bannerbannerbanner
Огнем и мечом

Генрик Сенкевич
Огнем и мечом

Глава VII

Шла уже вторая половина марта. Трава густо зазеленела, степь зацвела и закипела жизнью. Скшетуский ехал, точно по морю, а колеблемая ветром трава казалась волнами. Все кругом было полно веселья и весеннего шума; степь гудела, точно лира, на которой играла рука божества.

Над головами всадников неподвижно парили в лазури небес ястребы, напоминая собою кресты; летели треугольники диких гусей и вереницы журавлей; в степи носились табуны диких лошадей. Вот бежит табун степных коней; видно, как они рассекают грудью траву и вихрем мчатся вперед и вдруг останавливаются как вкопанные, окружив полукругом всадников; гривы их развеваются, ноздри раздуваются, а глаза выражают удивление; со стороны посмотреть, кажется, что они хотят растоптать непрошенных гостей. Но через мгновение они исчезают так же быстро, как и появились; только шумит трава да мелькают в ней цветы. Топот умолкает, и снова слышится только пение птиц.

Тут было как будто и весело, а все-таки среди всей этой радости чувствовалась какая-то как бы затаенная грусть: и шумно, а все-таки пусто – зато какая ширь! Нельзя ни на коне, ни мыслью измерить ее. Надо полюбить эту грусть, эту степь, слиться с нею тоскующей душой, чтобы понимать голос пустыни и отвечать ей. Было утро. Крупные капли блестели на ковыле и бурьяне; резкие порывы ветра сушили дорогу, на которой, отсвечивая на солнце, словно озера, стояли огромные лужи. Отряд поручика подвигался медленно, так как лошади иногда по колена вязли в размякшей земле. Но поручик почти не давал им отдыхать: он торопился на свидание, а вместе с тем и на прощание.

На другой день, около полудня, проехав лес, он увидел наконец ветряные мельницы в Разлогах, разбросанные по холмам и пригоркам. Сердце его стучало, как молот. Никто его там не ждет, и никто не знает, что он приедет; что-то скажет она, когда увидит его?.. Вот уже и хаты, тонущие в молодых вишневых садах; далее раскинулась деревня – усадьба дворовых людей, а еще дальше виднелся на господском дворе колодец.

Скшетуский пришпорил коня и пустил его вскачь, а за ним, с шумом и криком, понеслись по деревне и казаки. Крестьяне выскакивали из хат и, смотря им вслед и крестясь, говорили:

– Черти не черти, татары не татары!

А из-под копыт разлеталась такая страшная грязь, что нельзя было и узнать, кто это летит. Всадники тем временем долетели до усадьбы и остановились перед закрытыми воротами.

– Эй, кто там! Отворяй!

Шум, стук и собачий лай вызвали на крыльцо всю дворню. Испуганные, прибежали они к воротам, думая, что это какой-нибудь набег.

– Кто едет?

– Отворяй!

– Князей нет дома!

– Отворяй, басурманский сын! Мы от князя из Лубен!

Дворовые наконец узнали Скшетуского.

Они отворили ворота, а из сеней вышла сама княгиня и, прикрыв рукой глаза, смотрела на прибывших.

Скшетуский соскочил с коня и, подойдя к ней, спросил:

– Вы не узнаете меня, княгиня?

– Ах, это вы, поручик! А я думала, что это татарский набег. Милости просим в комнаты.

– Вы, наверное, удивлены, княгиня, видя меня здесь, – сказал Скшетуский, войдя уж в дом, – а между тем я не нарушил данного мною слова, это сам князь посылает меня в Чигирин и далее. При этом он велел мне заехать в Разлоги и справиться о вашем здоровье.

– Благодарю господина и благодетеля за его княжескую ласку. А скоро он думает выгнать нас из Разлог?

– Он совсем и не думает об этом; а как я сказал, так и будет, вы останетесь в Разлогах. У меня довольно и своего хлеба.

Услышав это, княгиня просияла и сказала:

– Садитесь же, поручик. Я вам очень рада!

– А княжна здорова? Где она?

– Знаю уж я, что вы не ко мне приехали! Она здорова, здорова; еще даже похорошела от любви. Я сейчас ее позову, да и сама немного приберусь, а то стыдно принимать в таком виде гостей.

На княгине было платье из выцветшей холстины, кожух и смазные сапоги.

Узнав от татарина Чеглы, кто к ним приехал, Елена прибежала и без всякого зова. Она вбежала запыхавшись, красная, как вишня, и еле переводя дыхание; только глаза ее сияли счастьем и радостью.

Скшетуский бросился целовать ее руки, а когда ушла княгиня, начал целовать и в губы. Она, чувствуя себя обессиленной от избытка счастья и радости, не очень сопротивлялась этому.

– А я и не ждала вас, – шептала она, щуря свои прелестные глаза, – только не целуйте так – нехорошо!

– Как же мне не целовать вас, – отвечал Скшетуский, – если для меня ваши уста слаще меда! Я уж думал, что совсем иссохну без вас, но, к счастью, князь послал меня сюда.

– Разве князь знает?

– Я ему все рассказал… Он был даже рад, что я ему напомнил о князе Василии! Ох видно, вы опоили меня чем-нибудь, что без вас я и света Божьего не вижу!

– Это Божья милость для меня!

– А помните пророчество сокола, когда он соединил наши руки? Видно, уж это судьба!

– Помню…

– Когда я был в Лубнах, то с тоски уходил в Солоницу и там видел вас перед собою, точно живую; но как только, бывало, протяну к вам руки, вы исчезали! Зато теперь вы не скроетесь от меня; думаю, что больше нам уже ничто не помешает.

– Если что и помешает, то только не с моей стороны.

– Скажите мне еще раз, что любите меня!..

Елена опустила глаза, но сказала громко и отчетливо:

– Как никого на свете!

– Если бы кто осыпал меня золотом и почестями, то я предпочел бы им эти слова, так как чувствую в них правду, хоть и сам не знаю, чем мог заслужить от вас такое благодеяние.

– Тем, что пожалели, приголубили и заступились за меня и такими словами заговорили со мной, каких я никогда ни от кого еще не слышала.

Елена смолкла от волнения, а Скшетуский снова начал целовать ей руки.

– Вы будете моей госпожой, а не женой, – сказал он.

Наступило молчание; а Скшетуский, желая вознаградить себя за долгую разлуку, не спускал с Елены глаз. Она казалась ему еще прекраснее, чем прежде.

В этой полутемной комнате, при отблеске солнечных лучей, отражавшихся радужными цветами в оконных стеклах, она напоминала собою лики святых дев в мрачных церковных приделах. Вместе с тем от нее веяло такой теплотой и жизнью, столько чар было в ее лице и во всей фигуре, что можно было потерять от этого голову, влюбиться в нее до смерти, полюбить навеки.

– Я боюсь ослепнуть от вашей красоты, – сказал поручик.

Веселая улыбка обнажила белые зубки княжны.

– Наверное, Анна Барзобогатая во сто раз красивее меня?

– Ей так же далеко до вас, как медведю до луны!

– А мне ваш Жендян говорил совсем другое.

– Жендян – дурак, которого надо бить. Что мне за дело до нее! Пусть другие пчелы собирают мед с этого цветка, их там немало.

Дальнейший разговор был прерван приходом старого Чеглы, который пришел приветствовать поручика. Он уже считал его своим будущим господином и от самого порога стал отвешивать ему поклоны, здороваясь с ним по восточному обычаю.

– Ну, старый Чеглы, я и тебя заберу вместе с барышней. Уж служи ей до самой смерти.

– Недолго ждать ее, ваша милость; но пока я жив – буду служить!

– Через месяц, когда вернусь из Сечи, мы отправимся в Лубны, – сказал поручик, обращаясь к Елене, – а там нас ждет с налоем кзендз Муховецкий.

– Так вы едете в Сечь? – испуганно спросила Елена.

– Мена посылает с письмами князь. Но не бойтесь: особа посла священна даже для басурман. Я бы отправил вас с княгиней в Лубны хоть сейчас, только дорога скверная. Сам видел, – не очень-то можно проехать, даже верхом.

– А сколько времени вы пробудете в Разлогах?

– Сегодня вечером еду в Чигирин. Чем скорей простимся, тем скорей свидимся. Это ведь княжеская служба: не мое время и не моя воля!

– Прошу закусить, если вы уже наворковались, – сказала, входя, княгиня. – Ого-го! Однако у барышни щечки красные, видно, вы не теряли даром времени, господин поручик! Впрочем, это меня не удивляет!

Сказав это, княгиня ласково потрепала Елену по плечу, и все пошли обедать. Княгиня была в отличном расположении духа. Она уже давно перестала горевать о Богуне, а теперь, благодаря великодушию Скшетуского, могла считать Разлоги со всеми хуторами, усадьбами и инвентарем своей собственностью. Поручик расспрашивал, скоро ли вернутся князья.

– Я жду их со дня на день. Сначала они сердились на вас, но потом, обсудив все ваши поступки, крепко полюбили вас как будущего родственника и говорят, что такого благородного рыцаря трудно уже найти в наше время.

После обеда поручик с Еленой вышли в вишневый сад, примыкавший ко рву. Сад был весь усыпан, точно снегом, ранним цветом; за садом чернела роща, где куковала кукушка.

– Это она нам предвещает счастье, – сказал Скшетуский, – надо только спросить ее.

И, повернувшись к роще, спросил:

– Кукушка, кукушка! Сколько лет я буду жить в супружестве с этой барышней?

Кукушка начала куковать. Они насчитали больше пятидесяти.

– Дай Бог, – отозвался Скшетуский.

– Кукушки всегда говорят правду, – заметила Елена.

– А если так, то я еще спрошу! – сказал поручик.

– Кукушка, кукушка! А сколько будет у нас сыновей?

Кукушка, словно по заказу, прокуковала ни больше, ни меньше, как ровно двенадцать. Скшетуский не помнил себя от радости.

– Буду старостой, видит Бог! Вы слышали?

– Ничего я не слышала, – ответила красная, как вишня, Елена, – я даже не знаю, о чем вы спрашивали.

– Так, может быть, повторить?

– Нет, не надо!

В разговоре да в забавах день прошел для них, словно сон. Вечером настала минута трогательного и долгого прощания… Поручик направился в Чигирин.

Глава VIII

Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении и тревоге; он с нетерпением поджидал княжеского гонца, потому что из Сечи доносились все более и более грозные вести. Не было уже никакого сомнения в том, что Хмельницкий готовился вооруженной силой добиваться восстановления старинных казацких привилегий. Зацвилиховский узнал, что Хмельницкий был у хана, прося у него помощи, и что его ожидали в Сечи со дня на день. На Низовьи готовился грозный подход против Польши, который, благодаря помощи татар, мог оказаться для нее гибельным. Буря надвигалась все ближе, обещая быть грозной. По Украине носились уже не туманные и неясные слухи, а вполне определенные известия о походах. Великий гетман, сначала не обращавший большого внимания на это дело, подошел теперь со своим войском ближе к Черкассам; отдельные отряды коронных войск доходили до самого Чигирина с целью воспрепятствовать бегству казаков и черни, которые массами уходили в Сечь. Шляхта скучала в городах. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлено поголовное ополчение. Некоторые, не ожидая даже набора, отсылали детей и жен в замки, а сами шли под Черкассы. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна стремилась в Сечь, другая – в коронное войско; одна стояла за существующий порядок вещей, другая – за дикую свободу; одна хотела сохранить то, что было плодом векового труда, другая – отнять это достояние. Обе стороны готовились вскоре обагрить свои руки братской кровью.

 

Однако хотя черные тучи и нависли над украинским горизонтом, хотя от них и падала зловещая тень, хотя все внутри шумело и бродило, а громы перекатывались из одного конца на другой – люди все-таки не отдавали себе отчета, насколько сильна будет эта буря. Может быть, Хмельницкий, посылая краковскому казацкому комиссару и коронному хорунжему письма, наполненные жалобами и сетованиями, а вместе и клятвами в верности Владиславу IV и Польше, сам не знал, что из этого выйдет. Хотел ли он выиграть время или. может быть, предполагал, что какое-нибудь соглашение может положить конец разладу? Об этом разно судили, и только двое людей, Зацвилиховский да старый Барабаш, не заблуждались ни одной минуты.

Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого – дерзкое, грозное и полное оскорблений.

«Мы со всем запорожским войском, – писал он, – станем горячо просить и требовать признания тех привилегий, которые Ваша милость скрывали у себя. А так как ты таил их ради собственной корысти и выгод, то все запорожское войско считает тебя достойным быть полковником у овец или свиней, но не у людей. Я же лично прошу Вашу милость простить меня, если я в Николин день не угодил Вам чем-нибудь в моем убогом домишке и что уехал в Сечь без Вашего ведома и позволения».

– Посмотрите, господа, – говорил Барабаш Зацвилиховскому и Скшетускому, – как он насмехается надо мной, а ведь я учил его военным приемам и был ему настоящим отцом.

– Он говорит, что со всем запорожским войском будет домогаться признания привилегий? – спросил Зацвилиховский. – Значит, это будет междоусобная война, сама страшная из всех войн.

– Я вижу, что мне нужно поторопиться, – сказал на это Скшетуский, – дайте мне, господа, письма к тем, с кем мне предстоит войти в сношения.

– Есть у вас письмо к кошевому атаману?

– Есть, от самого князя.

– Ну так я дам письмо к одному куренному атаману, а у Барабаша там есть родственник, тоже Барабаш. От них и узнаете все. Но кто знает, не опоздала ли эта экспедиция. Князь хочет разведать, что слышно там? Ответ короток: злые вести! А если он хочет знать, как поступить, то на это совет короток: собрать как можно больше войска и соединиться с гетманами.

– В таком случае пошлите князю гонца с советом, – сказал Скшетуский, – а я должен ехать, куда послан, и не могу отменить решение князя.

– А знаете ли вы, что это страшно опасная поездка? – сказал Зацвилиховский. – Народ здесь так возбужден, что если бы не близость коронных войск, то чернь бросилась бы на нас. Так что же тогда там? Это все равно, что прямо лезть в змеиную пасть.

– Господин хорунжий! Иона был во чреве кита, не то что в пасти, а все-таки с Божией помощью вышел оттуда невредимым.

– Тогда поезжайте. Такая решимость похвальна. До Кудака можете доехать безопасно, а там уже увидите, что надо делать дальше. Гродзицкий – старый воин, он лучше всех научит вас. А к князю я, наверное, поеду сам; если на старости лет мне придется драться, то уж лучше под его начальством, а не под чьим иным. А пока я приготовлю вам байдак и перевозчиков, которые доставят вас в Кудак.

Скшетуский вышел и прямо отправился на свою квартиру подле рынка в доме князя, чтобы окончить последние приготовления к отъезду. Несмотря на опасности этого путешествия, о которых ему говорил Зацвилиховский, он не без удовольствия думал о нем. Ему предстояло увидеть пороги и Днепр почти на всем его протяжении, до низовья; а в то время страна эта казалась каждому рыцарю каким-то заколдованным, таинственным краем, манившим к себе всякого любителя приключений. Многие, прожив всю свою жизнь на Украине, не могли похвастать, что видели Сечь, – разве только те, что поступали в запорожцы; но теперь между шляхтой не находилось охотников, так как времена Самка Сборовского миновали и никогда не могли повториться.

Раздор между Сечью и Польшей, начавшийся во времена Наливайки и Павлюка, не только не прекращался, но, наоборот, постоянно возрастал, и наплыв в Сечь дворян – не только польских, но и русских, не отличавшихся от низовцев ни языком, ни религией, – значительно уменьшился. Такие люди, как Булыги-Курцевичи, мало находили себе подражателей. Вообще теперь на Низовье к запорожцам шляхту могло загнать только какое-нибудь несчастье или необходимость.

Потому-то Запорожье – эту казацкую республику – окутывала какая-то непроницаемая, зловещая мгла. О нем рассказывали чудеса, и Скшетускому хотелось увидеть их собственными глазами. Он нисколько не сомневался в том, что вернется оттуда, потому что посол – везде посол, в особенности если он от князя Иеремии.

Так раздумывал он, смотря из окна своей квартиры на рынок. Прошел час, два… Вдруг Скшетускому показалось, что на улице мелькнули две знакомые ему фигуры, направлявшиеся к лавке валаха Допуло.

Присмотревшись внимательно, он узнал в них Заглобу и Богуна. Они шли под руку и вскоре исчезли в темных дверях, над которыми торчала вывеска, указывавшая, что здесь шинок и винная лавка.

Поручика удивило пребывание Богуна в Чигирине и дружба его с Заглобой.

– Жендян! Поди сюда! – крикнул он. Мальчик показался в дверях соседней комнаты.

– Слушай-ка, Жендян, пойди в шинок вон под той вывеской; там ты увидишь толстого шляхтича с дырой на лбу; скажи ему, что кто-то желает его видеть по очень спешному делу. Если он спросит кто – не говори.

Жендян побежал, и через некоторое время поручик увидел его возвращающимся в сопровождении Заглобы.

– Здравствуйте! – сказал Скшетуский, когда в дверях показался шляхтич. – Вы узнаете меня?

– Помню ли я? Да пускай татары перетопят меня на сало и сделают из меня свечи для своих мечетей, если я забыл вас! Вы несколько месяцев тому назад отворили дверь у Допуло Чаплинским, что мне особенно понравилось, потому что точно таким же способом я освободился из тюрьмы в Стамбуле. А что поделывает Повсинога, герба «Сорви штаны»… со своей невинностью и мечом? А воробьи все еще садятся ему на голову, принимая его за сухое дерево?

– Подбипента здоров и велел вам кланяться.

– Это очень богатый шляхтич, но страшно глупый. Если он отрежет три таких головы, как его собственная, то надо считать их за полторы. Уф! Страшная жара, а ведь еще только март! Язык прилипает к гортани!

– Есть у меня старый хороший мед, не позволите ли?

– Отказывается только дурак, когда ему предлагает умный человек Мне цирюльник посоветовал пить именно мед, чтобы оттянуть меланхолию от головы… Тяжкие времена настают теперь для шляхты. Чаплинский чуть не умирает со страха, к Допуло совсем не ходит, потому что там пьют теперь казацкие старшины. Один я храбро подставляю свою голову под опасности и вожу компанию с казацкими полковниками, хотя от них и несет дегтем… А хороший мед, действительно очень старый! Где вы его добыли?

– В Лубнах… Так вы говорите, что здесь много старшин?

– Кого тут только нет! Тут и Федор Якубович, и старый Филон Дедяла, и Даниил Нечай, а с ними и Богун, их сучок в глазу, который сделался моим приятелем с тех пор, как я его перепил и обещал ему свое покровительство. Все они торчат тут в Чигирине и высматривают, на какую сторону перейти. Они еще не смеют открыто принять сторону Хмельницкого, и если не присоединятся, то это будет моя заслуга.

– Каким же это образом?

– Распивая с ними вино, я в то же время вербую их для Польши и уговариваю быть верными королю. Если король не сделает меня за это старостой, то, верьте мне, в Польше нет ни справедливости, ни наград по заслугам, и тогда лучше высиживать кур, чем рисковать своей головой pro pubtico bono.

– Лучше бы рисковали ею в борьбе с бунтовщиками, чем даром бросать деньги на их угощение! Этим путем вы не привлечете их к себе.

– Я бросаю деньги? За кого же вы меня принимаете? Разве мало того, что я вожусь с хамами, чтобы еще платить за них деньги? Я считаю для них честью свое позволение платить за себя!

– А что же здесь делает этот Богун?

– Он так же, как и другие, насторожил уши и прислушивается к тому, что слышно в Сечи. Он затем и приехал сюда. Это любимец всех казаков, они и заискивают и лебезят перед ним, точно обезьяны, потому что знают, что переяславский полк пойдет за ним, а не за Лободой. А кто знает, за кем пойдут казаки Кшечовского? Богун – товарищ низовцам, если надо идти против турок или татар, но теперь он раздумывает, потому что в пьяном виде признался мне, что влюблен в одну шляхтянку и хочет на ней жениться, а потому говорит, что не годится ему накануне свадьбы брататься с холопами. Вот он и хочет, чтобы я взял его под свое покровительство и помог ему получить герб. Но до чего хорош мед!

– Выпейте еще!

– Выпью, выпью. Под вывеской такого меду не купишь.

– А вы не спрашивали его, как зовут шляхтянку, на которой он хочет жениться?

– А на что мне ее имя? Знаю только, что когда я ему поставлю рога, то ее будут звать госпожой оленихой.

Поручик почувствовал сильное желание дать Заглобе в ухо, но последний, ничего не замечая, продолжал:

– Я в молодости был красавцем. Если бы только я вам рассказал, за что принял мученический венец в Гапате? Видите эту дыру на лбу? Достаточно, если я вам скажу, что мне ее пробили в гареме евнухи паши.

– А ведь вы же говорили, что ее пробила разбойничья пуля?

– Говорил?! И верно, говорил! Каждый ведь турок разбойник.

Дальнейший разговор был прерван приходом Зацвилиховского.

– Ну, господин поручик, – сказал старый хорунжий, – байдаки готовы, перевозчики – народ надежный. Трогайтесь с Богом хоть сейчас. А вот и письма!

– Я сейчас прикажу людям идти на берег.

– А куда это вы собираетесь? – спросил Заглоба.

– В Кудак.

– Горячо вам там придется!

Но поручик уже не слышал его предостережений; он вышел во двор, где при лошадях стояли казаки, почти совсем готовые в путь.

– На коней и на берег! – скомандовал Скшетуский. – Лошадей поставить на паромы и ждать меня!

А оставшийся в комнате старый хорунжий, обратясь к За-лобе, сказал:

– Я слышал, что вы братаетесь теперь с казацкими полковниками и пьете с ними?

– Это для общего блага, господин хорунжий!

– Вы отличаетесь блестящим остроумием; кажется, что его у вас больше, чем стыда. Вы хотите задобрить казаков, чтобы, в случае их победы, они остались вашими приятелями.

– Неудивительно, что, пострадав раз от турок я не хочу терпеть и от казаков: два лишних гриба могут испортить самый лучший борщ. А что касается стыда, то я никого не прошу делить его со мной; я выпью его сам, и, даст Бог, он не будет хуже вот этого меда. В конце концов, моя заслуга, как масло, всплывет наверх.

В это время вернулся Скшетуский.

– Люди уже трогаются, – сказал он.

– Счастливого пути! – сказал Зацвилиховский, наливая чарку.

– И благополучного возвращения, – прибавил Заглоба.

– Вам хорошо будет ехать, потому что вода высока.

– Садитесь, господа, выпьем остальное… Бочонок ведь невелик!

Они присели и выпили.

– Вы увидите интересный край, – сказал Зацвилиховский. – Кланяйтесь Гродзицкому в Кудаке. Вот солдат так солдат! Сидит на краю света, далеко от гетманского глаза, а порядок у него такой, что дай Бог, чтобы такой был во всей Польше. Я хорошо знаю Кудак и все пороги. В прежние времена я частенько ездил туда, а теперь болит душа, как подумаешь, что это прошло, миновало безвозвратно, а теперь…

И хорунжий опустил свою седую голову на руки и глубоко задумался. Наступило молчание. Слышен был только топот коней: это люди Скшетуского выезжали на берег к байдакам.

– Боже, – сказал Зацвилиховский, выходя из задумчивости, – прежде было лучше. Вот, как сегодня, помню, что под Хотином – это было двадцать семь лет тому назад, когда гусары Любомирского шли в атаку на янычар, – казаки в своих окопах бросали шапки и кричали Сагайдачному так, что земля дрожала: «Пусты, братку, умираты с ляхами». А теперь что? Теперь Низовье, которое должно быть оплотом христианства, пускает в пределы Польши татар, чтобы наброситься и на них, когда те будут возвращаться с добычей. Даже хуже: Хмельницкий прямо заключает союз с татарами, в (компании с которыми будет резать христиан.

 

– Выпьем с горя, – прервал Заглоба, – ну что за мед!

– Пошли мне, Боже, скорее смерть, чтобы не видеть этой международной войны, – продолжал старый хорунжий. – Этой кровью смоются обоюдные ошибки, но она не будет искупительной кровью, потому что восстанет брат на брата! Кто на Низовье? Украинцы. Кто в войске князя Иеремии? Украинцы. Кто в отрядах? Украинцы. А мало их в коронном войске? А я сам кто? О, несчастная Украина. Крымские басурмане наденут тебе на шею цепь, и будешь ты томиться на турецких галерах.

– Не говорите так, – сказал Скшетуский, – иначе мы все расплачемся. Может быть, солнце еще и засветит нам!

В эту минуту заходило солнце, и последние лучи его озаряли красным светом белые волосы хорунжего.

В городе зазвонили к вечерней молитве.

Они вышли: Скшетуский пошел в костел, Зацвилиховский – к Допуло, в «Звонарный Угол»:

Было уже совсем темно, когда они снова сошлись на берегу, у пристани. Люди Скшетуского уже сидели в лодках Холодный ветер дул с устья Днепра, и ночь не обещала быть ясной. При свете разведенного на берегу костра река отливала кровавым отблеском и с неимоверной быстротой неслась в какую-то неведомую даль.

– Ну, счастливого пути, – сказал хорунжий, сердечно пожимая руку молодому человеку. – Смотрите, будьте осторожней!

– Постараюсь. Даст Бог, скоро увидимся!

– Разве в Лубнах или в княжеском войске.

– Так вы уже наверняка к князю?

Зацвилиховский передернул плечами.

– А что же мне делать? Война так война.

– Будьте же здоровы, господин хорунжий!

– Да хранит вас Бог!

– До свидания! – кричал Заглоба. – Если вас занесет водой в Стамбул, то кланяйтесь ему от меня! А впрочем, ну его к черту! Но какой же у вас был славный мед! Брр! Как тут холодно.

– До свидания!

– До свидания!

– С Богом!

Весла заскрипели и ударились о воду, байдаки поплыли. Огонь горящего на берегу костра начал быстро отдаляться. Долго еще видел Скшетуский освещенную пламенем седую голову хорунжего, и какая-то тоска вдруг сжала его сердце. А вода уносила его все дальше и дальше и от возлюбленной, и от друзей, и от родных мест; уносила неумолимо, как судьба, в дикую страну, во мрак…

Они выплыли из устья Тасьмины в Днепр.

Ветер свистел, а весла издавали однообразный, унылый звук. Перевозчики запели песню. Скшетуский завернулся в бурку, и лег в постель, которую ему приготовили солдаты. Он стал думать о Елене, о том, что она до сих пор не в Лубнах, что Богун остался, а он уезжает. Страх, злое предчувствие и тревога напали на него, как вороны. Он старался побороть их, мысли его спутались, странно как-то смешались со свистом ветра, плеском весел и песнями рыбаков – и наконец он уснул.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru