bannerbannerbanner
полная версияЛюбовь Куприна

Максим Александрович Гуреев
Любовь Куприна

4

Позёмка мела по шпалам и деревянному настилу.

Паровозные свистки и крики носильщиков достигали ажурных сводов крыши, возвращались вниз, падали оттуда, гуляли между стальных перекрытий и арок.

Звонко стучали по рельсам молотки-шутейники путевых обходчиков.

А еще стоял громкий монотонный гомон толпы, шум шагов, вой сильнейшего сквозняка в вентиляционных колодцах.

Все это происходило за спиной подпоручика Куприна, что стоял на границе дебаркадера Николаевского вокзала, снаружи которого шел снег.

Протягивал руку под снег, наблюдал за тем, как он ее заметает, и она становится рукой гипсового изваяния.

Саша специально не оборачивался назад, потому что эти звуки напоминали ему гул полкового манежа, от которых он всегда начинал томиться, а тут глянешь – и, действительно, нет никакого Николаевского вокзала, словно и не уезжал никуда, словно ничего не изменилось, словно все осталось по-прежнему, и смотрит на тебя командир полка Петр Лаврентьевич Байковский с укоризной, мол, «от вас, господин Куприн, одни только неприятности».

Убирал руку из-под снега, тряс ей перед лицом, как бы отгоняя от себя дурные мысли, ведь знал наверняка, что приехал в столицу поступать в академию генштаба, потому что обещал маменьке устроить свою военную карьеру наилучшим образом, и теперь все будет совсем по-другому.

Пересекал дебаркадер, не оглядываясь по сторонам, и оказывался на привокзальном площади.

Затем шел по городу сквозь буран, а мимо него лениво, не разбирая пути, плелись извозчики. Ему казалось, что он спит, что ступает по облакам-сугробам и каждую минуту боится упасть, оступиться, провалиться сквозь них и оказаться на мостовой.

Первые несколько дней по прибытии в Петербург подпоручик К провел в приемной комиссии академии, где помимо подготовки и выверки всех необходимых к поступлению документов выяснилось, что теоретический и практический классы обучения не идут в одном потоке, а требуют разных вступительных экзаменов, последовательность сдачи которых зависит от успешности прохождения предшествующего испытания. Более того, немаловажную роль при поступлении в академию играли заслуги абитуриента по месту прохождения им службы в полку или гарнизоне, откуда он прибыл в Петербург. Особыми достижениями в 46-ом Днепровском пехотном полку Саша Куприн похвастаться не мог.

Всякий раз, спускаясь по широкой мраморной лестнице главного корпуса академии после очередного подготовительного собеседования, сомнения в правильности избранного пути и нежелание приходить сюда на следующий день все более и более охватывали Куприна. Это было мучительное чувство, когда он обвинял сам себя в трусости и слабохарактерности, когда не понимал, чего же он хочет на самом деле, когда, наконец, видел перед собой разочарованное лицо маменьки, ждущей объяснений, которые он дать ей не мог.

Вернее сказать, конечно, он мог все рассказать Любови Алексеевне о своей страсти к сочинительству, о своей любви оставлять в блокноте заметки, наброски портретов или описания нравов, но она бы просто не услышала его, сочла бы все это вздором и юношеской глупостью, а еще она бы обязательно вспомнила покойного Ивана Ивановича Куприна, не терпевшего никаких подобных безобразий и беззаконий.

Начинал выть про себя от невозможности принять решение здесь и сейчас.

Здесь – посреди величественных колоннад и портретов выдающихся военачальников, каждый из которых с презрением смотрел мимо подпоручика, потому как он просто не был достоин их внимания.

Сейчас – когда нужно было возвращаться в свою комнату, которую снимал на другом конце города, пить пустой жидкий чай перед сном и ждать завтрашнего дня.

Саша выходил на улицу.

Зимний Петербург накрывал его своими сырым морозным сумраком без остатка, не давая никаких шансов вздохнуть полной грудью и закричать в мглистую темноту – «у меня просто нет сил терпеть это мучение!»

Да, что-то внутри противилось насилию, которое сам над собой совершал человек, убивший на дуэли актера Приорова и задушивший в кадетском корпусе злодея Смышляева.

Тогда как другой человек, продолжавший выть с закрытым ртом, рассуждал следующим образом:

«Хорошо, можно обмануть полковое начальство, сказав, что недостаточно хорошо подготовлены документы, а приемную комиссию – что заболел. Но как быть с данным маменьке обещанием?»

Саша останавливался посреди улицы и, не умея больше сдерживать вой внутри себя, открывал рот, выпуская из него горячий пар, который вырывался наружу, но тут же и исчезал на морозном ветру.

Улетал в пустоту, но от этого становилось легче.

Затем делал несколько шагов, и решение приходило само собой: «просто нужно сочинить историю про теперь уже поручика Куприна, который с повышением в звании оканчивает по первому разряду теоретический и практический курсы, а затем поступает на дополнительное обучение, что означает его причисление к генеральному штабу и начало блестящей военной карьеры».

«Все оказывается так просто!» – даже засмеялся от подобного поворота сюжета, впрочем, тут же и закашлялся на холодном ветру.

Замотал головой, чтобы успокоить приступ.

Точно так – замотал головой в разные стороны: «нет-нет, ничем эта выдумка не была хуже истории с явлением Любови Алексеевне ее покойного супруга, ничем не отличалась от вымышленной истории с разбойником Анисимовым и его казнью, ведь маменька верила в подобные видения, находя их куда более реальными, чем серая, обыденная, невзрачная жизнь, протекавшая в стенах Вдовьего дома, а видение сына в звании полковника или даже генерал-майора вполне могло посещать ее, если уже не посетило».

Вернувшись домой, подпоручик К с воодушевлением стал размышлять о том, с чего начать это фантастическое повествование, какими словами, ведь знал, что первые строки должны вызвать полное доверие читателя, что они должны прозвучать таким образом, чтобы после них уже было невозможно оторваться от чтения, словно бы ты с головой погрузился в какой-то неведомый ранее мир и не имеешь более сил оставить его.

Ходил по комнате, думал, был возбужден крайне, к чаю так и не притронулся.

А еще посмеивался, потирая ладони, ведь фразы одна за другой крутились у него в его голове, но это были вовсе не те фразы, не те слова и мысли. Конечно, не те! Ведь все, что сейчас он записывал, делал как-то впопыхах, на скорую руку. Он зачеркивал, бесился, писал снова безо всякого доверия к себе, тогда как было необходимо мучить себя, именно мучить, насильно заставлять вспоминать и описывать нечто не лежащее на поверхности, искать вдохновение в неприметных деталях, забытых словах, обрывках фраз или писем.

Вот тут-то и открыл шкатулку, но сразу же со страхом захлопнул ее.

– А что будет, когда обман вскроется? – почти закричал Саша и закрыл лицо руками, – что будет, когда выяснится, что я просто передумал сдавать вступительные экзамены, что струсил, что нарушил присягу, что по сути дезертировал из полка, что обманул маменьку, наконец, и вообще все это затеял, чтобы отказаться от военной карьеры? Гауптвахта? Отправка в отдаленный штрафной гарнизон? Презрение товарищей? Расстрел на плацу под барабанную дробь? Отвечай, сукин ты сын! Отвечай немедленно!

– Не знаю… не ведаю, что творю, – зашептал в ладони, как замолился.

– Подпоручик, вы ведете себя как баба! – почти по складам проговорил голос, похожий на голос штабс-капитана Рыбникова.

– Я раскаиваюсь и молю о прощении, – с этими словами Саша опускался на колени.

– Как вам не стыдно! Немедленно встаньте! – а это был уже голос командира полка Петра Лаврентьевича Байковского.

– Нет, я виноват, я готов искупить вину перед отечеством и государем, – Саша явственно ощущал стальной обруч-ошейник, стянувший ему голову, так что он не мог поднять головы и смотрел только в пол перед собой, ощущал себя плененным разбойником, осужденным на смерть.

– Подпоручик Куприн, немедленно прекратите этот цирк! Пишите прошение об отставке! – проревела Любовь Алексеевна голосом Байковского.

Все перепуталось в голове от этого окрика, и Саша оглох.

Именно оглох!

Превратился к глухонемого!

Смог только жестами показать в ту минуту – «нет, такого не может быть!»

Конечно же подпоручик К не мог такое говорить, не мог допустить подобного развития событий, и потому сейчас он осматривал свою комнату, не понимая, откуда звучат эти голоса? Может быть, они донеслись с улицы?

Подошел к окну и выглянул во двор.

Так и есть – в свете уличного фонаря дрались дворники.

Матерились, блажили, катались по мостовой, пихались ногами.

У одного из них было в кровь разбито лицо, а у другого из разорванного на спине зипуна торчал горб, который в отблесках фонаря напоминал безбородое и безносое лицо майора Ковалева. Того самого, с которым когда-то давно ехал в одном купе и которого почему-то хорошо запомнил, хотя он и не произнес ни одного слова. Вернее, он конечно открывал рот, видимо, что-то говорил при этом, но разобрать его речь не было никакой возможности в общем коловращении звуков – вагон грохотал на рельсовых стыках, шумно спорили, пытаясь перекричать друга-друга, соседи, да и сам громко хрипел и шмыгал носом.

Ожесточение дворников меж тем постепенно спадало. Движения их становились все более и более вялыми, и казалось, что они вот-вот должны уснуть тут же на земле, извалявшись в снежной грязи, растоптав и разбросав свои ушанки-шапки по мостовой.

В конце концов, видимо, совсем лишившись сил, они отпускали друг друга.

«Вот сейчас поднимутся и пойдут вместе в ближайший кабак, где и не вспомнят, почему еще несколько минут назад хотели убить друг друга», – пронеслось в голове. Подпоручик К уперся лицом в холодное стекло, и на нем отпечатались его лоб, вывернутый набекрень нос, губы а еще осталась запотевшая иордань.

Саша Куприн вспомнил, как на Крещение настоятель домовой церкви Разумовского сиротского приюта отец Варлаам прорубал в Яузе иордань, чтобы святить воду.

 

Он вставал в снег на колени, целовал крест и опускал его в черную ледяную глубину, а шеренга питомцев при этом начинала колыхаться от любопытства, потому что всем было интересно заглянуть туда, куда наклонился отче Варлаам, и узнать, что там происходит.

Там же происходило следующее – крест, хоть и был металлическим, плавал по поверхности воды, оставляя на ней после себя борозды, что пересекали друг друга, растворялись друг в друге, намерзали торосами на краях иордани-полыньи.

Потом Варлаам поднимался с колен и возносил крест над головой, а Саша продолжал смотреть на прорубленное в Яузе отверстие.

Как в окно.

Впрочем, через несколько дней иордань замерзала и ее заметало снегом.

Несмотря на то, что воспитатель приюта Савельев запрещал детям выходить на лед Яузы, Саша все же несколько раз тайком пробирался сюда, чтобы найти то место, где была пробита полынья, но не находил и следа ее, как будто бы и не было ничего на реке, а плавающий в воде крест существовал только в рассказах ползающего на четвереньках перед иорданью настоятеля.

Савельев, приволакивая ногу, гнался за Сашей и грозил ему кулаком.

Рассказывали, что на Яузе видели две ноги, которые сами по себе шли по льду от одного берега к другому.

Жутко.

Дворники поднимались с земли, обнимались как ни в чем не бывало и, прихрамывая, покидали место своего сражения – при этом они что-то вполне дружелюбно говорили другу и даже смеялись.

– Дикость, мерзость, уродство, – пробормотал подпоручик К.

Он снова может говорить!

Значит, немота прошла, и вернулось умение издавать членораздельные звуки после перенесенного им потрясения, потому как понял, откуда ему слышались голоса – со двора. И теперь, когда двор опустел совершенно, и наступила полная тишина, смог, ничего не боясь, отойти от окна вглубь комнаты, взять в руки шкатулку и снова открыть ее.

Саша довольно часто перебирал сложенные здесь письма от маменьки. Некоторые любил перечитывать, удивляясь всякий раз, как Любовь Алексеевна умела начать свое повествование таким образом, что уже нельзя было от него оторваться и следовало непременно дочитать его до конца. Речь как правило шла о печальных обстоятельствах ее жизни, о различных недугах, о больных ногах, о смерти подруг по Вдовьему дому, о том, что выстаивать воскресные службы целиком ей все трудней и трудней, а еще о том, что она чувствует приближение своей кончины. Куприн все знал тут практически наизусть, но не мог оторваться от этого однообразного перечисления скорбей, как будто бы они выпали не на долю маменьки, а на его собственную.

Он давно уверовал в то, что перенесенные им страдания и унижения и есть настоящая правда. Более того, пережитое и сохраненное на бумаге имело право стать истинной, а никакой не выдумкой, как многим казалось. Вот поэтому-то чтение писем Любови Алексеевны и доставляло Саше такое удовольствие – удовольствие погружения не в то, что было на самом деле, это он знал и без маменькиных сочинений, а в то, что должно было быть.

Уверовал без сомнения!

Без страха и смятения!

Изгнав всяческое недоверие!

Научился находить вдохновение не в обыденном и повседневном, а в том, что осмысливается и лишь с течением времени становится явью.

Конечно, помнил слова маменьки из одного ее письма: «Александр, прошу тебя, когда наступит время, разыщи ее».

Вот и обретены слова, с которых можно начинать повествование о новой жизни Александра Ивановича Куприна – «настал урочный час».

Получается, что, когда раньше придумывал для времени различные наименования – время действия или бездействия, время печали или радости, время сна или бодрствования, время глупости или мудрости, боясь при этом пропустить его наступление, ошибался всеконечно. Не верил в то, что наступление озарения предопределено.

И вот ночью, на окраине Петербурга, в комнате, напоминавшей чулан, оно пришло.

Саша тут же разыскал письмо, в котором шла речь о казни террористов, перечитал его несколько раз, и на следующий день отправился на Гороховую…

В то утро Куприн шел по городу и находил его пристально наблюдавшим за ним, будто бы Петербург догадывался о том превращении, которое произошло с подпоручиком, и, разумеется, не одобрял его, видя в нем проявление вольнодумства, однако хранил равнодушное молчание на сей счет.

Молчание площадей, проспектов, набережных, улиц, идущих навстречу прохожих, извозчиков с до неба поднятыми лохматыми воротниками.

Да, это равнодушный город, в котором никому нет до тебя дела. Ты можешь упасть на мостовую и забиться в припадке падучей, можешь поскользнуться и оказаться в воде, можешь, наконец, просто идти сквозь толпу, держа в руке окровавленный нож или револьвер, но никто не поможет тебе и не остановит тебя, все будут проходить мимо, делая вид, что ничего не замечают. А, может быть, и вправду они ничего не видят, кроме собственных ног, обуви, шуб, шинелей, юбок, который мотаются из стороны в сторону под действием монотонного и равномерного движения? Думается, что спешка является всему виной, а еще страх оглянуться по сторонам, чтобы не дай бог не стать свидетелем чего-либо непристойного, соблазнительного или безобразного.

Нищий справляет нужду в подворотне.

Женщины украшают себя цветами в витрине магазина.

Собаки лакомятся объедками с выгребного обоза.

Тут-то Куприн и вспомнил, что со вчерашнего дня ничего не ел. Может быть, поэтому ему в голову и лезли такие мысли, от которых мутило, все вокруг вызывало раздражение, казалось враждебным? Заставлял себя поверить в то, что прохожие, попадающиеся ему на пути, весьма любезны и милы, что они непременно помогут, случись с ним беда или несчастный случай, но вновь и вновь находил уверение в том, что их несет мимо него волна неостановимого времени, и они вовсе не виноваты в собственном безразличии и жестокосердии, потому что соблюдение страха проглядеть урочный час и есть инстинкт самосохранения, заложенный в самой природе человеческой.

Ведь он и сам такой же!

Сам зачастую проходит мимо!

Сам ненавидит уродство и всячески бежит его со всех ног!

Проносится мимо него!

Сейчас ноги несут подпоручика К по Невскому проспекту, потом он сворачивает и бредет по прилегающим улицам, по проходным дворам, оказывается в Мучном переулке, почему-то запомнил именно это название, инстинктивно обнаруживает трактир, расположенный на первом этаже жилого пятиэтажного дома, и заходит в него на запах еды.

С яркого света – да в темноту.

Глаза почти ничего не видят, и какое-то время Куприн стоит как вкопанный в глухом тамбуре, понимая лишь, что тут царит довольно затхлая обстановка. А вот и полутемный прямоугольный зал, едва освещенный керосиновыми светильниками, низкий закопченный потолок, гардеробная комната, скорее напоминающая свалку пропахшей табаком и кислой капустой одежды, древний резной шкаф с разнокалиберной посудой, прилавок, обтянутый зеленым залоснившимся сукном, пожелтевшая от времени гравюра на стене и громадный орган-оркестрион, вокруг которого расставлены столы.

Куприн занимает один из них, тот, что расположен ближе к окну. Заказывает овсяной суп, самую дешевую закуску и штофик водки, который приносят незамедлительно.

Сразу выпивает поднесенную ему половым стопку, и голова становится тяжелой. Конечно, это сказываются смертельная усталость после бессонной ночи, нервные приступы, отнимающие уйму сил, а еще голод, к которому почти привык за последние дни.

– Извольте ваш суп, – половой ставит перед Сашей тарелку, из которой к низкому потолку возносится пар.

Как же ей богу славно отхлебнуть из ложки, что еще какое-то время назад плавала в густом вареве.

Отхлебывает, морщится, приговаривает:

– Как же вкусно.

– Премного рады-с, – умиляется половой и подливает уставшему гостю вторую стопку.

– Скажи-ка, братец, а что это у вас за гравюра на стене? – произносит Александр Иванович, отодвигая от себя пустую тарелку.

– Ну как же-с, изображение дуэли господина Онегина с господином Ленским.

– Под грудь он был навылет ранен, дымясь, из раны кровь текла…

– Так точно-с…

– А я ведь, знаешь, братец, тоже человека на дуэли убил, вернее, вообразил себе, что убил.

– Как такое возможно-с, ваше благородие, не понимаю-с.

– А вот я тебе сейчас объясню, – с этими словами подпоручик К достает из нагрудного кармана кителя записную книжку, раскрывает ее на нужной странице и начинает читать:

«В тот вечер мы с штабс-капитаном Рыбниковым отправились в одно еврейское заведение «У Шимона», которое он мне рекомендовал как место достойное во всех отношениях. И действительно, горячие закуски здесь были восхитительны. Мы, разумеется, выпивали, беседовали о полковой жизни, в которую мне предстояло окунуться, а штабс-капитан был в ней весьма искушен. Вскоре к нам присоединился актер местной антрепризы господин Приоров, человек ничтожный, как и всякий актер, завистливый и предпочитающий покутить за чужой счет. Впрочем, это нисколько меня не смущало, но даже более того – раззадоривало, потому как я люблю наблюдать проявления страстей человеческих, причем, порой в самых низменных и гадких своих проявлениях. Сначала Приров был весьма деликатен, но по мере развития застолья принял, как я понял, излюбленный им образ бывалого кутилы, стал рассказывать пошлейшие истории из своей актерской жизни, большая часть которых сводилась к донжуанским похождениям и, разумеется, победам на этом фронте. Среди упомянутых Приоровым женских имен прозвучало и имя Клотильды, которую он отрекомендовал напыщенной и дурно воспитанной провинциальной особой со многими претензиями. Услышав это, я потребовал, чтобы господин актер взял свои слова обратно, но в ответ раздался громкий бесцеремонной смех – «помилуйте, любезный Александр Иванович, мы же с вами беседуем о проститутках, а не о достойных замужних дамах, посему отказываться от своих слов я не намерен». Наглость Прирова меня поразила до такой степени, что я опешил совершенно. Какое-то время я даже не мог вымолвить и слова в ответ, но затем вдруг, такое и раньше уже случалось со мной, ощутил прилив такой нечеловеческой ярости и отвращения к этому человеку, что набросился на него, повалил на пол и, не помня себя, начал избивать. Рыбников с трудом нас разнял, но тот другой человек, что вдруг проснулся во мне, потребовал немедленной сатисфакции, потому как вознамерился убить Прирова непременно. Однако на эти мои слова собравшиеся поглазеть на потасовку посетители заведения почему-то ответили дружным смехом, смеялся и сам господин актер, хотя после моего нападения вид он имел весьма плачевный. Тут же явились пистолеты, как я понял потом, бутафорские. Сначала хотели ехать стреляться в Березуйский овраг, но штабс-капитан внес предложение устроить дуэль прямо «У Шимона», которое было принято всеми с энтузиазмом.

Когда раздалась команда «к барьеру», я тут же нажал на спусковой крючок револьвера, и Приоров картинно рухнул на пол, выпустив из разбитого рта струйку крови. Сделал он это мастерски, потому что, как выяснилось впоследствии, не один год исполнял роль Ленского в местной антрепризе госпожи Матус».

Закончив чтение, подпоручик К убирает записную книжку в нагрудный карман кителя и заказывает еще водки. Находит при этом закуску скверной и довольствуется ее остатками от прежнего заказа. Половой послушно кивает в ответ головой, хотя прекрасно понимает, что у их благородия на нее просто нет денег.

Из трактира Куприн вышел, когда солнце уже село за крыши домов, и во дворах наступил столь привычный для этой местности полумрак.

Тяжесть из головы перекочевала в ноги, поэтому-то и они не слушались, заплетались, задевали за чугунные тумбы при выходе из подворотен.

Гороховая же улица теперь казалась каким-то далеким и несбыточным Вавилоном, где происходит оживленное движение, слышны голоса разносчиков горячего сбитня и крики надменных извозчиков, быстро летящих на всех парах с сторону Адмиралтейства.

Подпоручик К ступал медленно, неловко, да еще и спотыкаясь, кутался в шинель, что топорщилась и стояла колом, а со своими золотыми пуговицами и погонами напоминала будку полицейского надзирателя, в которой можно было переждать непогоду или спрятаться от пронизывающего ветра с реки.

Такую будку Куприн обнаружил рядом с Каменным мостом, забрался в нее и уснул.

И вот ему снится фасад воспитательного дома на Гороховой, освещенный низкими закатным солнцем. Сооружение, более походящее на фабричную казарму, занимает почти целый квартал, а ритм его окон невольно заставляет ускорять шаги, почти бежать вдоль нескончаемой кирпичной стены, выкрашенной в бежевый цвет. На ходу Саша пытается заглядывать в окна, но все они наглухо завешены накрахмаленными больничными шторами, пропускающими внутрь здания лишь слабое сияние отраженного от крыш и стекол дома напротив солнца.

 

Парадную дверь открывает рослый привратник звериного обличия. Дело в том, что его лицо теряется в густой черной бороде и усах, от которых свободны лишь нависающий утесом над глазами лоб и птичий, состоящий из хряща и ноздрей-нор нос. Впрочем, первое впечатление оказывается ошибочным – привратник с участием приглашает посетителя войти, даже улыбается, насколько позволяет его грозный облик, по электрической связи вызывает дежурного, а пока просит покорно подождать и полюбоваться мастерством виртуозных полотеров, которые, заложив руки за спиной, подобно конькобежцам, выполняют на паркете сложнейшие пируэты. Действительно, от них невозможно оторвать глаз. Словно на льду они выписывают различные фигуры, выполняют прыжки, в некотором роде даже антраша, скользят на одной ноге.

Наконец появляется дежурный.

Узнав причину прихода подпоручика в воспитательный дом, он мрачнеет. Сообщает, что дело это непростое, требующее обращения в архив, что в свою очередь требует специального разрешения из жандармского департамента, потому как все документы, связанные с государственными преступниками, строго засекречены. А пока он предлагает написать официальный запрос, которому он обещает дать ход.

Подпоручик К немедленно составляет такой запрос и передает его дежурному. По мере чтения бумаги лицо его заостряется, губы начинают дрожать, а правый глаз дергаться, что случается с людьми в минуты наивысшего их возбуждения и раздражения.

Дежурный оказывается Иваном Ивановичем Куприным, который возглашает громко и резко:

– Как же это ты, Александр сын мой, дерзаешь подавать официальный документ в государственное учреждение с грамматическими ошибками! Изволь забрать его немедленно, исправить и передать в экспедицию надлежащим образом.

Почти прокричав эти слова, Иван Иванович резко поворачивается на каблуках и начинает уходить по сияющему паркету вместе со своим перевернутым вниз головой изображением.

Рейтинг@Mail.ru