bannerbannerbanner
полная версияЛюбовь Куприна

Максим Александрович Гуреев
Любовь Куприна

3

Дворники дрались в свете уличного фонаря, таскали друг друга за бороды, матерились, путались в брезентовых фартуках, норовили ударить в лицо, хватали за отвороты зипунов, пытались повалить друг друга на землю.

Игнатий Иоахимович смотрел на них с отвращением, на их потные уродливые лица, на их раскиданные по мостовой шапки, которые они топтали сапогами. Представлял себе, как эти дворники, устав в конце концов от этой бессмысленной потасовки, поднимут свои пропахшие табаком ушанки-шапки с земли, отряхнут их, напялят на себя и очумеют.

– Мерзость-мерзость, какая мерзость, – повторял про себя Игнатий Иоахимович,

кутаясь в воротник шубы, переходя с быстрого шага на бег, чтобы хоть как-то спастись от ледяного пронизывающего ветра с реки. Несколько раз правда чуть не упал, но успел схватиться за шершавую от облупившейся краски стену дома, за медную ручку парадного подъезда, за чугунный поручен, обнял фонарный столб, но устоял на ногах. Со стороны он, вероятно, производил нелепое впечатление, но так как это было ранее мартовское утро – темное, промозглое, то никто не мог видеть бегущего человека в шубе, за которым от одного фонарного столба до другого гналась его тень, догоняла, потом отпускала, вновь настигала, и это продолжалось до бесконечности. Вернее сказать, до пересечения со Старо- Невским.

Здесь Игнатий Иоахимович наконец остановился, чтобы отдышаться.

Сырой холодный воздух тут же и сжег гортань.

Закашлялся до слез.

Почувствовал озноб.

Сплюнул на землю сгусток какой-то бурой горячей жижи.

Огляделся по сторонам – никого, и свернул в первую по ходу подворотню, чтобы почти сразу упереться в глухую кирпичную стену без окон, что терялась в стылой вышине, в крышах и печных трубах.

Оказался тут – на дне прямоугольного колодца, где было тихо и безветренно, где можно было переждать приступ лихорадки, забравшись с головой внутрь безразмерной шубы.

Так и поступил Игнатий Иоахимович, привалившись к каменной приступке.

Всю ночь накануне он не спал. Не мог уснуть от волнения, от мыслей, которые гнал от себя, даже разговаривал с ними, вопрошал, и они ему отвечали как ни странно, не соглашались с ним. В конце концов смог забыться, лишь когда открыл сочинение Якоба Арминия из Утрехта «О предопределении».

«И пришли они к мудрецу, чьего имени никто не знал и чьего лица никто не видел, потому что он жил внутри каштана, в который попала молния. Голос мудреца можно было слышать сквозь трещины в коре, через них внутрь дерева поступал воздух. Так как подобных щелей было великое множество, а каштан огромен, то казалось, что голос мудреца звучал отовсюду. Многие приходили к каштану, возраст которого насчитывал несколько веков, но не всем отвечал живущий в нем мудрец. Одних он прогонял грозным молчанием, других, напротив, привечал и даже напутствовал следующими словами – Можно совершать многие труды и питать многие надежды, но лишь в том случае свершится задуманное, когда усвоишь закон предопределенности будущего, которое неведомо никому из смертных, а знаки его начертаны в горних селениях. Что должно произойти, то и произойдет, и никакое усилие воли не исправит Божественного замысла, и никакой ум не усвоит смысла происходящего в веках. Живущий сейчас живет сейчас и заботится о насущном, имея скудные знания о прошлом, и порой ошибочно думая, что прозревает будущее. Но он есть лишь часть общего предначертания, Божественного плана, и признаться в этом себе натуре сильной и гордой непросто. Но как же тогда поступать? Как печься о грядущем, как воспитывать детей, чья жизнь устремлена в завтрашний день? Повторюсь, необходимо научиться видеть в невидимом сущее, а в обыденном вечное. В первую очередь, смотри внутрь себя, соблюдай верность внутреннему голосу. Не тому, что пришел извне и поселился как разбойник в тайниках твоей души, а тому, что был твоим от рождения и является свойством всякого сотворенного по образу и подобию Божию…»

Игнатий Иоахимович выглянул из воротника шубы – со Старо-Невского донеслось лошадиное ржание и крики, видимо, кто-то под утро возвращался из ресторации домой, но вскоре все стихло.

Посмотрел на часы – до встречи на конспиративной квартире оставалось пятнадцать минут.

– Пора, – проговорил, трогая губами мех. Почувствовал, что озноб прекратился, уступив место волнению. Знал, что главное вовремя начать себя успокаивать, заговаривать эту волну возбуждения, иначе потом будет поздно, и может случиться припадок.

– Как там дальше у Якоба Арминия? – с этим вопросом к самому себе пересек проспект и через проходные дворы двинулся в сторону Тележной улицы, – если не ошибаюсь, вторым навыком он называет знание своей родословной, когда родители и прародители повторяют один и тот же путь и нет никакого смысла пытаться его переиначить, что заведено испокон веков, то и произойдет, главное, видеть предзнаменования и не повторять ошибок отцов и дедов, а еще научиться смирять страсти, из которых вершится беззаконие, которые ввергают в безумие.

Игнатий Иоахимович то замедлял шаг, то ускорял его, так и волнение, плескавшееся в нем как жидкость, то затихало, то нарастало.

Почему оно нарастает? Потому что он испытывает страх перед многими обстоятельствами – на конспиративной квартире будут другие люди, его арестуют и будут пытать, он заблудится и не придет на место вовремя, он перепутает слова стихотворения Нестора Кукольника, являющиеся паролем, и дверь перед ним захлопнется, все закончится смертоубийством.

Почему оно затихает? Потому что Игнатий Иоахимович уверен, что произойдет то, что должно произойти, ведь все предопределено, начертано в скрижалях бытия, и сейчас ему главное справиться с самим собой, победить самого себя.

Поправлял воротник пальто и входил в подъезд дома номер 5 по Тележной улице.

Гулкая тишина парадного.

Сияние перил.

Мраморная лестница.

Дверь на втором этаже открыл чахоточного вида господин в темно-синем сюртуке, застегнутом на все пуговицы. Показалось, что он был ему тесен и как бы выдавливает его из себя.

– Я здесь опять! Я обошел весь сад!

По-прежнему фонтаны мечут воду… – проговорил Игнатий Иоахимович.

– По-прежнему Петровскую природу

Немые изваянья сторожат… – прозвучало в ответ.

Темно-синий сюртук неловко затопотал на месте, задвигался, пропуская гостя в квартиру:

– Прошу вас, по коридору и направо.

Половицы паркета заскрипели под ногами.

Игнатий Иоахимович вошел в довольно просторную комнату, окна которой были наглухо зашторены. Включенная настольная лампа выхватывала своим желтым светом лишь часть пространства – шкафы с книгами, диван, стоящие вдоль стен стулья, на одном из которых сидела молодая женщина. При появлении гостя, она встала ему навстречу, протянула руку и как-то по-мужски, может быть потому что голос ее был хриплым и низкими, что никак не вязалось с ее внешностью, представилась:

– Елена Григорьевна.

Игнатий Иоахимович назвал свое имя.

– Знаю, наслышана о вас, – быстрые живые глаза ее оценивали собеседника, причем, делали это довольно бестактно и во многом надменно. От этой откровенной попытки добраться взглядом до самой его сути гостю стало не по себе, и он почувствовал закипающее внутри себя странное, тягостное волнение, какое раньше он никогда не испытывал, переживание совсем иного свойства, нежели те, что посещали его в последнее время.

Игнатию Иоахимовичу ничего не оставалось, как метаться взглядом по ее лицу, плечам, груди, узкой талии, натыкаясь при этом постоянно на ее руки – тонкие, спокойные, предназначенные для плавных движений, являющиеся продолжением всей ее фигуры, но в то же время существующие отдельно. Музицирующие руки.

Вальсирующие руки.

– У вас уставший вид, вы плохо спали? – Елена Григорьевна сделала несколько шагов назад и пригласила гостя к столу, – присаживайтесь.

– Вообще не спал.

– Волнуетесь?

– Нет, просто зачитался, – соврал Игнатий Иоахимович и сразу осознал, что эта женщина понимает, что сейчас он говорит неправду.

– Очень интересно. И кем же вы так зачитались? Надеюсь, не Достоевским?

– Нет, «О предопределении» Якоба Арминия из Утрехта. Не любите Федора Михайловича? – набрался смелость Игнатий Иоахимович.

– Терпеть не могу.

– Почему же, позвольте полюбопытствовать?

– Страдание вовсе не очищает душу, как нас учит господин Достоевский, оно уродует ее, приучает любить уродство, даже наслаждаться им, терпеть собственное ничтожество. А я ненавижу уродство, любезный Игнатий Иоахимович.

И он сразу вспомнил двух дерущихся в подворотне дворников, и сразу захотел воскликнуть вслед за Еленой Григорьевной – «я тоже не выношу уродства»!, но промолчал, и совершенно неожиданно для себя проговорил каким-то чужим, не своим голосом:

– А как же жалость к страдающему?

– К страдающему себе? – голос Елены Григорьевны стал еще глуше, черты лица ее обострились, кончики губ задрожали, и она неожиданно громко, даже вульгарно расхохоталась. Затем встала из-за стола, подошла к книжному шкафу, достала из некого небольшого размера коробку, запечатанную по углам сургучом и протянула ее Игнатию Иоахимовичу.

– Это вам. А теперь, прощайте, хотя, может быть, встретимся еще когда-нибудь, и вы мне расскажете о предопределении, было бы очень интересно послушать…

Дверь захлопнулась, и он остался стоять один на лестничной площадке, подсвеченной сквозь окна лестничных маршей слабым мерцающим светом мартовского сияния.

Все произошло так быстро, почти мгновенно.

Волнение, налетевшее на Игнатия Иоахимовича как ураган, отступило.

А в ушах еще звучал смех это странной женщины, лица которой он так и не разглядел, потому что испугался посмотреть ей глаза, в то время как она смотрела на него беспрестанно и бесстыдно.

Наклоняла при этом голову к левому плечу.

Щурилась.

В ней было что-то восточное, а потому тягостное и в то же время завораживающее.

 

Ее пальцы двигались, как будто она перебирала клавиши фортепьяно, а руки совершали плавные движения в такт воображаемой мелодии.

Игнатий Иоахимович держал в руках небольшого размера коробку, обклеенную почтовой бумагой и запечатанную по углам сургучом.

Он держал бомбу.

Переходя на обратном пути Старо-Невский, обратил внимание на афишу, в верхней части которой были крупно выведено указание года – 1881.

«Скорее всего, это была какая-то театральная антреприза или концерт известной певицы», – пронеслось в голове. Не останавливаясь, прошел мимо, но, дойдя до Лиговки, его вдруг осенило – бесконечность слева направо и справа налево. Это и есть третий навык, по мысли Якоба Арминия, навык постижения смысла цифр, последовательное расположения которых содержит в себе некий тайный иероглиф, раскрыть значение которого может лишь посвященный.

Единица – символ начала.

Восьмерка – символ бесконечности.

Бесконечность, возвращающаяся к своему началу.

Повторение одного и того же, чему означено начало, но не поставлен конец.

Значит, сегодня произойдет то, что откроет новую бесконечность, и никто не сможет ее остановить, пока не исчерпается ее предопределенность.

Игнатий Иоахимович вышел к Екатерининскому каналу и посмотрел на часы.

До начала нового отсчета времени оставалось полчаса…

Когда Любовь Алексеевна узнала, что в Петербурге убили царя, то сразу представила себе своего супруга, погибшего от рук бунтовщиков, растерзанного, со всклокоченный бородой, лежащего на полу среди разбросанных бумаг и переломанной мебели. Так и государь умирал в перепачканной кровью снежной каше на берегу Екатерининского канала, а кругом разносились вопли, лошадиное ржание, кто-то полз по мостовой, у кого-то были конвульсии, а сквозь дым проступали чумазые лица прохожих, оцепеневших от вида разорванных взрывами человеческих тел.

Взяла за правило каждый день спускаться в библиотеку Вдовьего дома и там просматривать свежие газеты, чтобы знать, как идет судебный процесс над цареубийцами. Отдавала таким образом дань Ивану Ивановичу Куприну, чья гибель во время холерного бунта так и осталась безнаказанной. Ведь ходила же в полицейский участок и требовала арестовать разбойника по фамилии Анисимов, но ей отвечали, что в уездном городе Наровчат Пензенской губернии числится только Анисин Петр Флегонтович, 1802 года рождения, ключарь Покровского храма, и никакого Анисимова тут нет. Но Любовь Алексеевна не верила, настаивала, унижалась, плакала, упрашивала, говорила, что эту фамилию ей сообщил сам покойник, и потому тут не может быть никакой ошибки.

Вот и теперь, когда прочитала о том, что преступники Желябов, Перовская, Кибальчич, Михайлов, Рысаков и Гельфман приговорены к смертной казни через повешение, от себя добавила к этом списку и бесноватого Анисимова, о котором Иван Иванович говорил, что правый его глаз был огромным как тарелка, а левый – узким на азиатский манер и стеклянным, словно бы искусственным. Правда в последний момент выяснилось, что Геся Мееровна Гельфман, также известная среди террористов как Елена Григорьевна, беременна и не может быть казнена вместе со всеми. Эта новость обрадовала Любовь Алексеевну чрезвычайно, потому что на виселице, по ее логике, освободилось место для убийцы ее мужа, и правосудие должно наконец свершиться.

Но этого не произошло.

В списке повешенных Анисимова не оказалось.

Любовь Алексеевна несколько раз перечитывала газетную заметку, ей все казалось, что она ошиблась, что пропустила фамилию убийцы Ивана Ивановича, что на самом деле приговор в его отношении приведен в исполнение, но почему-то об этом не сообщили, но сообщат обязательно, только позже. Именно по этой причине она еще довольно долго ходила в библиотеку, листала новые газеты, жадно изучала любую информацию, которая касалась казни, как их тогда называли, «первормартовцев». Например, Любовь Алексеевна узнала, что Елена Григорьевна уже в тюрьме родила девочку, но вскоре после родов скончалась, и ребенка, присвоив ему номер А-832, передали в воспитательный дом на Гороховой улице.

Однако никакой информации об Анисимове по-прежнему не публиковали, и когда стало ясно, что ее и не опубликуют, потому что ее просто нет, с Любовью Алексеевной случился нервный припадок.

На какое-то время она потеряла возможность говорить, а могла лишь издавать нечленораздельные звуки. С обитателями Вдовьего дома она общалась при помощи записок, в это же время она написала своему сыну письмо следующего содержания:

«Любимый сын мой Сашенька, хочу сообщить тебе печальные обстоятельства жизни моей. После страшной гибели нашего государя императора занемогла я преизрядно. Артрит мой сильно беспокоит, ноги опухают и болят до невозможности, также я совершенно утратила способность говорить, потому и пишу тебе. Убийство царя навело меня на тяжелые мысли о моем покойном супруге и твоем отце, которого, как ты помнишь, я рассказывала тебе, тоже убили злоумышленники, но так и не были пойманы и наказаны. Сия несправедливость повергла меня в тоску, полностью помрачив мой рассудок. Сколько раз я восклицала в отчаянии – возможно ли такое? допустимо ли сие? Но никто, да никто, мой любезный сын, не хочет услышать меня. Более того, чиновники из департамента недобро косятся на меня, специально затягивают движение бумаг, которые я подала по этому делу, верно почитая меня за умалишенную. Как, мол, возможно рассматривать обвинение, составленное со слов покойника, произнесенных им после своей смерти? – вопрошают они. А я униженно умоляю их приобщить эти слова к делу, потому что они были мне явлены в видении, которое ни один суд не может отвергнуть и назвать ложью, потому как это слова достойного и благородного человека – твоего отца и моего покойного супруга.

Скажу тебе более того, дорогой мой, читая газеты о покушении на самодержца нашего, я точно узнала, что на эшафоте промыслительно было оставлено одно свободное место, как я понимаю, как раз для злодея Анисимова, убившего Ивана Ивановича. Произошло это потому что одна из террористок оказалась беременна и казнь через повешение ей заменили на каторгу. То есть, она невольно предоставила правосудию возможность свершиться в отношении Анисимова. Я узнала, что в доме предварительного заключения, где ее содержали после казни разбойников, она родила девочку, но потом скончалась, а ее ребенка забрали в воспитательный дом.

Александр, прошу тебя, когда наступит время, разыщи ее. Может быть, она что-то расскажет тебе о той казни и о том, кто был на эшафоте вместо ее матери. И еще хочу тебе сообщить, что в воспитательном доме у нее не было имени, но только номер А – 832, как у не имеющей родителей. Я даже придумала ей имя – Мария. Прошу тебя, отнесись к моей просьбе со вниманием. Твоя любящая мать, раба Божия Любовь.»

«Когда наступит время» – именно эти слова из письма матери произвели на кадета Куприна странное и глубокое впечатление. Казалось бы, смысл их был ему понятен, и о них можно было забыть сразу после их прочтения, но почему-то они не шли из головы. Может быть, потому что Саша отныне должен был сам понять, когда именно наступит это время, и что это будет за время – действия или бездействия, печали или радости, сна или бодрствования, глупости или мудрости. Следовательно, было необходимо постоянно помнить и думать о нем, ждать его, смотреть на настенные или привокзальные, песочные или солнечные часы, при этом не осознавая до конца, что же станет тем самым озарением, тем самым единственным моментом понимания, что оно пришло, и что пора действовать.

Когда при Саше кадеты начинали обсуждать подробности казни цареубийц, а также смерть Геси Гельфман в тюремной больнице, он затаивался, как бы цепенел, потому что чувствовал, что за пустыми разговорами о террористах и о хитрой еврейке, которая попыталась избежать наказания, но получила по заслугам, скрывается нечто большее. Ему казалось, что теперь он и сам начинал верить в несуществующего Анисимова, о котором маменька неоднократно, после долгих и заунывных упрашиваний рассказывала ему.

С подробностями.

С яркими деталями.

Во всех мелочах.

Называя предметы.

Помня слова.

Присутствуя при сём.

Прочитав письмо, Саша спрятал его в шкатулку, где хранил и другие письма от маменьки, а ключ от которой держал на цепочке вместе с нательным крестом.

– Все письма от мамочки читаешь? – раздалось за спиной.

Куприн обернулся – перед ним стоял кадет Смышляев по прозвищу Кисель.

– Не твое дело.

– Моего бедного Сашеньку обижают злые мальчики, – продолжил гнусавить Смышляев, – но я скоро приеду, вытру ему сопельки и привезу его любимое платьице.

– Заткнись, – голос Саши задрожал.

– О! Сейчас заплачет наш маменькин сынок, – Кисель шагнул к Куприну и толкнул его в плечо, – ну давай, подерись со мной!

О Смышляеве было известно, что его отец ротмистр Смышляев Петр Петрович был человеком строгим и пьющим. Кисель сам рассказывал, что за малейшие провинности отец его лупил на глазах у младших братьев, чтобы им, как он говорил, не повадно было.

В корпусе Смышляева все боялись, боялся его и Саша Куприн.

Теперь, видя перед собой коренастую фигуру Киселя, почувствовал, как она поплыла у него перед глазами, как задвигалась в разные стороны, изрыгая угрозы и ругань, как надвинулась на него и прижала к стене.

Смышляев выхватил из рук Саши шкатулку и принялся вертеть ее, приговаривая «ключ давай».

– Не дам, – вдруг вырвалось откуда-то из страшной глубины, о которой Саша толком ничего и не знал, даже не мог предположить, что способен стать другим, как бы увидел себя сейчас со стороны, увидел совсем иного, незнакомого ему человека с побелевшим от ярости осунувшимся лицом, плотно сжатыми губами, дрожащим подбородком.

– Верни шкатулку, – просипел этот человек.

Кисель в изумлении отпрянул, но в то же мгновение Куприн бросился на него, вцепился ему в горло и начал душить.

Шкатулка с грохотом полетела на пол.

– Отпусти! – завыл Смышляев.

Но этот сиплый человек, похожий на Сашу Куприна, решил, что убьет Киселя, задушит сейчас его до смерти, и ничего ему за это не будет, как, например, Анисимову ничего не было за то, что он убил Ивана Ивановича. А Смышляев зато навсегда исчезнет из кадетского корпуса, и все унижения и страхи исчезнут вместе с ним, и все только поблагодарят Куприна за то, что он избавил их от этого злодея.

Злодей корчится.

Злодей хрипит.

Злодей дергает ногами.

Лицо его посинело, язык застрял во рту, а из носа идет кровь.

Их насилу растащили тогда.

К Слышляеву вызвали врача, а Саша так и остался лежать на полу, прижимая к груди шкатулку и что-то бормоча себе под нос. Его решили не трогать, и он так еще долго оставался без движения, не имея сил разогнуть сведенные судорогой пальцы, скреб ногтями паркет, пребывал в полной уверенности, что совершил смертоубийство и уже придумывал, как опишет его в письме своей маменьке Любови Алексеевне.

А потом за окном стемнело, и пошел снег.

Рейтинг@Mail.ru