bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

XVIII. Лев Николаевич и Софья Андреевна

На другой день, рассказывая Соне о бале, я спрашивала ее, что она делала без нас.

– Я проплакала весь вечер, – сказала она, – так обидно мне стало, что я не могла ехать.

Об этом она пишет в своих воспоминаниях: «Вообще знакомых, друзей и родных на этом бале было много и, когда Лев Николаевич надел фрак и уехал в Тулу на бал с сестрой Таней, я принялась горько плакать и проплакала весь вечер. Мне было едва девятнадцать лет, мы жили замкнуто, однообразно и скучно и вдруг такой случай веселья и я его лишена!» Я вполне сочувствовала ей.

– Но ты знаешь, Таня, – говорила она мне, – я бы все равно не могла ехать, если бы и была здорова.

– Почему? – спросила я.

– Да ведь ты знаешь Левочкины воззрения? Могла ли бы я надеть бальное платье с открытым воротом? Это прямо немыслимо. Сколько раз он осуждал замужних женщин, которые «оголяются», как он выражался.

– Я знаю его воззрения, а может быть, он и прав, – подумав о Сергее Николаевиче, сказала я.

Мы замолчали.

– Это ревность говорит в нем, – тихо, как бы про себя, с грустью сказала Соня.

– Соня, ты сама ревнивая, его нельзя обвинять. Вспомни, как ты ревновала, когда Ольга Исленьева играла с ним в четыре руки. А к кому же он может тебя ревновать, ведь у нас же никого нет?

– Намедни, – говорила Соня, – мы как-то оживленно спорили при всех за чаем с Эрленвеином, не помню о чем – так что-то незначительное, ну вот он и приревновал меня.

– Как? К учителю? Господи! Вот бы не ожидала! Они все такие серьезные.

– Я сразу и не поняла его ревности, – продолжала Соня, – не понимала и спрашивала себя: «За что он язвит меня? За что он вдруг охладел ко мне?» и я плакала и не находила ответа. Я приписывала это своей глупости, неразвитости в сравнении с ним, думала, что ему скучно со мной, и он сердится на меня.

Тут я не выдержала и перебила Соню:

– Соня, зачем ты унижаешь себя? Не надо этого. Ты должна сознавать, что ты тоже «сама по себе», как и он. Вот такая, натуральная, какая ты есть, и будет хорошо, и выйдешь умная. К чему подделываться под его ум? Все равно тебе это не удастся. Он такой, а ты – другая, вот и все. Нет, я бы не могла так жить.

– Может быть, ты и права, но я слишком люблю его. А если бы ты знала, Таня, как мне это иногда тяжело!

– Соня, голубчик, – говорила я ей, желая утешить ее и внушить ей, что Лев Николаевич находит ее умной и любит ее, – брось эту мысль о своей мнимой глупости. Ты всем интересуешься, ты отлично выдержала экзамен, лучше Лизы. Папа пишет про тебя: «Ах ты моя сердечная, чувствительная. Вот так-то я и люблю женщину, какова ты». Помнишь, он писал тебе?

Соня улыбнулась и задумалась.

– А ты знаешь, в Левочкином дневнике я прочла, что он пишет обо мне, и переписала себе эти строки.

Соня принесла дневник и прочла мне:

«Она так невозможно чиста и хороша и цельна для меня. В эти минуты я чувствую, что я не владею ею… Не смею».

– И еще дальше он пишет про меня: «Она преобразовывает меня».

– Ну вот видишь! Ну, как это все хорошо! – радостно воскликнула я. – И мы так же дружно будем жить с Сергеем Николаевичем, только… – и я не досказала своей мысли. Меня часто мучили сомнения, и я заглушала их в себе.

По молодости ли лет своих, или по своему характеру, Соня, насколько я помню, смотрела на. все глазами мужа. Она даже боялась иметь свои желания, свое суждение. Например, живя в Ясной Поляне, первое время она с грустью указывала мне на лопухи и репьи, окружавшие дом, куда люди выбрасывали сор. Года через два она решилась велеть вычистить все около дома, дорожки посыпать песком и посадить кое-где цветы. Лев Николаевич снисходительно глядел на это и осторожно, к слову, прибавлял:

– Не понимаю, к чему это? Прекрасно жили и без этого.

Но тут тетенька вступилась за Соню:

– Mon cher Leon, – говорила она, – c'est tres bien que Sophie a fait nettoyer autour de la maison, c'est si agreable de se promener rnaintenant[90].

Но что удивило нас, так это то, что Лев Николаевич, заразившись примером, велел в саду окрасить скамейки и вычистить дорожки в липовых аллеях.

Лев Николаевич вообще не любил всяких новшеств. Мосты на дорогах были сломаны, их объезжали, а весной не раз застревали там экипажи и телеги. Когда, вместо олеина, вошел в употребление керосин, он критиковал его. Позднее уже, когда появились аэропланы, он говорил:

– Это совершенный вздор. Людей Бог создал без крыльев, и летать им, как птицам, не подобает.

Когда открылась Дума, он с недовольством говорил, что это «ни к чему», и «совершенно несообразно». «Чтобы решить что-либо важное, всякий должен обдумать у себя в кабинете, а на народе ничего путного не выйдет. Много баить не подобаить! А в Думе болтовня и руготня».

Он был против высшего образования женщин: женских курсов, университетов и пр. Он говорил, что женщина настоящая, как он понимает ее, это – мать и жена.

– А если она замуж не выйдет? – спрашивали его.

– Если не выйдет замуж, то всегда найдет себе дело и место, где она будет нужна. В больших семьях нуждаются в помощи.

Обыкновенно вопрос этот вызывал горячий спор. Все кричали: «Да, чужих детей нянчить, чулки штопать… В кухне торчать… Нет, это невыносимо!»

Лев Николаевич, улыбаясь, слушал всех и однажды сказал:

– Вот Вильгельм говорит: «Для женщин должно быть: Kirche, Kiiche, Kinder»[91]. А я говорю: «Вильгельм отдал женщине все самое важное в жизни, что же осталось мужчине?»

Но я отвлеклась от своего прошлого.

После нашего разговора с сестрой, я много думала о Соне и Льве Николаевиче. Я стала приглядываться к ним и их отношениям. Мне стало ясно, что они оба были до боли ревнивы и этим самым отравляли себе жизнь, портя свои хорошие, сердечные отношения.

Помню один странный случай, не стоящий внимания, а вместе с тем повлекший за собой неприязнь.

Как-то раз приехал в Ясную знакомый нам всем молодой человек – Писарев, светский, милый, но самый обыкновенный. Он редко бывал у нас.

Соня, сидя у самовара, разливала чай. Писарев сидел около нее. По-моему, это была его единственная вина. Писарев помогал Соне передавать чашки с чаем, оказывая и другие мелкие хозяйственные услуги. Он весело шутил, смеялся, нагибаясь иногда в ее сторону, чтобы что-либо сказать ей.

Я наблюдала за Львом Николаевичем. Бледный, с расстроенным лицом, он вставал из-за стола, ходил по комнате, уходил, опять приходил и невольно передал мне свою тревогу. Соня тоже заметила это и не знала, как ей поступить.

Кончилось тем, что на другое утро, по приказанию Льва Николаевича, был подан экипаж, и лакей доложил молодому человеку, что лошади для него готовы.

Про свою ревность Лев Николаевич пишет в своем дневнике:

«То, что ей может другой человек, и самый ничтожный, быть приятен – понятно для меня и не должно казаться несправедливым для меня, как ни невыносимо потому что я за эти 9 месяцев самый ничтожный, слабый, бессмысленный и пошлый человек.

Нынче луна подняла меня кверху, но как, этого никто не знает».

Соня, как всегда, успокаивала его и так как она не чувствовала за собой никакой вины, ей было легко это сделать.

Отсутствие самоуверенности, мнимая ревность и презрение к самому себе заставляли его часто страдать.

Много раз приходилось мне быть невольной свидетельницей состояния его души. Когда несколько времени позднее я жила замужем в другом флигеле, Лев Николаевич часто провожал меня по вечерам домой. В лунную или ярко звездную осеннюю ночь, которую он особенно любил, он остановится, бывало, на дорожке, соединяющей два дома, обратит мое внимание на прелесть ночи и скажет:

– Да ты посмотри, какая красота!

И я по выражению его лица вижу, что все суетное, житейское и пошлое сброшено, и, как он писал, его подняло вверх.

Интересны его отрывочные записи в дневнике 25 сентября 1862 года после женитьбы.

«В Ясной. Утро, кофе – неловко. Студенты озадачены. Гулял с ней и Сережей[92]. Обед. Она слишком рассмелилась. После обеда спал, она писала. Неимоверное счастье. И опять она пишет подле меня. Не может быть, чтобы это кончилось только жизнью».

1862. 15 октября.

«Все это время я занимаюсь теми делами, которые называются практическими только. Но мне становится тяжела эта праздность. Я себя не могу уважать. И потому собой недоволен и не ясен в отношениях с другими. Журнал решил кончить, школу тоже… Мне все досадно и на мою жизнь и даже на нее. Необходимо работать».

1862. 30 сентября.

«В Ясной. Я себя не узнаю. Все мои ошибки мне ясны. Ее люблю все так же, ежели не больше. Работать не могу. Нынче была сцена. Мне грустно было, что у нас все, как у других».

Вот в этих последних словах сказался весь Лев Николаевич. Ни ревность, ни разность мнений, ничего, что повело бы к ссоре, не было ему столь противно, как сама пошлая ссора, как она бывает у всех.

 

Уже месяц, два позднее, 19 декабря 1862 г. Лев Николаевич пишет:

«Я пристально работаю и, кажется, пустяки. Кончил казаков 1-ю часть.

Черты теперешней жизни – полнота, отсутствие мечтаний, надежд, самосознания, зато страх, раскаяние в эгоизме. Студенты уезжают и мне их жалко. У тетиньки сделалось новое старческое выражение, которое трогает меня».

Несмотря на свое временное пристрастие к хозяйству и к наживе, на него вдруг нападала хандра, разочарование в том, что он делал, чем он был увлечен. Вопрос: «Зачем все это?» начинал мучить его, и он не находил до поры до времени ответа. Он ходил расстроенный, бывал не в духе, молчалив, и Соня, приписывая это его нездоровью, сама расстраивалась. Он писал в дневнике своем уже в 1863 году:

«Ужасно, страшно, бессмысленно связать свое счастье с матерьяльными условиями – жена, дети, здоровье, богатство‹…› Могут быть жена, дети, здоровье и др., но не в том».

И он, несмотря на то, что думал и писал в дневнике, все же продолжал свое начатое хозяйство и заботу об увеличении средств.

Надо было знать его, чтобы понять, что обыденная картина счастья – жена, дети, богатство – не могла удовлетворить его, как удовлетворяла большинство людей типа Берга в «Войне и мире». Запросы такого человека, как Лев Николаевич, были исключительные. Но и он, как всякий человек, требовал счастья, любви, благосостояния. Достигнув всего этого, он оглядывался на себя. Формы этого счастья казались ему пошлыми. Он чувствовал себя в цепях этих достигнутых идеалов и страдал.

Он не мог не любить своей жены – матери своих детей, преданной, любящей и посвятившей себя всецело семье. Он не мог отказаться от желания проводить несколько месяцев в Москве, хотя бы для своей работы, как мы увидим по его письму.

И все это, помимо его, облекалось в какую-то будничную, обычную форму почти мещанского счастья.

Сколько раз в жизни своей он повторял:

– Нет, так жить нельзя! Не в этом счастье!

А в чем? Он искал это счастье всю жизнь, как синюю птицу, а она сидела у него в клетке.

Но все же видно, как через всю его жизнь, с юных лет, проходили отречение от материального и мучительный самоанализ. Борьба с гордостью, роскошью, осуждением, страстью часто вызывала в нем недовольство собой.

Его друг, Александра Андреевна Толстая, писала ему:

«A force d'analyser, vous ferez de votre coeur une eponge seche»[93].

Левин в «Анне Карениной» это он. Он ярко характеризует себя в XXVI главе романа, где говорит о возвращении Левина из Москвы:

«Дорогой в вагоне ‹…› так же как в Москве, его одолевала путаница понятий, недовольство собой, стыд перед чем-то; но когда он вышел на своей станции, узнал кривого кучера Игната ‹…› он почувствовал, что понемногу путаница разъясняется, и стыд и недовольство собой проходят». Соня шутя говорила:

– Левочка, ты – Левин, но плюс талант. Левин – нестерпимый человек!

Лев Николаевич, не отвергая этого, с улыбкой слушал ее. Он всегда смотрел на Ясную, на тетеньку Татьяну Александровну как на чистилище и говорил:

– Я, только приехавши в Ясную, могу разобраться сам с собой и откинуть от себя все лишнее.

Любовь к народу жила в нем с детства. Меня удивляло, с какой нежностью он относился к мальчишкам (как я звала их), ученикам своим. Он так заботился о них, интересовался ими. А однажды он указал мне на старуху Власову, жившую на деревне. Она лежала уже 10 лет в параличе, без ног, в тесной, грязной избе. Она поразила меня своим восковым видом и напомнила мне чудный рассказ Тургенева «Живые мощи». Я ходила к ней, носила ей, что могла. Она была в полной памяти и интересно рассказывала мне о старине. Но выходя от нее на свежий воздух, я чувствовала, как от моего платья несло луком, испеченным хлебом, навозом и прочими ароматами, а нередко я уносила с собой ненавистного красного таракана или нечто другое, похуже таракана.

Когда я пожаловалась на это Льву Николаевичу, он, смеясь, отвечал мне:

– Ах, как это хорошо! Пожалуйста, ходи почаще!

XIX. Болезнь

Я больна и перешла вниз, чтобы не беспокоить тетеньку. У меня жар. Соня и Лев Николаевич в тревоге. Зная, что Агафья Михайловна хорошо ходит за больными и любит меня, я посылаю за ней. Она не раз говорила мне:

– Когда, матушка, заболеете, пошлите за мной. Но на этот раз посланный вернулся с ответом, что Агафья Михайловна очень сожалеет, но прийти не может, так как только что вернулась из бани. Нечего делать, думаю, Душка со мной.

Но, чувствуя себя все хуже и хуже, я посылаю вторично:

– Скажи Агафье Михайловне, что я ей на платье куплю, если она придет.

Посланный возвращается один.

– Агафья Михайловна очень обиделись на вас, они уже одевались к вам идти. «Скажи Татьяне Андреевне, что, коли обещает на платье, так не пойду. Не-што я из-за платья иду? Как не стыдно так думать».

Я осталась с Душкой, которая вскоре заснула, а мне очень неможилось. Не прошло и получаса, как дверь тихонько отворилась, и вся закутанная в платок вошла Агафья Михайловна.

– Что это вы, матушка, расхворались? А я обиделась на вас.

– Агафья Михайловна, голубушка, мне так нехорошо, я рада, что вы пришли, – говорила я.

– А я было прилегла, да сердце неспокойно, думается: да с кем вы таперча, одни небось. Оделась и пришла. Теперь спокойны будьте. Я вам лимонадцу от графини принесу. Да вот и они сами.

Соня несла мне на ночь чаю, лимонаду и лекарство.

– Уж вы походите за ней, Агафья Михайловна, а если Тане будет хуже, приходите за нами, – сказала Соня.

– Вы не беспокойтесь, графинюшка, посижу ночь с ними, – говорила Агафья Михайловна, – мне это дело привычно, а они, Бог даст, и уснут.

Но мне не суждено было спать эту ночь. Жар с каждым часом усиливался. Ни лимонад, ни лекарство не помогали. Я ужасно страдала, меня что-то душило, я задыхалась, и бедная Агафья Михайловна не знала, что делать. Так прошло часа два. Все в доме спали. Слушая мои стоны и бред, Агафья Михайловна испугалась и пошла будить сестру. Через десять минут, как мне рассказывали, пришли Соня и Лев Николаевич. Они тоже, как молодые, неопытные, испугались моего состояния.

По словам Агафьи Михайловны, я встала с постели и в бреду пошла, не зная, куда и зачем. Я никого не узнавала. Главное страдание мое было удушье. Я помнила, как Соня и Агафья Михайловна старались уложить меня в постель, а я не шла.

На другой день, когда бред прошел, Лев Николаевич спросил меня, что мне чудилось. Я еле могла говорить и слабым голосом рассказала ему, что мне чудилось бесконечное поле, покрытое местами белой густой паутиной. Куда бы я ни шла, она ползла за мной, обвивала шею, ноги, грудь, и я не могла дышать и не могла уйти.

– То-то ты все повторяла в бреду: «Тянется… тянется, снимите с меня…», а Соня спросила: «Что снять?». А ты такая жалкая была и опять повторяла: «Тянется…», а про паутину не сказала, – говорил Лев Николаевич.

Этот бред Лев Николаевич вложил в уста князя Андрея в романе «Война и мир».

Сколько раз позднее уже, когда ему неможилось и когда бывало спрашивали его, что с ним, он жалобным моим голосом отвечал: «Тянется… тянется…»

К утру послали за доктором – неизменным Шмигаро. Я пролежала десять дней, очень похудела и ослабела. По определению доктора, у меня была сильнейшая ангина «с горячечным состоянием».

Милая Агафья Михайловна просидела со мной всю болезнь, изредка лишь оставляя меня для своих собак. Мать прислала ей на платье, и она приняла этот подарок, так как он был от матери из Москвы, а не от меня.

После болезни я временно затосковала о Сергее Николаевиче. Так мало прошло времени, и до свидания оставалось еще долго. Слабость повлияла на бодрость моего духа. Но время шло, я поправлялась, выходила и даже ездила со Львом Николаевичем на порошу.

Отец в письмах своих вызывал нас в Москву из-за болезни Сони, Льва Николаевича уговаривал пожить в Москве для печатания своего романа, а обо мне писал: «На днях была у нас madame Laborde и с нетерпением ожидает Таню, чтобы давать ей уроки, а она, я вижу, и не помышляет даже о своем возвращении.

Я очень рад – пускай живет у вас, умнее будет» (в письме от 18 сентября 1863 г.).

Лев Николаевич писал:

«Я часто мечтаю о том, как иметь в Москве квартиру на Сивцевом Вражке, по зимнему пути прислать обоз и приехать и пожить 3, 4 месяца в своем перенесенном из Ясного мирке с тем же Алексеем, той же няней, тем же самоваром и т. п. – Вы, весь ваш мир, театр, музыка, книги, библиотеки (это главное для меня последнее время) и иногда возбуждающая беседа с новым и умным человеком, вот наши лишения в Ясном. Но лишение, которое в Москве может быть гораздо сильнее всех этих лишений, Это считать каждую копейку, бояться, что у меня недостанет денег на то-то и на то-то, желать что-нибудь бы купить и не мочь и, хуже всего, стыдиться за то, что у меня в доме гадко и беспорядочно. Поэтому до тех пор, пока я не буду в состоянии отложить только для поездки в Москву по крайней мере 6000, до тех пор мечта эта будет мечтою».

Несмотря на это письмо, все же Толстые собирались в Москву на несколько дней для здоровья Сони, а к тому же родители так упорно вызывали и меня, что и я должна была ехать.

С грустью доживала я последний месяц в Ясной, когда неожиданно получила из Тулы приглашение от Ауэрбах, начальницы гимназии, тетушки Софьи Павловны на трехдневное празднество: бал, спектакль и еще что-то.

Юлия Федоровна Ауэрбах бывала с Софи у нас в Ясной.

Соня, желая развлечь меня после болезни от хандры, которая напала на меня, снабдила меня туалетами и отправила в Тулу к Юлии Федоровне. Побывши у них несколько часов, я вспомнила, что забыла свой мешок с платьем там, где стояли наши лошади, и я поехала за ним. Наталья Петровна, сопровождавшая меня из Ясной в Тулу, встретила меня с радостной улыбкой и со словами:

– Твой-то, твой приехал, говорят, и в Ясную покатил, а тебя-то нет!

На радостях и сочувствуя мне, она перешла уже со мной на «ты».

– Кто? Когда? – с замиранием сердца спрашивала я.

– Да твой-то – Сергей Николаевич, с охоты-то приехал да в Ясную махнул.

– Правда? Неужели? – допрашивала я, не веря своему счастью. – Наталья Петровна, я с вами поеду, подождите меня, – говорила я.

И я поехала извиниться, что не могу остаться в Туле. Через два-три часа мы уже подъезжали к Ясной. Я вбежала по лестнице наверх, как была в шубе, и отворила дверь в комнату тетеньки. Сергей Николаевич, Варя и Лиза не ожидали меня видеть и радостными криками встретили меня.

Сергей Николаевич, как сейчас помню, при помощи девочек раскутывал меня из бесконечных платков и косынок. И снова его глаза, с столь знакомым и дорогим мне выражением, близко, близко смотрели на меня, когда он снимал с лица мой вуаль. Все мы, как бывает при радостном свидании, говорили, перебивая друг друга.

Сергей Николаевич затравил сорок четыре лисицы и подарил их Соне.

Лев Николаевич был в духе и рад был видеть брата. Он расспрашивал его про охоту, хозяйство и положение деревень.

Сергей Николаевич приехал на три дня и привез с собой племянниц.

– Вы были уже в Туле? – спросила я.

– Я – нет, но я послал туда своего человека. От него и знают, что я приехал, а я прямо из Пирогова. Я скоро еду за границу и хотел непременно вас видеть до отъезда, – сказал он. – Сколько раз я вспоминал вас на охоте, как бы вы наслаждались травлей лисиц! Вам нужна хорошая, породистая лошадь, а не Белогубка.

– А я люблю свою Белогубку, с ней связано столько дорогих воспоминаний, – сказала я. – А потом, ведь вы знаете, она могла убить меня или искалечить, но не сделала этого.

И я рассказала ему случай на охоте, как свернулось седло, и как Белогубка, поняв опасность, стояла как вкопанная. Он пришел в ужас.

– И Левочка проскакал мимо? Как это на него похоже! – медленно проговорил он, качая головой.

Сергей Николаевич пробыл в Ясной три дня. Он говорил мне о том, что венчаться надо в Курском имении, и что он, бывши там, об этом думал. Но с семье своей он опять не сказал ни слова, а я не представляла себе ничего затруднительного, так как не знала, что у него было уже трое детей и что Мария Михайловна была в ожидании четвертого.

В последний день перед предстоящей долгой разлукой мы почти не расставались, и его отношения ко мне должны были рассеять все сомнения, если они и существовали у меня.

 
90Милый Левочка, это очень хорошо, что Софи велела вычистить вокруг дома, так приятно теперь гулять (фр.)
91Церковь, кухня, дети (нем.)
92Брат Льва Николаевича.
93Вашим постоянным анализом вы превратите ваше сердце в сухую губку (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru