bannerbannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Татьяна Андреевна Кузминская
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

IX. Пикник

Приближалась развязка моего краткого увлечения. Было это в воскресенье. Погода была хорошая, вечера длинные, светлые, и жаль было проводить их дома. За обедом решено было ехать с чаем куда-нибудь в лес. После совещаний, куда ехать, решили отправиться в Бабурине, деревню за три-четыре версты от Ясной. Соня, боясь тряски экипажа, решила остаться дома, Лев Николаевич тоже. Он просил Сергея Николаевича ехать с нами, боясь отпустить с лошадьми одну молодежь.

Когда линейка и две верховые лошади были поданы к крыльцу, Лев Николаевич вышел посмотреть наши сборы.

– Сережа, – сказал он брату, – вы поедете через Кабацкую гору. Советую вам слезть с линейки и пройти гору пешком, боюсь, лошади не поднимут вас.

Я сидела уже на лошади и стояла в стороне, когда подошел ко мне Лев Николаевич. Он внимательно своим проницательным взглядом посмотрел на меня и сказал:

– Таня, смотри же, не будь «большой».

– Постараюсь, но это трудно, – усмехнувшись, ответила я.

В линейке ехали Сергей Николаевич с сыном, Ольга, Кузминский и брат Саша. Анатоль и я ехали верхом.

На горе мы обогнали линейку. Лошади шли полной рысью. Мы ехали полем. Над нашими головами, заливаясь, вились мои любимые жаворонки. Ни одна птица не умеет и не может так петь на лету, как поет жаворонок. За то я и люблю его.

Быстрая езда, открытый вид поля и сама молодость привели меня в хорошее, веселое настроение. Вчерашний разговор с Соней был не то, чтобы забыт, но он нашел себе утешительный уголок в моем сердце, как это часто бывает, когда мы всячески заглушаем то, чего не хотим признать плохим. Так было и со мною. Мне было утешительно думать, что вчерашним разговором с Соней я как бы отдала дань своему прошедшему, молясь и оплакивая его. А сейчас, проезжая мимо линейки, я видела, как весело болтал Кузминский с Ольгой, сидя с ней рядом, и я успокоилась.

Мы снова пропустили линейку вперед и ехали шагом, порядочно отстав от них.

– Как хорошо в деревне после Петербурга и как красиво поле, – сказал Анатоль.

– Как, и вы замечаете природу и любуетесь ею? – спросила я с удивлением, не зная его с этой стороны.

– Постольку замечаю ее, поскольку она дает мне наслаждения. Вот теперь я еду с вами, то есть с тобой (ведь мы условились быть на «ты»), и природа дает мне наслаждение.

– Вы знаете, я никак не могу перейти на «ты», – сказала я. – Мне кажется это каким-то банальным, пошлым. Нет, я не хочу быть на «ты», – прибавила я. – Если хотите, говорите вы мне «ты», вы старше меня.

– Таня, ваше седло ослабло, ремень от подпруги висит, – сказал он, как бы не слушая меня.

– Как же быть теперь? – спросила я.

– Я вижу впереди нас лесок. Мы остановимся там, и я поправлю подпругу.

Мы ехали шагом. Лошади дружно отбивали такт своими копытами по твердой, торной между ржи дороге. Вдали виднелась наша линейка. Анатоль близко подъехал ко мне так, что его рука касалась моего плеча. Лошади шли тесно рядом. Я не отъехала от него, что меня впоследствии мучило.

– Как хорошо ты сидишь на лошади, и как тебе идет амазонка! Ты училась в манеже? – спросил он.

– Нет, мой учитель Лев Николаевич.

– А я так брал уроки в манеже, – сказал он.

Мы въезжали в молодой лес с старыми пнями. Солнце стояло высоко; лесок еще не затих, и в нем шла жизнь.

Я не могла оставаться равнодушной к прелестям этого вечера, но ни слова не говорила Анатолю и не указала на то, что трогало меня. Он не понял бы меня, я это чувствовала.

Мы остановились у большого пня. Он слез с лошади и привязал ее к дереву. Его движения были медлительны и как-то неопределенны. Он о чем-то думал или был чем-то недоволен. Я не понимала.

– Вы подтянете мою подпругу? – спросила я, чтобы что-нибудь сказать.

– Да, непременно и сейчас.

– А мне слезать не надо?

– Нет надо, я сейчас сниму вас.

При этих словах я живо спрыгнула сама. Он повел мою лошадь к дереву и тоже привязал ее. «Зачем он привязывает ее, подпругу и так можно подтянуть», – подумала я. Я вскочила на большой широкий пень, путаясь в длинной амазонке, и сама хотела сесть на лошадь.

– Ведите мою Белогубку к пню, я сяду. Как мы отстали! Вы поправили седло?

Он не отвечал мне и шел ко мне без лошади.

– Какая тишина, как хорошо здесь, и мы одни, а ты так спешишь к ним! Мы никогда не бываем одни в Ясной. Мне даже часто кажется, что за нами следят, как это неприятно.

Я не знала, что отвечать. Разговор с Соней сказал мне многое. Мы замолчали. Он пристально глядел на меня.

– Как красиво ты стоишь в зелени, – сказал он и, подойдя ближе ко мне, взял мою руку и стал медленно снимать перчатку с крагой, которую я носила три верховой езде. Он поднес мою руку к губам и стал целовать ладонь.

Я молчала и не отнимала руки. «Что я делаю? Это ужасно!» – мелькнуло у меня в голове.

– Таня, ты не хочешь понять, как я люблю тебя, как я давно хочу сказать тебе это и не могу, – говорил он, бережно снимая меня с высокого пня и осыпая меня поцелуями.

– Tout m'attire vers toi, tu es charmante, adorable, le t'aime, depuis que je t'ai vu a Petersburg…[62]

Его лесть кружила мне голову. Его волнение передалось и мне. Я чувствовала полное бессилие уйти, убежать, зажать уши, не слушая его признаний, столь новых, непривычных мне.

– Si j'avais seulement des moyens, j'aurais ete heureux de t'epouser, si tu m'aimais, ne fut ce qu'un peu![63] – продолжал он, держа меня в своих объятьях.

Прошло минут десять, пятнадцать, не знаю сколько. Солнце уже заходило за деревья. На небе слева я увидела молодой серп луны. «К слезам!» – подумала я и вспомнила сказанные Львом Николаевичем слова при прощаньи: «Таня, смотри не будь „большой“!». Эти слова сразу отрезвили меня. Я вырвалась из его объятий и подбежала к лошади.

– Поедемте, Боже мой! Что подумают о нас? – говорила я.

Мне казалось, что все, все должны узнать, что я слушала его признания. В глазах моих прочтут его преступные поцелуи. А Левочка? От него ничего не скроешь… Мы молча скакали до Бабурина.

– Отчего вы так долго не ехали? Что с вами было? Мы так беспокоились, – закидали нас вопросами.

Мы объяснили, что останавливались переседлать лошадь. Я видела по лицу Сергея Николаевича и Кузминского, что ни тот, ни другой не поверили нам. Сергей Николаевич, как мне показалось, пытливо устремил на меня свои выразительные серовато-голубые глаза и неодобрительно глядел на меня. Кузминский, напротив, избегал моего взгляда, разговаривая с братом.

Около избы был вынесен стол и самовар. Ольга хлопотала с чаем. Немного дальше стояли девки и бабы, глазея на нас.

– Я заставлю их петь и плясать! – сказала я. Мне хотелось, чтобы было оживленно и весело. Хотелось забыться, стряхнуть с себя эту «большую».

– Гриша, пойдем со мной просить их плясать.

Гриша был рад какой-нибудь перемене, и мы побежали к бабам. Через пять минут послышалось пение, а затем началась и пляска. Бабы лет сорока так лихо плясали, что каждый взмах руки говорил сердцу. Сергей Николаевич, любивший пение, называл песни, какие они должны петь. Чай был готов, и колесо оживления было пущено.

Вечером, когда мы приехали домой и сидели за чайным столом, нас расспрашивали, как прошел пикник, и весело ли нам было. Льва Николаевича не было за столом, и мне казалось, что Сергей Николаевич рассказывает ему обо мне. Через несколько минут они пришли к чаю. Меня заставили петь, и вечер прошел незаметно.

Уже поздно. Все разошлись, и я иду к себе.

– Таня, постой, куда ты спешишь? – окликнул меня Лев Николаевич, идя в кабинет.

– Я не спешу, а что?

– Зачем вы отстали с Анатолем и слезали с лошади? – прямо, как и всегда без всяких подходов, спросил меня Лев Николаевич.

Я молчала. «Все, что я скажу – будет ложь», – думала я.

– У меня подпруга ослабла, – сказала я наконец. Он пристально глядел на меня, и мне казалось, что его глаза насквозь пронизывают меня и читают все мои сокровенные мысли без всяких препятствий.

– Почем ты знаешь, что мы отстали? – спросила я.

– Мне сказал Сережа.

– Я так и думала, что он скажет тебе.

– Таня, ты молода и не знаешь людей, береги себя, – не обращая внимания на мое возражение, продолжал он, – тебе в твоей жизни придется еще много бороться против соблазна; не попускай себя. Это попущение кладет неизгладимые следы на душу и сердце.

– А что я сделала дурного? – вдруг спросила я.

– Дурного? – повторил он, и снова его пытливый взгляд устремился на меня. – Ты должна это сама знать.

– Он любит меня так, как никто еще меня не любил, – чуть не плача говорила я. – Вы… вы все ненавидите его за это…

– А почему он не женится на тебе, если он тебя так любит?

– У него нет состояния, – повторила я слова Анатоля.

– Это не причина, чтобы не жениться. Многие женятся без состояния и прекрасно живут.

– Он мне говорил, что этого никак нельзя.

– Ах, Боже мой, – как бы простонал Лев Николаевич.

Он имел эту привычку, когда что-либо удивляло или огорчало его.

 

– И говорить тебе это! и вести себя так!

Слово «так» сказало мне, что я не ошиблась – он подозревал правду. «Сказать ему все, все, – думала я. – Нет, не могу». И я молча стояла перед ним.

– Таня, иди спать, прощай, ты устала, – сказал он тихим голосом, как бы успокаивая меня.

Он, конечно, видел мое смущение и понял меня лучше моих слов.

Я записала в своем дневнике:

«Левочка все знает. Он осуждает его, а может быть, и меня. Мне тревожно после его разговора со мной и тревожно после того, что было в лесу! Я хотела ему все сказать, но есть слова, которые не выговоришь!»

– Вы что это пишете? – подходя ко мне с хитрой, но добродушной улыбкой, спросила меня Наталья Петровна.

– Дневник, – сказала я.

– Небось, все про Анатолия сваво.

– Наталья Петровна, какая вы нескромная! – смеясь сказала Татьяна Александровна. – Оставьте ее, душенька, она чем-то расстроена.

X. Дедушка и отъезд Анатоля

На другой день меня ожидали и радость и неприятность. Из Ивиц приехал дедушка, мой любимый, милый дедушка, дня на два с тем, чтобы снова ехать в Ивицы, а потом уже в Петербург к сыну.

Неприятность же была та, что Кузминский уезжал в Воронежскую губ., к матери, а потом к себе в имение. У меня щемило сердце, мне хотелось плакать. Но не от расставания с ним, а от этого безмолвного прощания и сознания, что между нами и нашей чистой детской любовью стояла какая-то преграда. В последние минуты мы условились переписываться, что облегчило мое тяжелое чувство. Брат уезжал с ним.

Дедушке всюду сопутствовал его лакей Сашка, теперь уже женатый, но все тот же «Сашка» в устах дедушки и с теми же жесткими вихрами на голове.

Лев Николаевич и Соня всегда радушно принимали дедушку, и вечером, чтобы потешить старика, сели играть в преферанс.

Я сидела у карточного стола, чтобы не расставаться с дедушкой и чтобы при всех показать, что я не все время с Анатолем, как меня в том упрекали.

Дедушка временами горячился из-за какого-либо хода, возвышал голос и подергивал плечом. Несмотря на свой преклонный возраст, он играл бойко и скоро, часто оборачиваясь ко мне, чтобы поцеловать меня, или чтобы положить мне в рот кусочек домашней смоквы. Сергей Николаевич, улыбаясь, глядел на нас.

После чая, по просьбе Сергея Николаевича, дедушка сел за рояль и запел старинную цыганскую песню:

 
Зеленая роща шуметь перестала,
А я, молоденька, всю ночку не спала.
 

Но так запел своим старческим, угасшим голосом, с таким умением и цыганским пошибом, что задел всех за живое.

– Еще, дедушка, милый, еще! Я не пущу тебя, не вставай! – кричала я.

Сергей Николаевич просил спеть «Мне моркотно молоденьке». Дедушка спел и научил меня и вторил мне.

– Экая жизненная энергия, эта Исленьевская кровь, и во всех вас, черных Берсах, течет она! – обращаясь к Соне и ко мне, сказал Лев Николаевич.

«Черными» назывались те из нас, у кого были темные глаза и черные волосы.

Помню, как Лев Николаевич расспрашивал дедушку, как он справляется с работами без крепостных. – Да в доме и на дворне почти все осталось по-прежнему – у нас устроились, а вот на деревне с иными мужиками туго приходится, особенно моему управляющему. Ведь эти канальи работать не хотят, пьянство усилилось, – говорил дедушка.

Помню, что я сочувствовала ему. Лев Николаевич утешал, что это все перейдет. Сергей Николаевич не соглашался с ним и держал сторону дедушки. Хотя Сергей Николаевич не был, что называется, «крепостником», но всегда старался дальше держаться от крестьян, признавая в них непобедимую дичь.

Дедушка попросил меня позвать Сашку, чтобы ложиться спать. Заспанный, лохматый Сашка, спавший в буфете на полу, на войлоке, насилу поднялся. Я с Алексеем с трудом добудились его. Я провела его в комнату дедушки и слышала разговор их.

– Разожги трубку, – сказал дедушка. – Чего стоишь, сонная тетеря! Слышишь, что ль?

– Уморился, ишь вон уже первый час! – отвечал Сашка.

– Поел, что ль? Поужинал? – заботливо спросил дедушка.

– Ничаво, накормили, – нехотя отвечал Сашка, не любивший и не допускавший никаких забот о себе и даже считавший эти заботы унизительными для деда. «Нас-то много, а барин-то один», – говорил он.

Сашка был угрюм, неразговорчив, любил изредка выпить, за что получал от деда потасовки. Обиды за них он не чувствовал, признавая себя виновным. Когда вышла вольная, Сашка остался у деда за маленькое вознаграждение.

Соня и Лев Николаевич решили отправить Анатоля, но я ничего не знала об этом. Соня жаловалась дедушке на него и на меня. Дедушка осуждал его.

– Этот англичанин (так звал дедушка Анатоля) у нас в Петербурге известен за «победителя», но я не понимаю, как он позволяет себе ухаживать в Ясной!

– А ты, моя девочка, – лаская меня, сказал дедушка, – ты не увлекайся им. Он тебя не стоит.

Отец писал 24 июня Толстым:

«Я думаю, что тебе, и даже вам обоим, наскучила молодежь. Насчет Анатоля я вперед уверен был, что он встанет вам поперек горла, подавно, твоему мужу – они не охотники до этого народа. Анатоль годился бы с своей английской дорожкой[64] на нашу Покровскую английскую дорожку. Там бы разинули бы на него рты, но в Ясной он диспарат[65].

Надеюсь, что Саша уже в дороге. Сегодня получил я на его имя бумагу от Фрейганга, в которой его обязывают явиться завтра к присяге».

Дедушка погостил два дня и уехал с Ольгой в Ивицы.

Я была огорчена отзывами об Анатоле и, конечно, не верила им.

Дня через два после отъезда дедушки Лев Николаевич велел заложить лошадей, а Саня сказала Анатолю, что ввиду ее скорой болезни она думает, что ему будет лучше уехать. Анатоль был сконфужен своим вынужденным внезапным отъездом. Он, конечно, догадывался о причинах его.

Я сидела одна в пустой гостиной. Я знала, что он уезжает.

– Вы что же это тут сидите, горюете? – вдруг услышала я голос Натальи Петровны.

– Анатоль уезжает, – отвечала я.

– Ну, горевать не стоит, другой кто приедет, утешит вас, – говорила Наталья Петровну. – А то нехорошо – увидят еще.

Дверь отворилась, и вошел Анатоль. Он сказал мне про свой отъезд. Наталья Петровна вышла из комнаты, оставив нас вдвоем.

Мне вспомнилась вдруг наша прогулка в Бабурине, маленький лесок и молодой серп луны слева… «К слезам», и я горько заплакала.

Не буду описывать наше прощание – он было печально. На Толстых я была озлоблена за их отношение к Анатолю. Анатоль и я, сами того не зная, расстались надолго.

В первый раз мы свиделись после 16–17 лет. Я была замужем и имела детей. А он был женат на сестре мужа – Шидловской. Анатоль служил тогда губернатором в Чернигове.

XI. Рождение первенца

Когда приехала к родам Сони в Ясную мама, сестра ей обо всем рассказала. Мама одобрила отъезд Анатоля и, вероятно, написала об этом отцу, который писал (19 июля 1863 г.) Толстым:

«…Насчет Татьянки делайте, как знаете, но вы вряд ли удержите ее от разных безумств. Я потерял к ней всякую веру. Она проучила меня в Петербурге. На словах она города берет, а на деле все вздор выходит. Голова набита разными глупыми грезами; ей нужны еще гувернантки, но так как большая часть из них такие же дуры, как и сама Анютка, то и не знаю, что с ней делать.

Я тебя прошу серьезно, мой добрый друг Лев Николаевич, принять ее в руки; тебя послушает она скорее всего, почитай ей мораль. Вам все кажется, что это не нужно, а я говорю вам, что это необходимо; вы поверьте мне. Очень нужно было отпускать ее в Тулу. Ты, моя милая мамаша, судишь по себе, и вообразила себе, что она похожа на тебя; в ней и тени нет похожей на тебя, ты всегда была серьезна и обстоятельна во всем, а она верченая девчонка. Ей-богу, я говорю вам серьезно; ей скоро 17 лет, пора оставить ребячество и сделаться пообстоятельнее. Веселость в девице всегда приятна и уместна, но ветреность и верченость не красят девицу, а, напротив, делают ее несчастие.

Я желаю, чтобы вы дали ей прочесть мое письмо; она поймет меня и, может быть, изменится…»

Не больше как через два-три года желание отце исполнилось – я изменилась. Меня исправила не умная гувернантка, а сама жизнь, как будет видно из моих записок.

Но что бы только ни дал отец, чтобы снова вернуть своего чертенка, буйно-веселого Татьянчика, как он называл меня тогда. Эти слова отца я узнала впоследствии от матери.

27 июня, с вечера, заболела Соня и довольно тяжело в 2 часа ночи родила сына.

При ней была акушерка Мария Ивановна Абрамович – полька, женщина лет 45, небольшого роста, с приятным лицом, умелая, обходительная и услужливая. В другой комнате сидел молчаливый доктор Шмигаро с польским акцентом.

Суматоха в доме разбудила меня. Тетенька сказала мне:

– Le bon Dieu a donne un fils a Sophie et a Leon[66].

Я наскоро оделась и пошла в столовую. Там нашла я мать, доктора, Наталью Петровну, и вскоре пришли тетенька и Лев Николаевич. Лицо его было бледно, глаза заплаканные – видно было по нем, как он волновался. К Соне мать меня не пускала. Подали шампанское и ходили поздравлять ее, я настояла, чтобы и меня пустили. Соня лежала с утомленным, но счастливым лицом.

В доме настала тишина. Я много сидела с матерью, читала, гуляла с маленьким братом и няней. Няня как-то раз сказала мне:

– Что же это, «саратовская», – она часто называла меня так, когда говорила со мной полушутя, – говорят, вы нашего Александра Михайловича на другого, чужого, петербургского променяли?

– Кто это сказал? – спросила я.

– Да все говорят, и Агафья Михайловна, намедни, когда я у ней чай пила, тоже говорила.

– Няня, я не променяла его, мы с ним переписываемся и с Анатолем тоже, потому что я и его люблю.

– Вы – бедовая, мамаше с вами беда, да и папаша ваш, приехавши из Петербурга, все беспокоился о вас.

– Молчи, няня, расскажи что-нибудь другое, мне надоели упреки.

– Вот Елизавета Андреевна чисто профессорша, такая солидная, и родителям с такой-то покойнее.

Няня Вера Ивановна в Ясной со всеми уже перезнакомилась, все уже знали, что она не простая, а из духовного звания. Наталья Петровна, сидя с ней на скамейке в саду, выпытывала у нее все подробности жизни нашего дома.

– Ну, и что же, много женихов к вам ездят? – спрашивала она.

– А как же, три невесты дома были, – с гордостью отвечала няня, – всякие бывали. Теперь Елизавету Андреевну будем отдавать.

– Что же, и военные ездят? – жуя табак и как-то кося рот набок, выспрашивала Наталья Петровна.

– Двое их ездят. Один-то… как его бишь… флигель, кажется, да адъютант, гусар, значит, – говорила няня, – а другой-то тоже военный – штабной, сказывали, хочет через два года приехать и нашу Татьяну Андреевну взять, так и родителям сказывал. Потому ему отказали, что молода еще.

– Ах, батюшки! – ахала Наталья Петровна, – женихов-то в Москве много небось? Ну и хлопот же с дочерьми, только, знай, приданое готовь! Да и отцам трудно: «дом – яма, хозяин, стой прямо».

– Ну, а как же? – говорила няня, – известно трудно, только и знай, что заготовляй все дочерям! У нас уже многое и пошито: прошивки к рубашкам и кофтам и всякие такие батисты уже куплены. Монашка, сестра Евлампия, из монастыря, что у Боровицких ворот, знаете? Так вот она к нам по воскресеньям после обедни чай пить ходит, ей-то Любовь Александровна и дает работу. А уж шьет-то она, словно бисером нижет! – захлебываясь говорила няня. – Она и Софье Андреевне вашей одеяло стегала! – По мнению няни. Соня уже стала «ихняя».

Соня плохо поправлялась. Ребенок был беспокойный. Няни не было. Лев Николаевич осуждал тех матерей, которые не ходят за детьми сами и не кормят их. Соня кормила, конечно, сама и няни не нанимала в угоду мужу.

Когда через десять дней уехала Мария Ивановна, а Соня, еще совсем слабая, еле стояла на ногах, мать настояла на том, чтобы взяли кого-нибудь, хотя временно, чтобы ходить за ребенком. С дворни привели сестру нашей Дуняши Варю, девушку лет 24-х. Она была уже невеста бывшего крепостного Ивана шорника. В уходе за ребенком она мало смыслила, и матери пришлось ей все показывать.

 

Мать была очень недовольна, что не было постоянной няни. Она говорила: «Левочка все чудит, хочет жизнь Сонечки по-бабьему устроить, а тут у нас и уход за ребенком и матерью не тот, что у баб на деревне, да и силы не те. Он не хочет понять этого. Да к тому же и кормление идет неблагополучно, вряд ли Соня сможет кормить, раз у ней кожа на груди потрескалась. Это – длинная история».

Тетенька и я слушали это и очень огорчались, но делать было нечего, пришлось выжидать и смотреть на страдания Сони, которые, по предсказаниям матери, все усиливались, так как уже начало нарывать.

Лев Николаевич ходил расстроенный. Он, очевидно, никак не ожидал этого и не верил матери. А Соня слабела, не поправлялась и страдала ужасно.

В доме, после большого оживления, царила теперь тишина и тяжелая атмосфера. Мама уговаривала Соню взять кормилицу, Соня и слышать не хотела, так же как и Лев Николаевич. Тетенька тоже уговаривала Соню, но все напрасно. Лев Николаевич согласился на просьбу матери послать за Шмигаро. Послали за ним меня, чтобы я непременно привезла его. Доктор, осмотрев Соню, сказал, что ей кормить нельзя, и советовал взять кормилицу. Лев Николаевич, был очень недоволен его советом и был еще более не в духе.

Отец писал (8 августа 1863 г.) по поводу болезни Сони очень длинное и недовольное письмо.

«К… сожалению, я должен вам сказать, что живете вы, мои любезные друзья, без всякого расчета и не умеете даже смириться перед теми обстоятельствами, которые вы сами на себя навлекли вашими необдуманными поступками. Вопрос в том, брать или не брать кормилицу, равнялось у вас Гамлетовскому – „to be, or not to be“[67] – и эту трагедию разыгрывали вы целых 6 недель, вопреки всех просьб и увещеваний людей, желающих вам добра. Вы согласились на это только тогда, когда уже были доведены до maximum физических и нравственных страданий, продолжающихся до сих пор.

Письмо твое, любезная Соня, от 31 июля, раздирающее душу, я не мог прочесть двух раз, – довольно было одного, чтобы расстроить себе все нервы. Ты считаешь себя совершенно несчастной матерью, потому что сочла себя вынужденной взять кормилицу, а муж утешает жену свою тем, что обещает не ходить в детскую, потому что ему противна теперешняя ее обстановка etc., etc. Я вижу, что вы оба с ума сошли, и что мне придется к вам приехать, чтобы привести вас в порядок. Неужели тебе неизвестно, любезный муж, как вредно и пагубно действуют на организм душевные скорби, подавно на недавно родившую женщину и изобилующую притом молоком. Такое настроение духа, в котором находится теперь Софья, может повести к весьма дурным последствиям. Перестань дурить, любезная Соня, успокойся и не делай из мухи слона. Не стыдно ли принимать к сердцу самые обыкновенные неудачи, встречающиеся так часто в нашей жизни. Экая беда, что не удалось кормить своею грудью ребенка, и кто ж виноват этому? Сама, – подавно муж, который, не соображаясь с положением жены своей, заставляет ее делать все, что могло ей только повредить. Будь уверен, мой друг Лев Николаевич, что твоя натура никогда не переобразуется в мужичью, равно и натура жены твоей не вынесет того, что может вынести Пелагея, отколотившая мужа и целовальника в кабаке около Петербурга („Московские ведомости“ № 165 или 166).

Как жаль мне, что вы так безбожно напортили себе ваше существование и чрез это так сильно огорчили нас. Нет другого блага в мире, как здоровье, а вы им-то именно и пренебрегаете. Вы находитесь оба в ужасной ошибке, если полагаете, что оно дается нам даром, как свет Божий. Оно приобретается и сохраняется единственно только нашими разумными поступками и опытами своими собственными и чужими, которые, к сожалению, служат нам менее всего в пользу… Кланяйтесь тетеньке и Тане. Очень рад, что она тебе в утеху. Ходи, Таня, по пятам за твоей неугомонной сестрицей, брани ее почаще за то, что она блажит и гневит Бога, а Левочку просто валяй, чем попало, чтобы умнее был. Он мастер большой на речах и писаньях, а на деле не то выходит. Пускай-ка он напишет повесть, в которой муж мучает больную жену и желает, чтобы она продолжала кормить своего ребенка; все бабы забросают его каменьями. Смотри, хорошенько его, требуй, чтобы он вполне утешил свою женку».

62Все влечет меня к тебе, ты мила, очаровательна. Я люблю тебя с тех пор, как встретил тебя в Петербурге… (фр.)
63Если бы у меня были средства, я был бы счастлив жениться на тебе, хотя бы ты и немного любила меня (фр.)
64пробором позади головы.
65несоответствие (фр.)
66Бог дал сына Соне и Левочке (фр.)
67быть или не быть (англ.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33 
Рейтинг@Mail.ru