bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

XXII. Весна

– Мама, когда же вы меня пустите в Ясную? Я немогу больше оставаться в Москве, я все пропущу: и прилет птиц, и как оденутся «Чепыж», «Заказ» и ясенские липы в саду, – говорила я, чуть не плача.

– Подожди еще: снег в овражках лежит, – говорила мама. – Ведь только еще начало апреля. Куда торопиться. Опять же и Саша приедет. Он хочет с тобой ехать.

– Мне скучно, меня душит Москва, я в Ясную хочу продолжала я, чуть не плача. – Я Соню хочу.

– Ты блажишь, и это нехорошо. Опять же ты невеста, и тебе неловко торопиться в Ясную.

– Почему? Очень мне нужно! Ведь он за границей. Меня Левочка и Соня еще в марте уговаривали ехать в Ясную.

– Мало ли что уговаривали, – продолжала мама. – Тебе будет неловко перед людьми, что ты торопишься к его возвращению в Ясную, тебя же осудят.

Мне вдруг показалось обидным, что я чего-то жду, что я должна считаться с какими-то приличиями невесты, а он свободен (как мне тогда казалось) и живет за границей. Меня угнетала мысль, что я пропускаю расцвет весны, из-за чего? Я совсем и не еду в Ясную из-за того, чтобы его видеть, да его и нет! – говорила я себе.

– Мама, – вдруг решительно, раскрасневшись от волнения, сказала я, – я презираю этот ложный стыд, про который вы говорите мне.

– Напрасно, это не ложный стыд, это приличие, это известная скромность молодой девушки.

– Нет, нет, – кричу я, – это не скромность, это приторное притворство! А я не хочу его!

16-е апреля 1864 г. Я с братом в Ясной. Брат отпущен ненадолго. Дорогой он говорил мне, что отец переводит его в гвардию, что польская глушь и чуждая ему сфера тяготят его.

– Хотя есть в полку хорошие товарищи, с которыми жаль будет расстаться, – прибавлял он.

Лев Николаевич встретил нас в Туле. Он здоров, весел, мил и бодр, чему я была рада. Соня писала, что он хандрил и кашлял, и я боялась его встретить хворым.

Нас ожидают катки тройкой. Тот же Индюшкин с подслеповатыми глазами и доброй улыбкой, тот же Барабан в корню, с шлеею, подвязанной веревочкой, и милая Белогубка и Стрелка на пристяжке.

О, как радостно забилось мое сердце при виде всего этого!

В Ясной все то же. Тетенька встречает меня словами:

– Notre chere Таня nous revient avec les hiron-delles[102].

– Наша-то, наша приехала! – кричит Наталья Петровна, обнимая и целуя меня.

Соня здорова, весела, и опять у меня с ней бесконечные беседы.

– Таня, ты просила меня устроить тебя одну внизу в маленькой комнате, – говорила Соня. – Я приготовила тебе, пойдем смотреть. Без твоей просьбы я бы не решилась поместить тебя в такую комнатку.

– Ты знаешь, мне совестно и кажется, что я стесню вас, с прибавлением вашего семейства, – сказала я.

– Какие пустяки ты говоришь! – воскликнул Лев Николаевич. – Ты нас никогда ничем не стеснишь. А потом ты думаешь, ты даром живешь у нас – я тебя всю записываю, – сказал он, смеясь, полушутя, полусерьезно.

Соня повела меня вниз. Я не узнала этой комнатки в одно окно. Пол был обит сукном. Постель, туалет, все было белое, прозрачное с розовыми лентами. Драпировки, стены – все белое. Я была очень довольна.

– А рядом с тобой будет детская с Марьей Афанасьевной, Сережей и девочкой Таней, которую я ожидаю в октябре, – сказала Соня.

Тяга вальдшнепов была во всем разгаре, и в тот же вечер Лев Николаевич и мы все поехали на тягу.

Мы остановились недалеко от пчельника в молодом лесу. Все заняли свои места. Рыжий сеттер Дора, еще щенком подаренный Льву Николаевичу моим отцом, теперь красивая, большая собака, лежал у ног Льва Николаевича.

Тишина была полная. Даже Соня, не умеющая сидеть без дела, находя себе всегда какое-нибудь занятие даже в лесу, притихла.

При приближении вальдшнепов с их характерным хорканьем и свистом – все замирало.

Дора, навострив уши, сидя на задних лапах, вся превращалась в слух. Быстро, как бы раскачиваясь на лету, пролетали парами и по одному вальдшнепы. Слышался взвод курков, раздавались выстрелы… Но не знаю, к счастью или к несчастью, но выстрелы были редко удачны.

Я раньше бывала в этом лесу, но теперь не узнала бы его. Так красив был его весенний пушистый наряд при закате солнца. Вдали кричали зайцы, и слышалось фырканье наших лошадей.

– Таня! – окликнул меня Лев Николаевич. – Каков вечер, а запахи какие? Лучше твоих «Violettes de Parme»[103].

– Да, да, прелесть, – восторженно отвечала я. – А ты не знаешь, что я испытываю – какой рай после городской пыли, духоты и треска мостовой.

Я в первый раз видела весну в деревне. Она трогала меня. Эта весна действительно была такая, какую описал много позднее Лев Николаевич в романе «Анна Каренина».

«Прекрасная, дружная, без ожидания и обманов весны, одна из тех редких весен, которым вместе радуются растения, животные и люди».

Что можно прибавить к этому описанию?

Брат Саша говорил Льву Николаевичу, что утренняя тяга не так хороша, как вечерняя. Это взволновало отца, и он писал Льву Николаевичу (3 мая 1864 г.):

«…Я все еще не насытюсь рассказами Саши, но впрочем он тюлень, от него не скоро добьешься подробных описаний всех происшествий – подавно охотничьих. Между прочим, разговаривая об тяге вальдшнепов, я вижу, что он наврал тебе чепуху, да еще меня тут припутал; он уверял тебя, что в утреннюю тягу вальдшнеп не кричит. Вальдшнеп тянет почти во всю ночь, но среди ночи реже, чем на зорях. В утреннюю зорю он начинает тянуть перед рассветом и тянет до восхождения солнца – кричит все равно, как вечером, а летит тише и плавнее. Слышно его далеко, но они так рано начинают тянуть, что не всякого разглядишь.

Бывало, я всегда становился лицом к востоку, чтобы его виднее было, и не раз случалось мне убивать вальдшнепа и не видеть, куда он упал. Иногда приносила собака, а большею частью я поднимал их тогда, когда кончалась тяга и я сходил уже с места.

Утренняя тяга восхитительна и часто бывает гораздо лучше вечерней. Мы, бывало, в мае придем с вечерней тяги, напьемся чаю, поужинаем, приляжем, поболтаем, иногда и немного заснем, а глядишь, уж пора идти; в мае выходили мы из избы в половине второго и не позднее двух часов, подавно, если это было еще в первых числах мая. Обыкновенно с утренней тяги ходил я в лес за рябчиками на манку[104] или с подходу за тетеревами, которых подчуфыковал.

Блаженные и незабвенные времена! Выше удовольствия в жизни я не ощущал, как те, которые доставляла мне охота, не как промышленнику, но как обожателю природы и наблюдателю того, что в ней таится.

После этого вообрази, как бы я счастлив был, если б мог вместе с тобою, в твоем обществе насладиться этим удовольствием. Не люблю я этого гама и шума, неизбежных атрибутов охоты с гончими и борзыми; для меня не в пример приятнее тишина и неторопливость, неизбежные при ружейной охоте. С доброй собакой и ружьем на плече и одному скучно не бывает. Не поленись, сходи когда-нибудь на утреннюю тягу, но возьми с собой провожатого без ружья, который бы стоял около тебя и принес бы тебе вальдшнепа, которого бы удалось тебе убить, да и всегда не лишнее иметь при себе ночью в лесу надежного товарища; пожалуй набредешь и на волка, а он как раз стащит собаку, подавно, если она далеко отбежит. Мы, бывало, всегда опасались этой встречи и ночью держали собаку около себя, а молодых держали на сворке…»

Прочитав это письмо, Лев Николаевич сказал:

– Так может писать только настоящий охотник, понимающий и любящий природу.

Я была горда за отца. «Это справедливо», – думала я.

Помнится мне один случай, происшедший с нами. Виною его была я.

Мы ехали на тягу в катках тройкой. Нас было шесть человек, из них двое гостей, приехавших из Тулы: Келлер и Мичурин – учитель музыки. Мичурин часто бывал у нас, играл со Львом Николаевичем в четыре руки, а впоследствии давал детям уроки музыки.

На этот раз решили ехать на тягу за реку, через большой лес. Местоположение было дивное, и новизна места веселила меня. Я ехала вместо кучера, как это вошло в обыкновение. Уроки Сергея Николаевича послужили мне впрок.

Тяга была из удачных. Мы замешкались. Я нашла упавшее гнездышко с яичками и занялась им. Одна Соня торопила нас домой. Мы и не заметили, как быстро стемнело, и набежала большая тучка.

– Таня, темно, довезешь ли нас? – спросил Лев Николаевич.

– Довезу. Я хорошо вижу.

– Ну, да я только потому и оставляю тебя, что сам вижу очень плохо.

Не могу сказать, что я без страха садилась на козлы, но я стыдилась признаться в этом и храбрилась.

Плотину через реку Воронку мы проехали благополучно, хотя молодая пристяжная, навострив уши от шума воды, как раз на мосту налегла на коренника. Вспомнив, что делал в таких случаях Индюшкин, я слегка хлестнула пристяжную. Усердный старик Барабан навел порядок и вывез нас благополучно к самому лесу.

«Теперь самое трудное, – думала я, – это темный лес».

 

Поднялся ветер, который смутил меня. Мы въехали в самый лес. Сначала в темноте я ничего не разбирала. Надеясь на лошадей, я пустила их свободно.

– Таня, ты видишь что-нибудь? – с тревогой спросил Лев Николаевич.

– Ничего, вижу, – нехотя отвечала я.

Дорога лесом шла с версту. Весенняя грязь – топкий суглинок с глубокими неровными колеями и буграми то и дело затягивал колеса и шатал нас из стороны в сторону.

Накрапывал дождь, сверкнула молния. Глаза мои привыкли немного к темноте, и я уже разбирала дорогу. Мы ехали шагом, и одна моя забота была не зацепить за суки деревьев пристяжную и колесом за пень.

«Господи! пронеси нас», – тихонько молилась я.

Этот путь казался мне бесконечным. Но вот мы миновали лес и въезжали на довольно широкую дорогу, ведущую мимо гумна.

«Дома, дома!» – весело думала я и пустила лошадей мелкой рысцой.

– Ай да кучер! – сказал Лев Николаевич, – довез нас.

Не успел он похвалить меня, как передние колеса линейки наехали на что-то высокое, не понятное ни мне, ни другим. Катки сильно накренились набок, и я первая слетела с узких маленьких козел, выпустив из рук вожжи, за что и срамили меня в продолжение двух лет после этого случая. Да я и до сих пор не могу забыть этого позора, что я выпустила вожжи из рук. Лошади, почуя свободу, понесли в конюшню. Лев Николаевич выпрыгнул вслед за мной. Лошади мчались зигзагами. Все мужчины с заряженными ружьями попадали по очереди. Оставалась на линейке одна лишь тяжелая длинная подушка и на ней Соня. Лев Николаевич бежал за катками и кричал отчаянным голосом:

– Соня, Соня! сиди, не прыгай!

Но и Соня не могла усидеть. Ее тянула за собой длинная тяжелая подушка. Она свалила Соню как раз около канавы яблочного сада.

Услыхав топот лошадей и крики, оба кучера уже стояли у дверей конюшни и остановили лошадей.

Соня отделалась лишь испугом. Мы, конечно, боялись только за нее, но дурных последствий не было. Всех нас интересовало, что именно лежало на дороге. Оказалось, что один из рабочих в то время, как мы были на тяге, намел на самую середину дороги не то мусор, не то сучья, грязь в одну кучу; в темноте ее невозможно было разобрать.

Страшно подумать, что могло бы быть! Все ружья были заряжены. Но даже гнездышко с яичками в целости поднес мне Келлер. Об этом происшествии есть в. письме отца к Толстым (от 8 июня 1864 г.). Привожу часть письма, относящуюся ко Льву Николаевичу:

«Что это ты беспокоишься, моя голубушка, насчет приливов крови, которые, по твоим словам, делаются у твоего мужа. Судя по шуму в ушах и по сонливости, которая иногда находит на него, я приписываю это просто задержанной испарине, – он верно всякий день выходит босой или вообще неодетый на воздух, подавно по утрам, и остужает испарину ног, а пожалуй, и мочит их. Наблюдай за ним, чтобы он этого не делал, да не давай ему пить водку и пиво, которых он, вероятно, и не пьет. Вся эта дрянь может только еще более возбуждать его нервную систему, которая и так уже находится всегда в излишне деятельном положении.

Я знаю его натуру и знаю, что голова его беспрерывно работает, а ей следовало бы побольше отдыха и отсутствия всего возбуждающего, столько же в нравственном, как и в материальном отношении. Хорошо ли он спит, – я замечал, что сон для него был всегда полезен. Сколько я вижу, он и хозяйственными делами не умеет заниматься чисто материально, – он везде действует con-amore[105] и везде хочет, как немцы говорят, durchsetzen[106].

А что, дружище, получил ли ты дробовницу, которую я послал тебе с Офросимовым в квартиру Карновича; и годится ли она тебе? А об деньгах, пожалуйста, не беспокойся – нужно будет, скажу и никак не поставлю тебя в то положение, чтобы ты стал их искать или продавать что-нибудь не в свое время. Я всегда имею возможность скорее тебя добыть себе здесь в Москве какие-нибудь 500 р. А вот что, я бы тебя по-охотничьи постегал арапальником: как же можно возвращаться ночью домой и поручать вожжи Тане? Просто страшно было читать, что пишет нам Таня. Авось, вперед не случится с вами подобной беды. Таню винить нельзя – она глупая девочка, которая ничего не понимает, а что же ты смотришь? Не взыщи за откровенную и сердечную побранку; я ужасный трус на все эти приключения, сам бывал в этих переделах и в семействе своем имел также несколько примеров. Отец сломал ногу, а брат руку, а вы рисковали еще больше…»

По утрам Лев Николаевич по-прежнему продолжал свои занятия. Я спросила его:

– А ты пишешь? Ты так часто на охоту ездишь!

– Меня тянет и туда, и сюда. Надо уметь распределять свое время, а я часто увлекаюсь и отступаю от правил. Вот ты опять за свои подлые романы взялась и читаешь их, – прибавил он шутя.

– А ты напиши не подлый, так я буду его читать, а ваших серьезных книг я не могу терпеть, – обиженно сказала я.

Он так весело засмеялся моему ответу, что обида моя прошла.

– Нет, серьезно, когда ты думаешь печатать его?

– Думаю зимой, – отвечал он.

– Да ведь для этого надо в Москву ехать, – сказала я.

– Конечно, так что же, мы и поедем.

Этот разговор остался у меня в памяти. Он указал мне всю несостоятельность наших планов и вообще темное будущее, скрытое от нас.

XXIII. Комедия Льва Николаевича

В начале мая 1864 г. к нам съехались гости: семья Дьяковых и Мария Николаевна с дочерьми. Великая была наша радость видеть самых близких друзей.

Семья Дьяковых состояла, как я уже писала, из мужа, жены и дочери 13–14 лет. При дочери жила не то гувернантка, не то подруга лет 20–22 – Софья Робертовна Войткевич, бывшая институтка. Дмитрий Алексеевич говорил про нее:

– Софеш, – так называли ее, – живет у нас для примера Маше, чтобы Маша делала как раз все обратное Софеше.

Но говорил он это добродушно, шутя и не обидно. Дарья Александровна, Долли, как ее звали, была женщина лет 34–35. Высокая, изящная, очень спокойного характера, с медленными движениями, болезненная и удивительно добрая. Отец и мать до обожания любили дочь. Белокурая, с золотистым оттенком волос, она походила на отца, а сложением и изяществом напоминала мать.

Разместились мы все, не помню как, но знаю, что весь флигель превратился в жилой дом, и что я перешла к ним, чтобы не расставаться с девочками.

Дмитрий Алексеевич уехал обратно на сельские работы и обещал приехать через неделю.

Чего только не придумывали мы с Соней, чтобы веселить наших милых гостей!

Лев Николаевич добродушно относился ко всем нашим затеям. Однажды, глядя на представление нашей шарады, он оказал:

– Отчего вы не разучите какую-нибудь маленькую пьесу?

– Да где мы ее возьмем, а выписывать некогда, – говорила Соня.

– Напиши ты нам, – сказала я. Несколько голосов подхватили:

– Да, да, Лев Николаевич, дядя Левочка, – кричали все. – Напишите нам!

– Хорошо, попробую, – сказал он.

Через три дня он принес нам написанную комедию «Нигилист», не помню, кажется, в одном действии. Мы разобрали роли и стали разучивать.

В те времена «нигилизм» только что стал проявлять себя. Повесть Тургенева «Отцы и дети» наделала много шума. Нигилизм, как плохая трава, размножался и пускал корни.

В этой комедии ярко очерчен взгляд Льва Николаевича на это новое веяние.

Сюжет пьесы состоит в том, что молодые влюбленные супруги живут очень тихо, уединенно в деревне. Неожиданно приезжают к ним гостить теща, кузины, молодые девушки и студент с идеями.

Начинается шумная, веселая жизнь. Суматоха выбивает супругов из их обычной колеи. Сначала молодые супруги очень довольны и веселы. Но мужу начинает не нравиться студент, который при всяком удобном случае проповедует свои идеи – отрицает все, во что принято верить. Он молод, красив, развязен, и одна из молодых кузин увлекается его красноречием и влюбляется в него. Мужу кажется, что жена его тоже увлекается студентом. Он ревнует ее, и их мирная жизнь нарушается сценами ревности. Жена, чувствуя себя ни в чем не виноватой, приходит в отчаяние и негодование.

К сожалению, у нас никого не было на мужские роли, а выписывать кого-либо было поздно. Сестра Соня приняла на себя роль мужа, а Лиза Толстая – роль студента. Роль жены дали мне. Софеш – теща, а Варенька и Маша – две кузины.

Когда Марию Николаевну просили участвовать в комедии, она отказалась, но Лев Николаевич сказал ей:

– Машенька, ведь мне же необходима странница, как же быть? Кроме тебя, никто не сыграет.

– Ну, хорошо, – сказала Мария Николаевна. – Я согласна, но ты не пиши мне роли, я ее никогда не выучу. Ты мне наметь только выходы, а я уж сама придумаю, что говорить.

Так Лев Николаевич и сделал.

Много приготовлений и веселых репетиций было у нас в течение этой недели. Льва Николаевича очень забавляли репетиции. Он переправлял многое, смеялся, учил девочек, как играть.

Эта комедия была первая его попытка написать что-либо для сцены.

Я помню, он говорил:

– Как приятно писать для сцены! Слова на крыльях летят!

На репетициях Мария Николаевна не участвовала, а только внимательно следила за нашей игрой.

Мы устроили сцену в столовой. Столовую перенесли на два дня вниз. Приехал из деревни Дмитрий Алексеевич. Вообще, публики набралось довольно много в назначенный день спектакля.

Как страшно было, как билось сердце, когда после второго звонка отдернули занавес!

Первая сцена изображала приезд гостей, суматоху и радость. Затем было несколько сцен студента с кузинами, красноречивая проповедь нигилизма, со смелым, циничным ухаживанием за одной из кузин. Такой же разговор и с тещей. Ее недоумение и легкое осуждение. Потом шла сцена ревности мужа с женой. Затем представлен накрытый чайный стол. Я одна сижу у стола в слезах, жалуясь на свое горе, – несправедливость и ревность мужа. Открывается дверь, и входит Мария Николаевна.

Я не репетировала с ней и не видала ее одетой и загримированной странницей. Если бы я не знала, что это Мария Николаевна, я бы не узнала ее. Одежда, прим, походка, котомка за спиной – все было точь-в-точь, как у настоящей странницы. Одни черные большие глаза были ее. Как она поклонилась с палкой в руке вроде посоха, как она подала мне просвирку и села, по моему приглашению, за стол – все было как настоящее, непринужденное, не сыгранное. Я взглянула на Льва Николаевича. Он положительно сиял от удовольствия.

Я спросила странницу, откуда она пришла, что видела. Странница сразу начала свое повествование, причем прихлебывала чай, откусывала сахар как-то совсем особенно, не спеша, как бы оценивая каждый глоток и каждый кусочек сахара. Вообще Мария Николаевна играла свою роль не только словами, но и мимикой и всем своим существом. Она рассказывала о своем странствовании, о своем сне, как птица, слетевшая с небес, заклевала лягушку, и что птица эта была мать-игуменья, она заклевала врага своего, что мутил ее. А враг был батюшка из соседней церкви.

Мария Николаевна взяла такую верную интонацию, такие верные ужимки, что, невольно, слыша в публике неудержимый смех, а в особенности заразительный смех Льва Николаевича, я не могла оставаться печальной и, закрыв лицо платком, чтобы по крайней мере не видеть странницы, притворилась, что утираю слезы умиления от ее рассказов, а сама тряслась от смеха, уткнувшись в платок.

Казалось, что все, что слышала Мария Николаевна в течение многих лет от странниц, она все ввела в свой рассказ. Все слилось в одно длинное, комическое и верное повествование: как из щечки Богородицы денно и нощно сочилось миро; как монах, за то, что полюбил девку Гашку, языка лишился.

Когда я ушла и странница осталась одна, она стала поспешно собирать со стола кусочки сахара, остатки баранок, хлеба, и, оглядываясь на дверь, поспешно клала все это в свою котомку. Эта безмолвная сцена была великолепна и вызвала громкий смех и аплодисменты.

Дверь отворилась и вошел студент. Как только он получал кого-нибудь слушателем, он начинал свою проповедь. Так было и со странницей.

Надо сказать, что самое удачное и яркое в этой комедии были проповеди студента и странницы (к сожалению, я не могу передать их слова).

Обыкновенно проповедь начиналась со слов о правах женщины: как женщина должна приравнять себя к мужчине и прежде всего остричь свои длинные косы.

 

– Что ты, что ты, батюшка, Христос с тобой! У нас девкам-то косы за плохое поведение стригут, а ты хочешь так себе ни в чем не повинных осрамить! Нет, этого никак нельзя, – качая головой, говорила странница.

Но студент не унимался, он отвергал почтение к родителям, богомольство называл пустым шляньем. Странница с ужасом слушала его. Но когда дело дошло до сравнения Бога с воздухом – кислородом, странница в испуге, забрав свою котомку, крестясь и отплевываясь, как от нечистой силы, убежала от него.

Тут раздались аплодисменты и неудержимый хохот.

В конце концов странница благотворно действует на семью. Следующая сцена – муж мирится с женой.

Соня была неузнаваема в широком парусиновом пальто; трудно было лишь справиться с ее густыми волосами. Она отлично играла роль мужа, да и вообще у нее все роли всегда выходили хорошо.

Пьеса кончается благополучно: студента с идеями выпроваживают; влюбленная кузина утешается. Пьеса кончается пением куплетов, которые поет жена на мотив романса Глинки – «Я вас люблю, хоть я бешусь». Помню лишь последний куплет:

 
Я постараюсь все забыть,
Простить, что было между нами,
Я занята одними вами,
Могу лишь вас одних любить.
 

Когда я на репетиции спросила Льва Николаевича:

– Ведь мы помирились, зачем же мы на «вы»? Он ответил мне:

– Ничего, пой так, не вышло иначе.

И подумать только, что никто из нас не записал этой комедии! Переписанные роли были брошены, как ненужная бумага. Так мало придавалось значения в те годы тому, что писал Лев Николаевич. Да и жилось тогда не будущим, а настоящим – молодым и эгоистичным.

Эта маленькая комедия дала мысль Льву Николаевичу написать пьесу для настоящей сцены. И он написал и повез ее в Москву. Знаю, что у Льва Николаевича было страстное желание поставить ее на сцену немедленно. Называлась эта пьеса «Зараженное семейство».

Я никогда не читала ее.

Несмотря на все хлопоты, поставить ее в казенном театре Льву Николаевичу не удалось. Препятствий было много: цензура, пост, мало обработана и т. д.

Лев Николаевич читал ее в Москве Жемчужникову и Островскому. Островский одобрил ее, но сказал, что «мало действия, что надо ее обработать». Лев Николаевич выразил сожаление, что ее нельзя поставить тотчас же, так как интерес был, по его мнению, современный, на что Островский ответил ему полушутя:

– Ты боишься, что в один год поумнеют?

Лев Николаевич впоследствии охладел к этой комедии и не переправлял ее.

Соня с трудом собрала потом листки этой комедии, переписанные разными лицами.

Да к тому же А. А. Фет в своих письмах отсоветовал Льву Николаевичу писать в драматической форме.

Отец, узнав, что Лев Николаевич пишет комедию для настоящего театра, был в восторге и [25 декабря 1863 г.] писал ему:

«…Наконец, сбудется мое давнее желание – ты произведешь на свет комедию, которая будет играться на сцене. Названные тобою артисты все уже имели свои бенефисы, но лучший бенефис будет режиссера Богданова 21-го Генваря. Постарайся прислать только как можно скорее твое творение, оно будет принято с благодарностию. Но ты можешь отдать его также дирекции и получать за эту пиэсу поспектакльную плату. Сегодня утром говорил я обо всем этом с Степановым, он также очень рад, что ты пускаешься на это поприще. Я кладу голову на плаху, если ты не похоронишь всех наших существующих драматических писателей. Ты – наш Теккерей; в тебе сидит много логики; ты не погонишься за одними эффектами, и поэтому-то самому и производишь его в своих сочинениях, исполненных верностью и простотой. А что твой роман? Я никак не менее, как Сухотин, обожаю тебя, как автора, и ты можешь смеяться надо мною, столько же, как над ним. Я всегда был и пребуду поклонником литераторов, сочинителей музыки и всех артистов; в них вижу я „un feu sacre“[107], который всегда меня согревал. Прощайте, обнимаю вас от всей души

ваш дед Андрей».

Слава драматического писателя, предсказанная отцом, осуществилась. Но отцу не пришлось ее пережить. «Власть тьмы» затмила все и всех.

102Наша милая Таня возвращается к нам с ласточками (фр.)
103«Пармские фиалки» (фр.) – духи.
104Дудочка, приманка самок – подражание тетереву.
105с любовью, с увлечением (ит.)
106сделать по-своему (нем.)
107священный огонь (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru