bannerbannerbanner
полная версияЛюбовь Куприна

Максим Александрович Гуреев
Любовь Куприна

7

Этот рыжий, невысокий, плотного сложения человек с фигурой, которая могла бы принадлежать борцу или цирковому жонглеру гирями, не мог не привлекать внимание. Тем более, что он делал все возможное, чтобы это внимание было к нему привлечено. Вот, например, канотье он носил исключительно на затылке, видимо, для того чтобы все могли хорошо разглядеть его круглое вечно улыбающееся веснушчатое лицо. Ходил вразвалку, примеряя на себя маску биндюжника или портового грузчика. Или же, напротив, мог быть изящен и почти не касаться узкими носками щегольски лакированных туфель мостовой, перелетая от одного приятного общения к другому. Бывало, что и уставал конечно от всей этой бесконечной клоунады и засыпал прямо во время какого-нибудь праздничного застолья. И все знали об этой его особенности, не будили, терпеливо ждали, когда он проснется, чтобы сновать продолжить этот бесконечный карнавал.

Несостоявшаяся тогда в Аркадии встреча Сергея Исаевича Уточкина и Александра Ивановича Куприна, по вине последнего, ничего не изменила. Они просто должны были встретиться, и это было делом времени.

В тот день на Малофонтанской дороге играла одесская «Вега» и команда немецкого спортивного клуба «Турн-Ферайн».

Решено было начать около пяти вечера, когда спадет жара. А пока игроки лениво перекатывали мяч, переговаривались, перешнуровывали бутсы, лежали на траве, ждали, когда соберутся зрители и рассядутся на самодельных трибунах, выкрашенных синей краской.

И вот наконец раздавался свисток арбитра. С центра поля пробивали наудалую, и в небо вздымала первая порция полупрозрачной, выжженной солнцем и пахнущей морем пыли.

Конечно, Уточкин горячился, наблюдая за игрой, потому что знал наверняка, как следует поступить в том или ином случае, куда бежать, кому отдавать пас. Он вскакивал с места, кричал, размахивал руками, его усаживали на место, но все повторялось снова и снова.

А потом случилось нечто ужасное – получив мяч, рослый вингер «Турн-Ферайна» умело обработал его и пробил в «девятку» «Веги».

Удар был из разряда неберущихся, немцы повели в счете.

– Выпускай Гришу! – что есть мочи завопил Сергей Исаевич и, толкнув в бок сидевшего рядом с ним Куприна, добавил в отчаянии, – без Богемского они проиграют!

Уточкин был так взволнован, что даже не заикался.

Александр Иванович растерялся при этом совершенно, не зная, как ему себя следует вести, то ли так же неистово реагировать на происходящее, но это было бы фальшью, потому что он не знал, кто такой Богемский, и что произойдет на поле с его появлением, то ли, полностью оцепенев, неподвижно и безучастно наблюдать за перекатывающими мяч фигурками игроков.

– Гриша – это как я в молодости, только лучше, – словно читая его мысли, прокричал Уточкин.

К концу первого тайма один мяч все-таки удалось сквитать – с превеликим трудом его буквально пропихнули в ворота.

На перерыв ушли со счетом 1:1.

Однако ничейный результат никого не устраивал, игра на вылет решала все.

Отдыхали здесь же, на кромке по разные стороны поля.

Пыль тем временем оседала, и с моря начинало тянуть прохладой.

И вот во втором тайме наконец выходил Богемский – щуплый, бледнолицый, с деланной придурковатостью в куцых движениях, его трудно было назвать симпатичным и тем более привлекательным, но, увидев его на поле, зрители повскакивали со своих мест, вопя от восторга и предвкушения настоящей игры.

Итак, Богемский принимал верхнюю передачу из глубины поля как бы даже нехотя, лениво, затем выполнял несколько финтов, обманув тем самым защиту, и резко ускорялся, уходя от преследователей, но почти сразу сбрасывал скорость и оглядывался по сторонам. По левому флангу набегал мощный стремительный полусредний по фамилии Пиотровский, делая жест рукой, что ждет пас, а прямо по ходу из-под плотной опеки выныривал Юра Олеша и тоже показывал, что открыт. Мгновения на раздумья, и Богемский, в очередной раз вильнув в сторону, отдавал пас Олеше. Увидев это, Пиотровский менялся в лице, поняв, что проделанная им работа по прорыву по левому флангу абсолютно напрасна. Он даже что-то кричал Грише, останавливался, зло сплевывал, но все решали секунды, и отвлекаться на это не было ни смысла, ни времени. Олеша тем временем перекидывал мяч через защитника, боковым зрением оценивал обстановку и делал голевую передачу Богемскому

Голкипер оказывался бессилен перед такой комбинацией. Нечеловечески вывернувшись, он предпринимал безуспешную попытку стать длиннее, чем он есть на самом деле, даже касался кончиками пальцев пролетавшего мяча, но это было единственное, что он мог сделать. Сетка вздрагивала, шла волнами, а судья матча засчитывал гол.

Буквально на последней минуте Богемский забил еще один мяч и отправился принимать поздравления от обезумевших зрителей, описывать своим тонким скрипучим голосом как забил победный мяч, как получил передачу с левого фланга и пробил без подготовки. Мяч на этот раз попал в верхнюю перекладину и свечой ушел в небо, а вратарь при этом весьма неловко выпрыгнул из ворот, словно сам попытался оторваться от земли и взлететь. Однако в результате первым у мяча оказался Гриша, который и переплавил его головой в створ ворот. Но так как все, окружавшие форварда, видели этот удар, то спешили тут же расцветить его рассказ всевозможными подробностями, снабдить деталями и украсить восторгами.

На трибунах остались только Уточкин и Куприн.

Какое-то время они сидели молча, видимо, каждый по-своему переживая увиденное. В эту минуту они были даже чем-то похожи друг на друга – сосредоточенные, кругололицые, погрузневшие, словно бы думающие одну и ту же думу.

Сергей Исаевич не удержался первым.

Он вскочил со скамейки и выпалил:

– Жаль, что до пенальти не дошло, я-то уж точно знаю, как надо правильно пробивать пенальти!

И Александр Иванович приступал к прослушиванию рассказа Сережи Уточкина, совершенно представляя себе целое театрализованное представление, когда в зале гаснет свет, поднимается занавес, и все начинается…

Итак, одиннадцатиметровый.

Если до него доходило дело, то Сергей Исаевич превращал его исполнение в целый спектакль, финал которого был предсказуем, но экспозиция, завязка и кульминация могли иметь массу вариантов, что приводило зрителей в неописуемый восторг.

Вот Уточкин устанавливает мяч на одиннадцатиметровой отметке, загадочно улыбаясь при этом голкиперу и одновременно бросая почтительно-куртуазный взгляд в сторону рефери. Затем неспешно отбегает на линию удара, приглашая при этом жестами зрителей соблюдать тишину и порядок, не отвлекать его и голкипера, не в меньшей мере, от предстоящего удара. Над стадионом повисает непривычная для футбольного матча тишина.

Сосредотачивается перед разбегом, даже закрывает глаза при этом, бормоча что-то невнятное себе под нос – то ли вознося молитву футбольным богам, то ли произнося заклинание, чтобы ноги не подвели, чтобы голкипер допустил ошибку, чтобы внезапный порыв ветра не скривил выверенную до миллиметра траекторию полета мяча.

Замирает на мгновение и, навалившись всем телом вперед, начинает движение. По мере приближения к мячу скорость нарастает, и кажется, что вся мышечная масса атлета сейчас найдет выход в том единственном и точном ударе, который всегда отличал Уточкина-пенальтиста. Однако в самое последнее мгновение происходит нечто необъяснимое и даже противоестественное – добежав до мяча и занеся для того самого страшного по своей мощи удара правую ногу, он лишь имитирует одиннадцатиметровый в левый угол ворот, а после виртуозного кульбита пробивает опорной левой ногой в правый угол. При этом вратарь обречен лишь наблюдать за тем, как мяч влетает в пустой створ ворот, тогда как сам он падает в противоположном направлении, словно вся сила инерции валит его с ног, делая попытку спасти положение бессмысленной и беспомощной.

Уточкин же тем временем совершает круг почета по футбольному полю, приветствует беснующихся болельщиков, большинство из которых так и не поняли, что же произошло.

Под бурные овации занавес опускается, в зале загорается свет, и все начинают расходиться.

– Вот это пенальти, – подводит итог своему рассказу.

И это уже потом, когда вдвоем они шли по Малофонтанской дороге, Сергей Исаевич как-то очень обыденно, словно бы и не было в этом ничего из ряда вон выходящего, стал рассказывать о своем детстве, о том, как страдавший алкоголизмом преподаватель Ришельевской гимназии Роберт Эмильевич Краузе, у которого он жил на пансионе, повесился на чердаке своего дома и так провисел не менее двух суток, пока его не обнаружила супруга Елизавета Павловна и не сошла от этого с ума.

– Рехнулась попросту говоря, у нее еще пол лица парализовало, и она не могла говорить, – изобразил гримасу, сощурил правый глаз, выпятил нижнюю губу.

Нет, не укладывалось в голове у Александра Ивановича, как об этом можно беззаботно рассказывать, да еще и вот так вот шутить, кривляясь.

Вот он, например, до сих пор с содроганием вспоминает генеральшу Телепневу, которая наложила на себя руки в процедурном кабинете Вдовьего дома.

Хорошо запомнил тот морозный, ясный день, когда к ним с маменькой в палату с грохотом распахнулась дверь, и дежурная по этажу низким, простуженным голосом пробасила – «Телепнева повесилась». И все куда-то с криками побежали, а Саша остался один. Вернее сказать, он медленно, как во сне, побрел по коридору на звуки стонов и завываний. Почему-то дверь в процедурную тогда оказалась открыта, и он увидел висящую посреди кабинета генеральшу, которая, по словам Любови Алексеевны, любила гладить его по голове и приговаривать – «какой славный мальчик, быть ему юнкером».

Потом прибежали дворник и горбатый истопник Ремнев. Они, подставив стол, принялись стаскивать Телепневу со стальной балки, соединявшей своды потолка. Но у них ничего не получалось, потому что генеральша была большая и тяжелая.

 

– Уходи немедленно, нечего тебе здесь делать! – раздавался за спиной громкий истеричный голос Любови Алексеевны, – не смотри на этой! Отвернись немедленно!

Хотел бы Саша отвернуться, да не мог.

Глаза не пускали, увеличившись до размеров круглой лопоухой головы, а шея просто-напросто окаменела, вросла в плечи, застряла в ключицах, сделалась полностью неподвижной.

Любовь Алексеевна хватала сына и тащила его от двери, которая тут же и захлопывалась, будто бы Саша ее держал, а он ее и не держал вовсе.

– Экий вы впечатлительный, Александр Иванович, – проговорил Уточкин с значением, – даром что писатель.

– Да ведь эта несчастная генеральша все из окна выброситься хотела, но у нас во Вдовьем доме на этот случай все подоконники были специально к полу скошены, чтобы к окнам нельзя было подобраться. Вот она и нашла другой способ свести счеты с жизнью. Вот я о чем, Сергей Исаевич, думаю.

– Чему быть, того не миновать, – помрачнел Уточкин.

Насупился.

Запихнул руки глубоко в карманы.

Уставился в одну точку перед собой.

Вспомнил историю об одном человеке, который еще в детстве начал выступать в цирке гимнастом. Был он легок, крылат и удачлив. Однажды сорвался с трапеции, но не убился, в другой раз его не поймал партнер, и он, упав с высоты более пятнадцати сажен на манеж, отделался лишь переломом руки. Встал, поклонился с улыбкой и ушел за кулисы. Потом он оставил цирк и увлекся велосипедным спортом. Сначала принимал участие в гонках на шоссе, ни раз падал, разбивался, но вновь возвращался в седло. Затем он стал гоняться на циклодроме, но и тут его преследовали разные ужасные катастрофы. Однако всякий раз он выкарабкивался, продолжал выступать и побеждать. Был уверен в том, что он заговоренный, ведь многие его друзья и соперники не пережили тех аварий, в которые они попадали вместе с ним. Однако время шло, и выигрывать становилось все трудней и трудней. Наконец он оставил велосипед, надеясь на то, что его имя еще долго будут помнить, но его начали забывать. Тогда в поисках работы он отправился в Петербург, но тут не пережил и первой зимы. Вот ведь как – человек, который должен был погибнуть десятки раз, простудился и, попал в больницу, умер.

Сергей Исаевич вынул руки из карманов, пошевелил пальцами в воздухе, словно перебрал клавиши аккордеона, и тут же откуда-то с набережной зазвучал духовой оркестр.

– Просто совпало? – удивился Куприн, думая о том, что история Уточкина была, вероятно, историей о самом себе. Или, может быть, историей про некого воображаемого Сережу Уточкина, чья яркая жизнь не может продолжаться вечно, а его неуязвимость для смерти – великая иллюзия. Эта его жизнь подобна вспышке, озарению, которое приходит, будоража воображение, давая силы и вдохновляя, а потом угасает, и наступает ночь.

Впотьмах вышли к водолечебнице Шорштейна.

– Вот здесь я и бежал тогда, – рассмеялся Уточкин, – почему-то хорошо запомнил в этих окнах голых людей, некоторые из которых были завернуты в простыни.

Он остановился и указал на огромные черные стекла, в которых отражались уличные фонари и два человека, стоящие на тротуаре в свете этих фонарей.

– Мимо Воронцовского парка выбежал на Приморский бульвар, откуда и до Угольной гавани рукой подать, а дальше было море…

Здесь нынче кромешная тьма стоит под водой, нет ни одного проблеска, только на отмелях возникает голубоватое свечение, будто бы где-то на дне горит газ.

Загадочно.

Страшно.

Безлюдно.

Безучастные рыбы шевелят плавниками.

Мог ли Александр Иванович вообразить себе, что произойдет с этим человеком через несколько лет, когда он увлечется авиацией, примет участие в перелете Санкт-Петербург – Москва, потерпит сокрушительное поражение, попадет в психиатрическую лечебницу и выйдет из нее уже совсем другим человеком – замкнутым, настороженным, надломленным, начнет что-то сочинять и даже публиковаться, а еще будет бродить по призрачному и пустому Петербургу, который никогда не любил, сидеть на ступеньках Казанского собора на Невском, заходить в трактиры и прочие злачные заведения, играть здесь на биллиарде на деньги, потому как другой возможности зарабатывать себе на жизнь у него не будет, затем вновь попадет в больницу, из которой уже не выйдет.

Нет, представить себе это было невозможно хотя бы по той причине, что никто не может знать будущее, разве что в поступках и поведении человека можно обнаружить знаки-иероглифы того, что ему предначертано, что его ожидает и куда он идет в полном неведении как в темноте.

Но как уметь прочитать эти тайные знаки? Как отличить их от обыденного, от ничего не значащих заметок на полях, когда рукой водит не мысль, а рефлексы?

В своей записной книжке о той ночной прогулке Куприн оставил следующие рассуждения Уточкина: «А вот знаете, Александр Иванович, совсем недавно попалась мне на глаза прелюбопытная книга некоего Якоба Арминия из Утрехта. «О предопределении» называется. Прочитал с интересом и вынес из нее ту мысль, которая, кстати, мне показалась очень правильной, что избранный непременно спасется, а осужденный – погибнет. То есть, то, что должно произойти произойдет в любом случае. А вот предопределено ли сие, или это есть выбор некого высшего судии, это еще вопрос. Для меня, по крайней мере. Действительно, «предопределено кем?» Возникает такой вопрос, не правда ли? Тут, разумеется, можно помыслить о Божественном водительстве, но как уразуметь его сущность? Как в него уверовать?

Вот однажды в детстве со мной произошла следующая история.

Воспользовавшись тем, что мой отец Исайя Кузьмич был болен, я пробрался в его кабинет, что он мне категорически запрещал делать, заигрался и не заметил, как уснул под его рабочим столом. Когда же проснулся, то увидел, что кабинет заполнен какими-то неизвестными мне людьми. Они расхаживали вокруг стола и о чем-то рассуждали. Я мог видеть только их ноги. Когда я прислушался к их разговору, то понял, что речь идет о моем отце. Эти люди оказались врачами, и они говорили о том, что отец смертельно болен и не доживет до Пасхи, свидетельствовали об этом с безнадежным безразличием, наверное, потому что это была их работа, а не потому что им не было жалко моего отца. Я страшно испугался, меня начали душить слезы, и я захотел немедленно побежать к отцу, чтобы рассказать ему о подслушанном мной разговоре. Но, с другой стороны, гнев Исайи Кузьмича страшил меня еще больше, ведь тогда бы он догадался, что я нарушил его запрет, пробравшись в кабинет, а это сильно огорчило бы его и ухудшило и без того плохое его самочувствие. Дождавшись, когда врачи уйдут из кабинета, я незаметно выбрался из дома и направился в расположенную недалеко от нас церковь. Крестовоздвиженскую. кажется. Сейчас уже не вспомню. Сам не знаю, почему я поступил именно так, ведь раньше редко сюда захаживал. В церкви было темно и пустынно. Я подошел к огромному, наверное, в человеческий рост изображению Спасителя и стал упрашивать его помочь моему отцу, сделать так, чтобы он не умирал, а я обещал быть послушным за это, впредь никогда не волновать отца и не беспокоить его по всяким пустякам. Так к этой иконе я ходил целую неделю и просил, просил, просил… Наконец мне показалось, что Бог услышал меня, и я в радостном настроении вернулся домой, где узнал, что мой отец только что умер. Я видел, как вокруг него суетились какие-то старухи, а он лежал на кровати как присыпанное мукой сырое тесто, неумело слепленное в форме человеческого тела. Я отвернулся и вышел на улицу. Более всего меня потрясло то, что именно тогда, когда я молил Бога и получал от Него уверенность, что все обойдется, и отец останется жив, отец умирал! Я просто не мог уразуметь, как такое возможно, а когда же наконец все понял, то мне стало ясно, что я обманут. Это такое странное чувство, когда вдруг осознаешь, что все, еще недавно имевшее смысл, ничего не значит и оказывается совершенной пустотой, за которой ровным счетом ничего не стоит, а планы, которые ты наивно строил, разрушены, и связи, которые ты старательно создавал, разорвались, и теперь ты один летишь в пространстве».

Впоследствии Александр Иванович ни раз перечитывал эту запись и не мог с ней согласиться как с доказательством того, что предопределение есть выдумка и результат Божественной глухоты.

То, что спасение избранного и казнь осужденного изначально предопределены абсолютным выбором, который руками и устами окружающих тебя людей делает Бог, для Александра Ивановича было бесспорно.

Вот, например, инструментом провиденциальной воли для него была его маменька Любовь Куприна, которая привязывала его в детстве бечевкой к ножке кровати, дабы и наказать, и уберечь от еще больших бесчинств, и выказать тем самым к нему свою любовь одновременно.

Конечно понять тогда это было невозможно, потому и забирался под кровать и чувствовал там себя в безопасности.

Между пальцев на ногах застревали песок и катышки, и Саша старательно вычищал их перед сном.

Смотрел сначала на непривязанную ногу, а потом на привязанную.

Конечно мог запросто отвязать ее, но не делал этого, пряча руки за спину. Уберегался. И вовсе не потому что боялся маменькино гнева, а потому что был не в силах перебороть того, чему был предназначен изначально по воле родителей. Да и Иван Иванович Куприн, которого и не знал толком, разве что по рассказам маменьки, был для него не в меньшей степени строгим судьей, потому как в любое время он мог явиться ему в видении и пригрозить поднятым как у Саваофа из домовой церкви Марии и Магдалины перстом.

Поднимал глаза к потолку, где и был изображен этот Саваоф с развивающейся на сквозняке бородой и иззелена седыми волосами.

– Видимо, его с Толстым маменька и перепутала, – усмехнулся Александр Иванович.

А когда Любовь Алексеевна возвращалась из департамента, с вечерней службы ли, Сашенька уже спал.

Она отвязывала его от железной в форме лапы неведомого хищника ножки, доставала из-под кровати и заботливо перекладывала в постель.

Саша при этом не просыпался.

– Хорошо, что сюда эти дурацкие совы из зоосада не долетают, – с удовлетворением про себя замечала Любовь Алексеевна…

Александр Иванович заходил в море в районе Угольной гавани и шел по дну. Смотрел себе под ноги, но ничего разглядеть не мог, потому что под водой стояла кромешная темнота, разве что на отмелях возникало голубоватое загадочное свечение, и можно было подумать, что где-то на дне горит газ.

Чувствовал, как к его ногам подплывают рыбы, шевелят плавниками, создавая тем самым невольные течения, а иногда даже и покусывали, но абсолютно безбольно, словно муравьи, обитающие в своем лесном вавилоне.

Потом довольно часто встречались с Уточкиным уже в Петербурге в заведении «Вена», что на Малой Морской. Здесь, как правило, засиживались до утра, вспоминали, как ходили в Одессе на футбол, как поднимались на воздушном шаре, как дрались с биндюжниками, и как однажды Сережу чуть не зарезали в подворотне.

– Но не з-з-зарезали ж до с-с-смерти, – отвечал Уточкин, подмигивая собеседнику, и Александр Иванович знал, о чем, произнося эти слова, думал Сергей Исаевич. О том, что он избранный, и что он обязательно спасется, потому что если бы он был осужденным, то уже давно бы лежал в могиле.

В ответ Куприн делал знак, чтобы несли горячее и еще водки.

– Сию секунду-с исполним-с… – неслось из качающейся гладко выбритой головы официанта как из граммофонной трубы.

И Александр Иванович тоже начинал качать головой, сокрушаться, что не понимает милый Сережа Уточкин одной простой истины, что он и осужденный, и избранный одновременно, что предопределено ему неведомое, и свершится оно не по воле случая или судьбы, а по воле Божией.

Смотрел на своего товарища с жалостью и сожалением, а он уже и спал, положив голову на скатерть рядом с тарелкой.

Во сне Сережа видит подворотню, из которой ему наперерез выходит фигура дюжего, с идиотской улыбкой косоглазого мужика.

– Барин, дай на приют, – произносит он надрывно и с завыванием.

– Изволь, – Уточкин протягивает босяку тридцать копеек.

– Маловато что-то, – усмехается косоглазый, – добавить бы надо.

– Проходи с Богом, – Сергей Исаевич упирается взглядом в рябое лицо босяка.

– Ну тогда картуз давай, дядя, – тянет свистящим полушепотом мужик, после чего срывает головной убор с Уточкина и пытается тут же напялить его на себя.

Но не успевает.

Сделав полшага вперед, подсев на месте и едва склонив голову влево, коротким хуком справа Сергей Исаевич отправляет босяка на асфальтовую мостовую.

Картуз катится по поребрику.

Уточкин наклоняется, чтобы его поймать, но тут неизвестно откуда появляется другой бродяга и ударяет Уточкина в спину ножом. От боли темнеет в глазах и судорогой сковывает все тело. Только и успевает, что выдохнуть, схватить босяка за шиворот и со всей силы швырнуть его о кирпичную стену. Тот сразу же и оседает на землю, выронив нож, который вываливается из его руки на тротуар.

 

– Стой, братцы! – вдруг начинает блажить третий босяк, – не трожь его, это ж Уточкин!

– Опять имя спасло, а то ведь могли бы и прирезать, – шепчет Сергей Исаевич, теряя сознание, и прибавляет, – вот оказывается, кто на самом деле решает, кому жить, а кому умирать…

Рейтинг@Mail.ru