николаевича?

Он ответил утвердительно и разговорился с нами.

– Да, такого барина не наживешь, – говорил он.

Бабы сказывают: «Идем это мы за хворостом в графском лесу, набрали полные охапки и вдруг самого графа увидели… напугались… и не знаем, куда идтить, и остановились. А граф-то, как увидел нас, должно догадался, что мы напугались и схоронился в кустах. Мы и прошли».

– Варя, ну как тут хозяйничать в Ясной, – смеясь сказала я, – ты подумай только.

– Да ведь это так похоже на дядю Левочку, – сказала она с любовью. – А вот Соня мне рассказывала, что было в этом самом Заказе: «Идет Лев Николаевич по купальной дороге и видит, что мужик срубленное дерево на телегу тащит, да не осилит. А Лев Николаевич подошел к нему и говорит:

– Хорошо, что я тебя встретил, не то тебе одному, пожалуй, и не оправиться. – И помог ему. А дерево-то было ворованное, и дядя Левочка это знал».

После прогулки мы шли домой.

В 4 часа, к дневному чаю, обыкновенно кто-нибудь приезжал к нам.

Саша с Марьей Александровной из Телятинок часто навещали нас, что я очень любила. Приезжали из Петербурга С. А. Стахович, А. Е. Звегинцева, профессор Цингер из Москвы. Сестра читала ему вслух свои «Воспоминания», что немного оживило ее. Бывали и Бирюков, Буланже и другие, которые вносили в наш тесный кружок некоторое разнообразие.

Приехали Сухотины из деревни с маленькой дочерью Таней. Они пробыли шесть дней. И пребывание их внесло такое что-то подушевное, участливое и оживило нашу грустную жизнь. Сестра как будто ожила немного с любимой дочерью и внучкой.

Таня уговаривала мать ехать зимою в Рим, куда они теперь едут до апреля. В этом поддерживал Таню и Михаил Сергеевич Сухотин.

Но сестра не делает никаких планов.

Она сама не знает, где она будет жить, что будет делать, пока ее притягивает лишь могила мужа. Равнодушие и апатия ко всему заставляют ее сидеть в яснополянском доме, хотя бы совсем одной, где ей все напоминает прежнее.

5 декабря уехала в Москву Варвара Валерьяновна, и сестра все повторяла:

«Еще несколько дней, и я останусь совсем, совсем одна. Это ужасно».

Через два дня уехали и Сухотины, и снова в доме стало тихо и пусто.

Я должна была ехать и не знала, как оставить ее одну. Но утром приехала Софья Николаевна, жена Ильи, а потом и ее муж.

 

Я назначила день своего отъезда и с тяжелым сердцем мысленно прощалась уже не только с одинокой сестрой, но и со всей Ясной Поляной, где столько было мною пережито и перечувствовано за всю мою жизнь.

7 декабря 1910 г. Ясная Поляна.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru