bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Первый, кто приехал к нам, это был Афанасий Афанасьевич Фет с женой Марией Петровной. Это была женщина еще молодая, удивительно милая и симпатичная. Не будучи красивой, она была привлекательна своим добродушием и простотой. Казалось, что она всем говорила: «Любите меня, я вас всех люблю». Мужа она звала: «Говубчик Фет», не выговаривая «л». Он в обществе никак не относился к ней и ни разу я не видела, чтобы он обратился к ней с чем-нибудь, а она к нему – просто и заботливо.

Я удивлялась на Соню, «какой она молодец!» – думала я. Приехали в пустой грязный дом; прошло дня три – все чисто. Вся хозяйственная машина пущена в ход: чистая скатерть, все едят, пьют, самовар на столе, и повар в белом колпаке. На кухне кот сидит. Даже цыплята бегают на дворе и их «лавят», как говорила Душка, по случаю приезда гостей. Пребывание у нас супругов Фет было очень приятно.

Лев Николаевич читал вслух отрывки вновь написанного из «Войны и мира». Афанасий Афанасьевич восхищался и содержанием, и чтением Льва Николаевича. Я видела, какое удовольствие он доставлял Льву Николаевичу своею искренней похвалой.

Когда стало смеркаться, Фет просил велеть закладывать лошадей.

– Мы поедем провожать вас, – говорил Лев Николаевич и велел запрягать линейку. Всем нам это было приятно.

Прошло некоторое время, но экипажей не подавали. Алексей был послан на конюшню, узнать в чем дело. Фет беспокоился: темнело, а дорога была через брод без моста.

Алексей пришел с ответом:

– Пошли к дьякону за шлеей, наша прохудилась. Прошло еще минут двадцать, и Алексей пришел сказать:

– Дьякон сам уехал, и шлея с ним.

Нечего было делать, мы с сожалением остались дома. Фет описывает это в своих «Воспоминаниях».

Бесконечно тянулись дни в Никольском. Для меня жизнь застыла. Единственное, что я любила, это – верховую езду. Я ездила одна по незнакомым местам и отдыхала в одиночестве не оттого, что другие меня раздражали, но оттого, что я их раздражала и мучила своей тоской, а главное – упадком сил.

Лев Николаевич велел привести кобыл и сам делал мне и себе кумыс. Я не любила его, но пила из благодарности ко Льву Николаевичу.

Когда я вспоминаю о заботах Сони и Льва Николаевича ко мне, как они возились со мной, как относились ко мне, то до сих пор сердце мое переполнено благодарностью и любовью к ним.

Я пишу Поливанову:

«…странно, хочу здесь развернуться, быть веселой – и никак. Засмеюсь – не от души, а на место пения выйдут слезы. Когда все это кончится? Я не вижу конца».

Поливанов писал мне участливые письма, перемешанные с моралью.

Помню, что к нам приезжал с визитом сосед Волков, молодой человек, и предлагал мне хорошую лошадь ездить верхом, но я с благодарностью отказала. А Лев Николаевич сказал мне:

– Таня, куда девалась твоя кокетливость? Ну-ка, махни стариной с Волковым!

– Не могу, – улыбнувшись его совету, сказала я, – для меня теперь все мужчины, как наша Трифоновна. А знаешь, наша Федора замуж выходит, а свадьба в августе после поста, – продолжала я, – и в Покровском жить остается. Она счастлива. Я за нее рада, мне Лиза писала.

Лев Николаевич получил от отца ответ на свое письмо и дал мне прочесть его, сказав:

– Какое хорошее письмо от твоего отца! «7 июля [1865 г.]

Я вижу из последних писем ваших, полученных нами сегодня, мои добрые и любезные друзья, что вы все очень расстроены и очень озабочены нами. Вы не знаете, какое впечатление произвело на нас все случившееся. Будьте уверены, что мы приняли все это очень рассудительно, и зная, как вы оба любите Таню, я и на ее счет был совершенно покоен. Вы оба – лучшее ее утешение; в вашем обществе она оживет и скоро успокоится. Да, правду сказать, и не с чего было себя убивать. Я нахожу, что вы напрасно принимали все это так близко к сердцу и смотрели на все приключившееся, как на несчастие, тогда как вся эта история не что иное, как неприятное приключение, повторяющееся довольно часто в нашей жизни. Об нем можно немного погоревать, а потом следует забыть и радоваться, что оно имело такой благополучный исход. Бог спас Таню от несчастия, которому она шла с доверием навстречу. Хотя и трудно ей перенести это чувство разочарования, в котором она находится теперь относительно Сергея Николаевича, но не надобно забывать также, что она искупает этим и что ожидало ее, когда бы она сделалась его женою.

Мне очень жаль, милая Соня, что ты как-то слишком одушевлена против Сергея Николаевича. Я всегда радовался вашим дружеским, родственным отношениям и никак не хочу верить, чтобы отношения эти прекратились навсегда. Вы все должны ему простить его неосновательный поступок и вместе с ним пожалеть обо всем случившемся. Нет сомнения, что он сознает себя виноватым и сам обо всем сокрушается.

Ради Бога, прошу вас, мои добрые друзья, старайтесь как можно скорее изгнать из сердца вашего всякую злобу, предать все это забвению и быть уверенными, что все это случилось не умышленно, а сложилось из увлечения, к которому все мы очень склонны. Мне больнее всего то, что история эта нарушила ваше мирное и счастливое существование. Успокойтесь же сами и этим одним только вы успокоите и меня. Будьте опять веселы, забудьте все прошедшее, думайте только о будущем и устраивайте вашу жизнь как можно веселее. Охота вам горевать: все вы молоды, добры и честны; никто из вас ничего не имеет себе упрекнуть. Таня, оседлай-ка коня, да похорони свою скорбь в Чернском черноземе, а на тебя глядя – и все развеселятся! А потом и к нам в Москву; что-то не верится, вы оба как-то много и больно хорошо наобещали, увидим, как вы сдержите ваши обещания. Как только Сонюшка очутится сам друг, тут и прощай все ваши планы. Таня, в августе поезжай в Никольское на пар, увидишь драфов. Да съездий к Войтам, они будут тебе очень рады, а не то делай, как знаешь, да как папенька велит, он что-то не охотник до них. Кланяйтесь Дьякову. Ну прощайте, мои милые, обнимаю вас от всей души. Пишите нам почаще, не ленитесь; я бы разом расшевелил вас и не дал бы вам задуматься».

В ответ Лев Николаевич писал [24 июля 1865 г.]:

«Любезный, дорогой друг Андрей Евстафьич.

Много интересного и много приятного хотелось бы тебе писать о нашей жизни; но наша бедная Таня и у тебя и у меня на первом плане. – Она всё то же печальна, молчалива, не оживлена и живет в одном этом страшном для нее прошедшем. Я так понимаю ее, что она беспрестанно воспроизводит в своем воспоминании те минуты, которые казались для нее счастием, и потом всякий раз спрашивает себя: неужели это всё кончилось? И колеблется между любовью и озлоблением. Вытеснить из ее сердца эту любовь может только новая любовь. А как и когда она придет? Это Бог знает.

Тут помочь нельзя, а надо ждать терпеливо, что мы и делаем. Она добра, кротка, покорна и тем более ее жалко, желал бы всё сделать, чтоб помочь ей, а помочь нечем. За гитару и пение она редко, почти никогда не берется. И то ежели к ней пристанут с просьбами, то она немного попоет вполголоса и тотчас бросит. Утешительно то, что здоровье ее еще хорошо, хотя она и переменилась, что особенно поражает тех, которые не видят ее, как мы, каждый день.

Я жду многого от осени. – Во-первых, чтоб прошло лето, нынешнее знойное тяжелое лето – располагающее к мечтательности, и, во-вторых, охота и, в 3-х, перемена совершенная места, ежели сбудутся наши планы поездки за границу. Ежели известия, которые я тебе даю о ней, не радостны, то утешайся тем, что я скорее вижу всё в черном свете, чем в розовом, и что ты знаешь всю правду. Ежели бы не это наше общее семейное горе, мы бы все были очень довольны нашим летом.

Я после вод начал свои экскурсии. Первая была к Дьякову и с ним к Шатилову в Маховое. Это, наверное, самое замечательное хозяйство в России, и он сам один из самых милых по простоте, уму и знанию людей. Он нас принял прекрасно, и эта поездка еще более разогрела меня в моих хозяйственных предприятиях. К 25 июля меня звал к себе Киреевский в отъезд, но нездоровье (у меня после вод 2 недели расстройство желудка) задержало меня, и я завтра отвезу всех к Машеньке и попаду к Киреевскому не раньше 27.

Прощай, целую тебя и всех».

Лето был знойное, жаркое. Недалеко от дома, под горой, протекала река Чернь. Хотя купальни и не было, но мы с Соней ежедневно купались. Однажды нас постигла большая неприятность. Когда мы сидели в воде, проходили какие-то два «пиджака», как я называла таких неопределенных. Они начали, смеясь, дерзить нам, говоря, что унесут наше платье. Мы сидели глубоко в воде и только говорили: «Пожалуйста, уйдите». Но они не унимались. К счастью, вдали шел Лев Николаевич. Они увидали его и ушли. Соня отчаянным голосом закричала:

– Левочка!

Мы никого уже после не видали, но узнали, что Лев Николаевич, поймав одного из них, отколотил его палкой, которая была с ним.

Спустя несколько лет, когда Лев Николаевич говорил о «непротивлении злу», я как-то в споре с ним спросила его:

– А помнишь случай в Никольском с каким-то конторщиком? Что бы ты сделал теперь?

Он задумался.

– Думаю, что не мог бы бить его.

– А я бы с удовольствием, кабы была мужчиной, – сказала я.

Он, по обыкновению, добродушно засмеялся на мое возражение.

Лев Николаевич, уезжая к Киреевскому на несколько дней, отвез нас в Покровское.

X. Жизнь в Покровском

Я в первый раз была в Покровском. Жизнь там была совсем иная, чем в Ясной Поляне.

Одноэтажный каменный дом весь дышал стариной. Отношения людей к господам были преданные и почтительные. Люди при господах ходили на цыпочках. По утрам главная горничная графини Гаша, с высоким гребнем в косе, прямая, с неподвижным лицом, напоминающая своим типом Агафью Михайловну, то и дело говорила всем, чтобы не шумели, пока почивают господа. А если случайно залает собака, или прокричит петух под окном спальни Марии Николаевны, Гаша стремительно бросалась в девичью и высылала какую-нибудь девчонку (а их было три-четыре) отогнать петуха или собаку.

 

В доме был заведен порядок, который, казалось, невозможно было нарушить. По праздникам, в 8 часов утра, дверь нашей комнаты тихо отворялась, и на пороге появлялась Гаша, увешанная крахмальными юбками и платьями. Она несла их двумя пальцами, как-то особенно воздушно, держа их выше головы. Бережно раскладывая их на диване, она говорила:

– Графиня приказали надеть вам розовое платье, они едут с вами к обедне.

– А мамаша встает? – сонным голосом спросит Варенька.

– Почивают, – официально и коротко ответит Гаша, плавной походкой в мягких башмаках выходя из комнаты.

Так как дом был невелик, Соню с Марьей Афанасьевной и детьми устроили в бане, прикомандировав на помощь няне девочку Дуньку лет пятнадцати – шестнадцати.

В 9 часов мы все ехали к обедне. Дома ожидал нас хлебосольный чай, с разными булочками, печеньями, густыми сливками, и кофе с цикорием.

Соня мало принимала участия в нашей жизни. На новом месте заскучали дети, и она с ними. Она скоро уехала в Ясную. За ней приезжал Лев Николаевич. Меня оставили в Покровском. Я рада была пожить с девочками.

Скажу несколько слов о Марье Николаевне и ее брате Дмитрии. С детства очень балованная тетушками – Пелагеей Ильиничной и Татьяной Александровной, – она была капризна, своевольна, но с прекрасным сердцем и оригинальным умом. Истинная вера ее никогда не омрачалась сомнениями и помогала ей переносить несчастия. Она была несчастлива в своем замужестве: ее выдали замуж тетушки, когда ей было 16 лет. Она говорила мне, что она была очень «ребяча», что ей было безразлично, за кого выходить замуж. По совету тетушек, она вышла замуж за графа Валерьяна Петровича Толстого, своего родственника, который был много старше ее. Они жили в имении Покровском.

Валерьян Петрович вел очень безнравственную жизнь и изменял жене, когда только представлялся случай. Свекровь, любившая Марью Николаевну, оберегала ее, как могла, от неприятностей и старалась все скрывать. Но после смерти ее это было трудно, и Марья Николаевна, узнав все происходившее, была настолько огорчена и одинока, что Лев и Сергей Николаевичи уговорили расстаться с мужем и увезли ее с детьми в Пирогово, где и был выстроен дом на другом берегу реки.

Впоследствии, когда Лев Николаевич изменил свои взгляды на жизнь и вообще на все окружающее, он говорил:

– В одном я упрекаю себя постоянно – это, что я уговорил Машеньку бросить мужа и навсегда расстаться с ним. Это нехорошо. Что Бог соединил, люди не должны разъединять. И сестра должна была терпеливо переносить все, что Бог послал ей.

Я спорила с ним, что безнравственный муж и отец только приносит вред всей семье.

Эти слова Льва Николаевича о Марье Николаевне я вспомнила, когда мне дали знать телеграммой в Петербург о его уходе из Ясной Поляны 28 октября 1910 г., а 30 октября я выехала в Ясную Поляну. Конечно, если бы я виделась со Львом Николаевичем, я бы припомнила ему его слова. Но я не видала его перед смертью, потому что не поехала в Астапово, где он скончался.

Но я отвлеклась от своих воспоминаний.

Марья Николаевна была очень склонна к мистицизму, была суеверна, верила в явления, предчувствия и предсказания.

Эта черта суеверия и любовь к божественному – наследственная от матери, проявлялась почти во всех Толстых, а в особенности она была в Дмитрии Николаевиче. Это был оригинальный человек. Он имел угрюмый характер, был очень верующий. С молодых лет соблюдал посты, ходил в церковь, притом не в модную, а в тюремную; знакомился с духовенством, любил беседовать с ним, имел друзей не из общества, а сходился с бедняками.

Марья Николаевна рассказывала мне, что у него был друг по фамилии Полубояринов, а братья и товарищи смеялись над ним и называли его «Полубезобедовым». Дмитрий Николаевич мало обращал внимания на их насмешки так же, как и на все внешнее, le comme il faut[130], о котором смолоду так заботились Сергей и Лев.

– Митенька был замечательный человек, – говорил Лев Николаевич. – Нравственно высок, вспыльчив до злобы и удивительно скромен и строг к себе. Как мне ясно, что смерть Митеньки не уничтожила его, а он был прежде, чем я узнал его, прежде, чем родился, и есть теперь, после того, как умер.

После смерти двух братьев Марья Николаевна долго жила за границей и воспитывала там своего сына Николая.

Покровское расположено довольно красиво: старинный сад с липовыми аллеями и река в конце сада составляют всю красоту имения. Белый каменный дом, уже старый, казался мне таинственным, вероятно, потому, что я слышала много легенд о нем.

Бывало, вечером, сидим мы вместе с Марьей Николаевной в саду или в слабо освещенной гостиной. Свет луны падает полосами на пол и освещает середину комнаты. Все мы, утомившись от жаркого дня и прогулки, сидим молча. Мне хочется навести Марью Николаевну на рассказ о чем-нибудь сверхъестественном, и мне это удается. Марья Николаевна рассказывает нам о смерти своей свекрови Елизаветы Александровны.

– Я сильно тосковала по ней, – говорила Марья Николаевна, – мне казалось, что я потеряла в ней неизменного друга и покровительницу, и я много плакала.

И вот, однажды ночью, муж был в отсутствии, мне не спалось. В спальне тускло горела лампада. У кровати моей стояли ширмы, и на эти ширмы я обыкновенно вешала свои деревянные четки, которые носила днем. Был первый час ночи, все в доме уже спали, когда я услышала медленные шаги, приближавшиеся ко мне, и я увидела, как из-за ширмы вышла женщина вся в белом, с покрытой головой; она медленно подошла к ширме, пошевелила висевшими четками так, что я слышала отчетливо деревянный звук их, потом она подошла ближе ко мне и пристально взглянула на меня, и я узнала в ней свою, свекровь. В первую минуту я не испугалась, но, опомнясь, что ее нет более в живых, мне стало страшно, я вскрикнула. Призрак исчез.

Помолчав немного, Марья Николаевна прибавила: – И в этот год мы навсегда расстались с мужем.

После этого рассказа я навожу Марью Николаевну на воспоминания ее о Тургеневе. Я слышала, что Иван Сергеевич бывал часто в Покровском, что он любил Марью Николаевну, ценил ее тонкий ум и ее художественное чутье.

– Тургенев часто бывал у вас? – спрашивала я.

– Да, – говорила Марья Николаевна, – он приезжал в Покровское, привозил рукописи свои и читал мне их. Мы целые вечера проводили с ним. Мужа литература утомляла, – улыбаясь, говорила Марья Николаевна.

– Правда, что героиня его Вера Ельцова взята с вас? – спросила я.

– Говорят так. Тургенев подметил даже мою черту характера, что я не любила стихов, и он это описал в характере Веры Ельцовой, – сказала Марья Николаевна.

– А вы его любили? – спросила я с решительностью.

Марья Николаевна весело засмеялась.

– Танечка, ты – enfant terrible![131] Он был смолоду удивительно интересен своим живым умом и поразительным художественным вкусом. Да, такие люди редки, – помолчав, сказала Марья Николаевна.

Кто коротко знал Марью Николаевну, тот знает и ее правдивость. Она не только неспособна была выдумать что-нибудь, но даже не имела привычки преувеличивать свой рассказ; говорила она спокойным, ровным голосом, нисколько не заботясь о впечатлении, которое производила на своих слушателей.

Самые близкие соседи Марьи Николаевны была многочисленная, патриархальная семья барона Дельвига. Семья барона Александра Антоновича и он сам пользовались уважением и симпатией всей округи. Помню, как тридцатого августа собиралось многочисленное общество на именины барона. Все деревенские новости: о назначениях, о посевах и урожаях и проч. можно было узнать в этот день. Но нам, молодым девушкам, конечно, не приходилось принимать участия в этих беседах, нас влекло на лужайку, где устраивались шумные игры в кошки-мышки и горелки, где бегала не только вся молодежь, но и совсем взрослые, словом, кого только носили ноги. Сколько незатейливых помещичьих свадеб и увлечений влекли за собой эти игры!

Все чувствовали себя благодушно, весело в этой гостеприимной семье, где никогда не слышалось ни злобы, ни осуждения, где ко всем относились просто, ровно и добродушно.

Раз как-то Марья Николаевна предложила идти пешком в Мценск на богомолье, за двадцать пять верст от Покровского.

К сожалению, этот обычай паломничества почти совсем вывелся с железными дорогами, а сколько поэзии он вносил в будничную жизнь! Отрываешься от всего земного, условного и тесного. Идешь себе по неведомым местам, и одна картина сменяется другой. Впереди простор, беспредельное пространство, где так легко дышится; вокруг тишина, нарушаемая лишь пением жаворонков, и чувствуется, что и мысли и сердце – все успокаивается и сливается в одно с этой удивительной природой.

Место сбора было назначено в Покровском. Нас собралось человек десять. Мы вышли рано утром. С нами шла Любовь Антоновна (сестра барона Дельвига) и баронесса, остальные были из соседей – барышни и двое молодых людей. За нами ехала долгуша для ленивых и слабых, там была уложена и провизия. Дни стояли жаркие – была, кажется, середина июля. Дорога шла частью лесом, частью большаком.

– Увидим, – говорила Марья Николаевна, – кто из нас набожный и дойдет пешком до Мценска, не садясь ни разу в долгушу. Вот мы с Любовью Антоновной наверное будем неутомимы, – прибавила она.

И, действительно, изнеженная и вообще мало двигавшаяся Марья Николаевна ни разу не пожаловалась на усталость.

Мы шли бодро и весело, проходя незаметно незнакомые нам места.

Вечером, на полдороге, где был постоялый двор, мы сделали привал с ночевкой.

Мы все проголодались, а так как в избе было душно и были мухи, мы велели вынести стол и подать самовар на воздух.

Несмотря на усталость, чувствовалось оживление. Кто-то из молодежи нес самовар, другие раскладывали провизию. Марья Николаевна была необыкновенно добра и мила ко всем и трогательно заботилась о моем отдыхе, так как я считалась далеко не из сильных.

Баба Матрена с постоялого двора прислуживала нам и спрашивала, куда мы идем. Узнавши, что на богомолье в Мценск, она очень одобрила нас, говоря, что Николай угодник много чудес творил и что лик его, изображенный на большом камне, приплыл по реке к берегу, – к тому самому месту, где и построен собор.

– А какие чудеса творил угодник? – спросила Марья Николаевна.

– А вот на селе у нас две порченые были, – начала Матрена, – кликуши, значит, в церкви бесновались, и чего-чего только с ними не делали: и под куриный насест сажали, и со Спасского старуха отчитывала, ничего не легчало, а одна странница посоветовала к угоднику свести. Так и сделали. Отслужили молебен, к мощам приложились, и порчи не стало. А то мальчика бык забрухал, и тоже чудотворец исцелил. Да, богомольцы много чудес рассказывают, – говорила Матрена, – всех и не припомнишь.

Марья Николаевна внимательно слушала рассказы бабы; она, кажется, боялась, чтобы наше веселое настроение и сдержанный смех не обидели Матрену.

Солнце уже садилось, и вечерняя прохлада чувствовалась в воздухе. Так как на другое утро мы должны были встать рано и продолжать свой путь, Любовь Антоновна уговорила всех разойтись пораньше.

Ночлег наш был устроен на сене в каком-то просторном сарае, куда и поместились Марья Николаевна, баронесса и мы трое.

Мы весело осматривали наше новое, тускло освещенное убежище. Сквозь щели сарая проглядывал свет луны. На сене были разостланы простыни, и для каждой из нас была подушка.

Когда я легла, я почувствовала запах конюшни, дегтя и близость каких-то животных. После того как все затихло и потушили огонь, слышалось фырканье лошадей, блеяние овец и легкий шум возившихся кур на насесте. Это непривычное соседство вызвало во мне какое-то ощущение близости к природе, необычайной и привлекательной. Мне не спалось и хотелось, чтобы и другие чувствовали прелесть этой ночи.

– Лиза, ты спишь? – тихо окликнула я ее, – как хорошо здесь, ведь правда?

Лиза не спала: она живо привстала, как будто ожидала моего вопроса.

– Да, чудесно, как сеном пахнет, – сказала она. – А ты знаешь, я нисколько не устала и завтра ни за что в долгушу не сяду.

Как видно, она только что думала об этом.

 

На другом конце сарая Варенька тихо разговаривала с баронессой.

Но вскоре усталость взяла свое, понемногу все затихло, вокруг меня уже спали. Я слышала сквозь сон, как Марья Николаевна шептала молитву, глубоко вздыхая.

На другой день к вечеру мы подходили к Мценску. Утомленные дорогой, мы, молча, тихим шагом, подымались в гору. Перед нами уже раскинулся весь город, и на высокой горе виднелся собор. Была суббота, и колокол торжественно и медленно звонил ко всенощной. Марья Николаевна остановилась и набожно перекрестилась. Как все тогда казалось значительно, и как Марья Николаевна умела придать нашему паломничеству религиозный характер своим добрым и простым настроением.

В Мценске мы остановились в гостинице, которая после нашего просторного сарая показалась мне тесной и душной.

Не помню, как провели мы день, но знаю, что через два дня мы были уже в Покровском, откуда через несколько дней я уехала в Никольское.

Дома в Никольском развлекали меня дети, особенно маленькая Таня, которая развивалась с каждым днем и забавляла своими детскими выдумками. Сережа был серьезный, спокойный мальчик; он трогательно относился к сестре: уступал ей игрушки, снисходительно относился к ней, как к маленькой.

Однажды, помню, как он напугал нас: Соня, няня, я и Сережа находились в столовой. Окно было открыто. Няня как-то отошла от Сережи и не заметила, как он влез на окно, и вдруг раздался не то крик, не то испуганный возглас, и Сережа исчез. В это время входил в комнату Лев Николаевич, и Соня закричала:

– Левочка! Сережа упал из… – она не договорила «из окна», как Лев Николаевич уже был внизу, а няня стояла, низко пригнувшись к окну. Она успела подскочить к Сереже и на лету поймала его за холщовую рубашку. С испугу он неистово кричал.

Окно от земли было аршина на два с половиною. Лев Николаевич благополучно принес Сережу к нам, взяв его из рук испуганной няни.

Этот случай так напугал нас, что я до сих пор помню его. Он как будто вывел меня на время из какой-то летаргии, хотя и возбудил во мне только чувство ужаса.

130как надо быть (фр.), т. е. внешняя порядочность и внешнее изящество.
131ужасный ребенок! (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru