bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

В том же письме Лев Николаевич и Соня пишут мне шуточное, веселое письмо вдвоем:

Лев Никол.: «Татьяна, милый друг! пожалей меня, у меня жена глупая (глу – выговариваю я так, как ты выговариваешь)».

Соня: «Сам он глупый, Таня».

Л. Н.: «Эта новость, что мы оба глупые, очень тебя должна огорчать, но после горя бывает и утешенье, мы оба очень довольны, что мы глупые, и другими быть не хотим».

Соня: «А я хочу, чтобы он был умнее».

Л. Н.: «Вот озадачила-то.

Ты чувствуешь ли, как мы при этом, раскачиваясь, хохочем? Мне жалко, что вырезали из тебя шишку[23], пришли мне кусочек. Или уж ее свезли на Ваганьково и поставили крест с надписью:

 
Прохожий, расстегни манишку,
Чтобы удобнее вздыхать.
Взгляни на Таничкину шишку
И не садись здесь отдыхать.
 

Соня говорит, что это оскорбительно писать тебе в таком тоне. Это правда. Так слушай же, я скажу серьезно. Место твоего письма, где ты пишешь о том, что тебе в темноте представляются Васинька, Полинька[24], я и Соня без руло[25] в дорожном платье – прелестно.

Я так и увидал в этом твою чудную, милую натуру с смехом и с фоном поэтической серьезности. Такой другой Тани, правда, что не скоро потрафишь и такого другого ценителя, как Л. Толстой.

Целую руки мама и обнимаю папа и пандигашек (меньших детей) и Сашу».

Отец очень желал, чтобы Толстые, приехавши в Москву, остановились у нас, но, боясь неловкости при встрече двух сестер и Льва Николаевича с Лизой, он пишет Соне 5 октября 1862 года: «Насчет Лизы будь совершенно покойна: она также очень желает, чтобы вы жили у нас, и ты увидишь, как она радушно обоих вас обнимет. Она совершенно покойна и так обо всем умно рассудила, что я не могу довольно на нее нарадоваться. Будь уверена, что она от души радуется твоему счастью…

Сделай одолженье, мой ангел, напиши ей ласковое письмо; я вижу, что она этого ждет и желает. Забудь все неприятные встречи, которые бывали между вами, ты так добра, что и не должна этого помнить».

Когда папа писал это письмо, я вошла зачем-то в кабинет.

– Таня, подойди сюда, я прочту тебе, что я написал Соне о Лизе, и как я уговариваю их остановиться у нас, – сказал отец.

Отец прочел мне все письмо. Когда он дочел до места, где он пишет, что Лиза все забыла и радуется счастью Сони, я прервала его.

– Папа, Лиза совсем не радуется счастью Сони и не желает, чтобы они остановились у нас, – сказала я.

– Что ты говоришь, ты ошибаешься, она очень доброжелательно относится к Толстым, – сказал он.

– Она, может быть, старается доброжелательно относиться к Толстым, но ей это не удается. И это доброжелательство было бы очень странно в ней, – сказала я.

– Ничуть не странно, а вполне натурально. Лиза рассудительна и добра. А ты вот будешь болтать такой вздор и только повредишь их отношениям, – отвечал отец.

Я заметила, что рассердила отца, и замолчала. После этого письма через несколько дней Лиза по лучила от Сони очень ласковое письмо. Лиза приняла это письмо с некоторым недоверием и говорила мне – Она того не чувствует, что пишет, но умеет писать с прикрасами.

Лиза дала прочесть это письмо родителям. Отец был очень доволен.

Не получая долгое время от Лизы ответа на свое письмо, Соня пишет брату Саше о своей жизни в Ясной Поляне и между прочим упоминает о Лизе. Привожу несколько строк из ее письма от 19 октября 1862 г. «Я все мечтаю с Левочкой, не приедешь ли ты к нам летом. Конечно, еще далеко, а помечтать не мешает. Тебя Левочка очень любит, так же как и я…

Сегодня получила целых два пакета писем от своих и до сумасшествия обрадовалась. Все хохотала, прежде чем стала их читать. Все дома отлично, дай Бог, чтоб всегда так было. Лиза что-то помалкивает, а я ей написала и Левочка тоже. Что-то она поделывает? Я о ней часто думаю. Так она мне и представляется, какая была в последнее время. Ужасно мне ее жаль было. Нынче мы гуляли, и катались в линейке со всеми ребятами. Бегали, песни пели, такое было веселье-потеха. Меня они столько же дичатся, сколько и Левочки. Друзья большие, особенно с девочками. Я в школу хожу, то сочинение поправлю, то укажу деленье – задачку, то почитаю, слегка присматриваюсь к занятиям, чтоб самой мужу помогать.

Здесь у меня совсем особенный мир, который в своем роде очень хорош, и который вы, городские, не понимаете.

Однако, прощай, Саша, дай Бог всего лучшего».

XXIV. Рождественские праздники

Наступили рождественские праздники 1862 года. Мы все в сборе. Брат Саша, Кузминский, Поливанов и Клавдия у нас. Одно лишь огорчило меня, что Поливанов приехал из Петербурга лишь на три дня.

23-го декабря приехали Толстые и остановились в гостинице Шеврие в Газетном переулке. Соню я нашла похудевшей и побледневшей от ее положения, но все той же привлекательной живой Соней.

Со Львом Николаевичем мы встретились друзьями и уже на «ты». Я наблюдала за Лизой. У Лизы выходили с ним отношения более естественные, чем у него с ней. Ей помогала ее обычная, спокойная самоуверенность. Она сразу перешла с ним на «ты», что, очевидно, было приятно ему.

Мы видимся почти ежедневно. Друзья, знакомые Льва Николаевича постоянно навещают их, и жизнь Толстых сложилась в Москве вполне городской и светской.

Лез Николаевич хотел, чтобы Соня сделала несколько визитов его близким знакомым. При сборах: в чем ехать? и что надеть? произошло комичное недоразумение.

Соне из магазина была принесена новая шляпа, по тогдашней моде, очень высокая спереди, закрывавшая уши, и с подвязушками под подбородком. Когда Соня примеряла ту шляпу, в комнату случайно вошел Лев Николаевич. При виде ее в шляпе, он пришел в неописанный ужас.

– Как? – воскликнул он, – и в этой Вавилонской башне Соня поедет делать визиты?

– Теперь так носят, – спокойно отвечала мама.

– Да ведь это же уродство, – говорил Лев Николаевич, – почему же она не может ехать в своей меховой шапочке?

Мама, в свою очередь, пришла в негодование.

– Да что ты, помилуй, Левочка, кто же в шайках визиты делает, да еще в первый раз в дом едет, – ее всякий осудит.

– А она в карету не влезет, – смеясь, дразнила я, потешаясь их разговором. – Я намедни зацепилась о потолок кареты, и шляпа съехала с головы.

Соня, стоя перед зеркалом, молча посмеивалась. Ей нравился белый цвет шляпы, белые перья, так красиво оттенявшие ее черные волосы, а к уродливой ее высоте она еще привыкла с прошлого года.

«Ведь все так носят», – утешала она себя.

Соня неохотно согласилась делать визиты. Она чувствовала недомогание от своего положения. Но все же она уступила мужу и поехала.

Она пишет в своих воспоминаниях: «Конфузилась я до болезненности; страх за то, что Левочке будет за меня что-нибудь стыдно, совершенно угнетал меня, и я была очень робка и старательна».

Соня описывает, между прочим, трех сестер Д. А. Дьякова, близкого друга Льва Николаевича (о нем буду говорить позднее):

«Еще ездили мы к сестрам Дьякова: М. А. Сухотиной… А. А. Оболенской, когда-то составлявшей предмет любви Льва Николаевича, и милой Е. А. Жемчужниковой. Первые две сестры взяли тон презрения к молоденькой и глупенькой жене своего бывшего поклонника и частого посетителя Льва Толстого, которого они теперь лишились».

Впоследствии, когда я познакомилась с ними, я не нашла всего этого: обе сестры произвели на меня хорошее впечатление, и я поняла, что у Сони была ревность. Эта черта ее характера ярко выступала во всю ее жизнь.

Лев Николаевич пишет в дневнике своем, что он рад, что жена его всем нравится.

Они часто ездили в концерты, театры и музеи. Нередко и меня отпускали с ними. Лев Николаевич, кроме выездов, посещал библиотеки, отыскивая разные мемуары и романы, где бы говорилось о декабристах.

Он только что отдал в печать свои две повести: «Казаки» и «Поликушку», как уже в нем зарождалось новое семя творчества. Он задумал писать «Декабристов». Он идеализировал их и вообще любил эту эпоху. Но из маленького семени «Декабристов» вышел вековой величественный дуб – «Война и мир».

Помню, как на Рождестве, у наших знакомых Бибиковых был обычный танцкласс, но усиленный, вроде танцевального вечера. Вся наша молодежь ехала туда. Бибиков был женат на Муравьевой, дочери известного декабриста Муравьева, и Лев Николаевич решил, что он приедет к ним.

Он приехал позднее. Я видела, как он беседовал с Софьей Никитичной Бибиковой, как она показывала ему портрет своего отца, но о чем они говорили, я не слышала, так как в то время с увлечением танцевала мазурку с Кузминским.

Это Рождество было для меня сплошным праздником. Я сознавала, что переживала самые счастливые годы, беззаботные 16 лет. Я просыпалась утром в радужном настроении, засыпала с молитвою благодарности к Богу за то, что он дает мне. Я чувствовала в душе своей то обилие любви всякого рода, что и дает счастие в жизни.

 

С Кузминским мы были более чем когда-либо дружмы, и если бы мне сказали тогда, что не дальше чем весной произойдет во мне перемена, я бы не поверила. Сомнения о хохлушках и графине Бержинской отлетели далеко.

На другой день мы были приглашены к Толстым на обед. Я была очень горда, что только меня и Кузминского пригласили, как мне казалось тогда, на важный литературный обед.

Обед был очень веселый и содержательный. Обедали Фет, Григорович, Островский и мы двое. Фет острил, как всегда. Лев Николаевич вторил ему. Всякий пустяк вызывал смех. Например, Лев Николаевич, предлагая компот, говорил: «Фет, faites moi le plaisir»[26] или, при пробе белого вина, говорилось: «Винный торговец „Depret n'est bon que de loin“»[27] и т. д.

Островский, говоря о своей последней пьесе, прибавлял, что он невольно всегда имеет перед глазами Акимову и ей предназначает роль. Он хвалил особенно игру Садовского и Акимову.

Остался в памяти у меня рассказ Григоровича. Он говорил, что, когда он пишет и бывает недоволен собой, на него нападает бессонница.

Афанасий Афанасьевич Фет, медлительно промычав что-то про себя, как он всегда это делал перед тем, как начать какой-либо рассказ или стихи, продекламировал недавно написанное им стихотворение «Бессонница».

 
Чем тоске, и не знаю, помочь:
Грудь прохлады свежительной ищет.
Окна настежь, уснуть мне невмочь,
А в саду над ручьем во всю ночь
Соловей разливается – свищет.
 

Фета заставила продекламировать все полностью. Мне же особенно нравилось начало, и я запомнила его.

Вечером за мной и Кузминским приехала наша немка; мы должны были ехать на вечер. Мне было жаль уезжать, так приятно было у Толстых, а вначале я конфузилась незнакомого общества, да еще такого серьезного и ученого, как я мысленно называла всех. Меня мучило, что меня никто не заметит, что, по своим годам, я должна буду молчать за столом, и мне казалось это унизительным перед Кузминским. «Ведь он может подумать, что я не могу нравиться, что я еще ребенок и как маленькая держу себя», – говорила я себе.

Но все сошло благополучно. За обедом я сидела между Соней и Фетом. Он был ко мне более чем внимателен, с Григоровичем тоже вышло, как мне казалось, хорошо, но зато Островский с дамами не разговаривал и произвел на меня впечатление медведя.

Соня в роли хозяйки была удивительно мила, и я, привыкши разбирать выражение лица Льва Николаевича, видела, как он любуется ею.

Во время их пребывания в Москве я приглядывалась к ним. Мне хотелось понять и решить: какие они стали.

Сначала мне казалось странным, как это совсем чужой человек стал вдруг так близок Соне. Выходя из дома, он искал ее по всему дому, чтобы сказать, куда он идет и когда вернется. Они о чем-то перешептывались, и я спрашивала себя: «Могу ли я, по-прежнему, быть с Соней откровенна? Расскажет ли она все мужу своему?» И я невольно отвечала себе: «Да, расскажет. Да, ведь ему все можно сказать», утешала я себя, «он все поймет».

Они смотрели друг на друга, как мне казалось, совсем иначе, чем прежде. Не было того беспокойно-вопросительного влюбленного взгляда. Была нежная заботливость с его стороны и какая-то любовная покорность с ее стороны.

Опишу мое первое знакомство с Д. А. Дьяковым, так как он и его семья впоследствии были мне близки.

На другой день после завтрака Лев Николаевич привез к нам с визитом своего друга Дмитрия Алексеевича Дьякова. Еще смолоду, в Казани, они были друзьями и на «ты».

Дмитрий Алексеевич был человек лет сорока, роста выше среднего, белокурый, широкоплечий, с удивительно приятным выражением лица, с оттенком юмора. В молодости он служил в гвардии, как многие дворянские сыновья сороковых годов, но, по смерти отца своего, наследовав большие имения в Тульской и Рязанской губерниях, бросил службу и поселился в деревне. Он имел большое состояние, и его имение «Черемошня» Тульской губернии славилось во всем околотке своим образцовым порядком. Он был женат на Тулубьевой и имел одиннадцатилетнюю дочь Машу.

Мама приняла гостей в маленькой гостиной, как мы называли ее спальню, перегороженную дубовой перегородкой. Я сидела в спальне матери и перебирала ее вещи, когда услышала голос Льва Николаевича и еще кого-то.

По высоко-приличному, церемонному голосу мама, употребляемому обыкновенно с новыми знакомыми, я узнала, что второй гость был Дьяков. Дьяков говорил, что его жена и дочь за границей, что и он туда скоро поедет и что он непременно хотел перед отъездом быть нам представлен.

«Ну, этот – настоящий», – думала я почему-то.

«Настоящим», в моем детском понятии, считался тот, кто был утонченного светского воспитания, с известным лоском, порядочностью, что я называла «слоеным тестом».

«Боже мой, – думала я, – уедет он, и я не увижу друга Левочки, а он так много говорил нам о нем. Влезу на шифоньерку и посмотрю, какой он».

Выйти же к ним я не хотела по многим причинам! мне казалось, что я плохо одета, что если я теперь появлюсь, выйдет, что я подслушивала их разговор. И я тихонько стала влезать с окна на шифоньерку, плотно примыкавшую к перегородке.

Но влезть бесшумно было трудно, и мама, обернувшись в мою сторону, спросила:

– Кто там?

Я не ответила и села на колени на верху шкафа. Но, к ужасу своему, я увидела, как раз против себя, сидящих у стола Льва Николаевича и Дьякова.

Скрываться дольше было невозможно.

– Таня, здравствуй, иди к нам, куда ты залезла, – сказал Лев Николаевич, – посмотри, Дмитрий, я тебя сейчас познакомлю с ней.

И я услышала громкий смех Дмитрия Алексеевича. Но в это время я живо стала слезать и оправляться и вышла в гостиную.

– Посмотри, на что ты похожа, – говорила мама, – вся в пыли.

Мама говорила притворно строгим голосом. Лиза, сидевшая в гостиной, от души смеялась, и я была ей благодарна: ее смех утешал меня.

После представления я старалась быть очень чинной и приличной. Дьяков заговорил со мной о пении, о музыке, расспрашивал про нашу жизнь в Москве, и мне сразу стало с ним и приятно и ловко.

Мама, прощаясь, пригласила Дьякова завтра обедать, чему я была очень рада.

– Скажи Соне, чтоб она завтра непременно приехала к обеду, а вечером поедем в театр, – говорила я Льву Николаевичу.

Мы все так любили Соню, что непременно должны были видеться ежедневно. Отношения меньших братьев к ней были самые нежные, с Лизой лишь иногда чувствовалась неуловимая «черная кошка», несмотря на все старания Сони быть в хороших отношениях.

Соня пишет в дневнике своем:

«Что мне делать с Лизой? Чувствую и неловкость, и гнет, а вместе с тем дома все мне милы и дороги. Подъезжая к Кремлю, я задыхалась от волнения и счастия…».

По поводу этого Лев Николаевич, смеясь, говорил:

– Когда Соня увидала свои родные пушки, под которыми она родилась, она чуть не умерла от волнения.

Беседы с нами и матерью у Сони были неистощимы, особенно по вечерам. Она не любила выезжать, и Лев Николаевич иногда выезжал один. Прощаясь с ней, он всегда говорил: «Вернусь к 12-ти, подожди меня».

Но один из таких вечеров кончился очень плачевно.

Лев Николаевич ехал к Аксакову. Когда Лев Николаевич посещал дом, где Соня еще не успела познакомиться, она недоброжелательно относилась к нему. Так было и теперь.

– Зачем ты едешь к ним? – спросила она.

– Я могу встретить у них полезных мне людей для задуманного мною дела. Я, вероятно, вернусь к 12-ти, – сказал он.

Оставшись с нами, Соня была спокойна и весела, много рассказывала о своей Ясенской жизни, говорила, как они играют по вечерам в четыре руки, как Лев Николаевич сердится, что она не соблюдает такта, как приезжала к ним Ольга Исленьева и играла целыми часами с ним.

– А мне было и досадно, и обидно, и завидно, – говорила она.

– Соня, да ведь она же настоящая музыкантша, – сказала я, – как же сравнить ее с тобой? Конечно, Левочке было приятно играть с ней. – Ну да, мне это-то и было неприятно, – говорила с досадой Соня. – Но вот кто удивительно приятен в доме, это тетенька Татьяна Александровна, она так добра и мила ко мне. С первых же дней моего приезда в Ясную она сдала мне все хозяйство, и я, с помощью экономки и в то же время горничной, Дуняши, принялась за хозяйство. При тетеньке живет приживалка Наталья Петровна, препотешная: рассказывает Левочке про всякие явления, слышанные ею от богомолок, а Левочка записывает их. Но всего больше я люблю наши вечерние занятия. Он учит меня по-английски, мы читаем вслух «Les Miserables» Victor Hugo[28], а иногда, когда он занят, я переписывала «Поликушку». Но знаешь, Таня, иногда мне наскучит быть «большой», раздражит меня эта тишина в доме, и нападет на меня неудержимая потребность веселья и движения, я прыгаю, бегаю, вспоминаю тебя, как мы с тобой бывало бесились, и ты называла это: «меня носит». А тетенька Татьяна Александровна добродушно смеется, глядя на меня, и говорит: «Осторожнее, тише, ma chere Sophie, pense a votre enfant»[29].

Так болтали мы с Соней, слушая рассказы о ее жизни. Уже подали самовар. За чайным столом собрались все домашние, и Соня продолжала весело болтать с нами.

– А что твое рисование, Соня? – спросила мама.

– Левочка хотел мне взять учителя, да мое нездоровье помеха всему. Я иногда так хочу жить дельно, – говорила Соня, – но не могу. Пробовала заняться молочным хозяйством, ходила на удой коров, но запах коровника вызывал во мне тошноту, и я не могла ходить. Левочка с таким недоумением смотрел на меня, ничего не понимая в этом; он даже выказывал неудовольствие.

Мама, не желая осуждать Льва Николаевича, улыбаясь, сказала:

– Да где же ему понять! А в школе ты помогала ему?

– Вначале да. У нас был съезд учителей для обсуждения школьных вопросов; иные учителя, как мне казалось, отнеслись ко мне враждебно, чувствуя, что Лев Николаевич уже не принадлежит им всецело, и многие даже совсем уехали. Да правду сказать, Левочка за последнее время совсем охладел к школе. Его тянет к другой работе. Он хотел писать 2-ю часть «Казаков» но, кажется, и это бросит. Задуманный роман о декабристах поглотил его всецело.

Так незаметно прошел вечер. Пробило 12 часов. Соня прислушивалась к звонку. Все домашние разошлись по своим комнатам, лишь мама и я остались с Соней.

Прошел еще час. Соня теряла терпение. Отец вернулся домой и прошел к себе в спальню. Я сидела в углу дивана и потихоньку дремала. Соня то и дело подбегала к окну и смотрела на часы.

– Да что же это в самом деле, – говорила Соня. – Что с ним? Уж не случилось ли чего?

– Что же может случиться? – утешала мама, – просто засиделся у Аксакова.

– Да, засиделся, – повторила с досадой Соня. – Вероятно, там эта Оболенская, ведь она там по субботам бывает.

– Полно, Сонечка, придумывать себе глупости, приляг и отдохни лучше. Он скоро приедет.

Соня молчала. Я сочувствовала ей, хотя и не говорила с ней. В комнате царила полная тишина. Пробило половина второго.

Этот бой, при полной ночной тишине, как молот, беспощадно ударил не только в сердце Сони, но и разогнал мгновенно мой сон.

Соня, как ужаленная, вскочила с места.

– Мама, я поеду домой, я не могу больше дожидаться его, – заговорила она, чуть не плача.

– Что ты? Что с тобой, Соня? Мыслимо ли это! Да он вот-вот приедет!

И, действительно, не успела мама договорить, как послышался звонок.

Соня живо подбежала к окну. У крыльца стоял пустой извозчик.

 

– Да, верно это он, – с волнением проговорила она.

В эту минуту скорыми шагами вошел Лев Николаевич.

При виде его напряженные нервы Сони не выдержали, и она, всхлипывая, как ребенок, залилась слезами.

Лев Николаевич растерялся, смутился; он, конечно, сразу понял, о чем она плакала. Чье отчаяние было больше, его или Сонино – не знаю. Он уговаривал ее, просил прощения, целуя руки.

– Душенька, милая, – говорил он, – успокойся. Я был у Аксакова, где встретил декабриста Завалишина; он так заинтересовал меня, что я и не заметил, как прошло время.

Простившись с ними, я ушла спать и уже из своей комнаты слышала, как в передней за ними захлопнулась дверь.

Праздники проходили. Отпуск Кузминского и брата кончился, и они уехали 5-го января.

Тоскливо заныло у меня сердце. Дом опустел. Я не принималась ни за какое дело и, как тень, бродила по дому.

Через десять дней уехали и Толстые. Они ехали в больших санях, на почтовых лошадях. Тогда еще не было железной дороги. И опять, как и после их свадьбы, мы все вышли провожать их на крыльцо.

«Зачем существует разлука? Зачем людям надо такое горе?» – с озлоблением и болью в сердце думала я.

– Теперь до весны не увижу вас, – сказала я со слезами на глазах.

Ямщик, подобрав вожжи, тронул лошадей.

– Ты прилетишь к нам с ласточками! – закричал мне Лев Николаевич.

23Мне вырезали из горла гланды.
24Перфильевы.
25Бархатное руло носили на голове; на него начесывали волосы.
26сделайте мне удовольствие (фр.)
27Депре хорош только издали (фр.). Фамилия Депре по-русски значит «вблизи».
28«Отверженные» Виктора Гюго (фр.)
29моя дорогая Софи, думай о ребенке (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru