bannerbannerbanner
Огнем и мечом

Генрик Сенкевич
Огнем и мечом

Толпа, безумствовавшая на рынке, дошла до такого дикого неистовства, что, в конце концов, стала убивать своих же. День уже клонился к вечеру, толпа зажгла один конец рынка, церковь и дом священника, но, к счастью, ветер относил огонь в сторону поля и препятствовал дальнейшему распространению пожара. Громадное зарево осветило рынок, словно яркий солнечный свет. Сделалось так жарко, что трудно было дышать. Издали доносился страшный грохот пушек, – очевидно, битва под Крутой Балкой становилась ожесточенной.

– Горячо там, должно быть, нашим! – ворчал старый Захар. – Гетманы не шутят! Ой! Потоцкий настоящий воин!

И потом прибавил, указывая в окно на чернь:

– Они теперь гуляют, но если Хмель будет разбит, то и над ними погуляют!

В эту минуту раздался лошадиный топот, и на рынок въехало несколько десятков всадников на взмыленных лошадях Почерневшие от пороха лица, беспорядочная одежда и обвязанные тряпками головы свидетельствовали, что эти солдаты примчались прямо с поля сражения.

– Люди, спасайтесь, кто в Бога верует! – кричали они. – Ляхи бьют наших!

Поднялся крик и шум. Толпа заколыхалась, как волна, разгоняемая ветром. Дикий страх овладел людьми, и они бросились бежать; но так как улицы были загромождены возами, а одна часть рынка охвачена пламенем, то и бежать было некуда.

Чернь начала толпиться, кричать, бить, душить и молить о пощаде, хотя неприятель был еще далеко.

Скшетуский, узнав, что делается, чуть было не сошел с ума от радости; он, как помешанный, начал бегать по комнате, колотить себя в грудь и кричать:

– Я знал, что так будет! Теперь они имеют дело с гетманами, со всей Польшей. Час возмездия настал! Что это?

Снова раздался лошадиный топот, и на рынке появилось на этот раз уже несколько сотен всадников, одних только татар. Они бежали очертя голову; толпа загораживала им дорогу, они бросались в нее, топтали, били и секли их нагайками, отталкивая лошадьми на дорогу, ведущую в Черкассы.

– Они бегут словно ветер! – кричал Захар.

Едва он успел вымолвить это, как мимо них проскакал второй отряд за ним третий; бегство казалось всеобщим. Стража около домов тоже начала волноваться и обнаруживать желание обратиться в бегство. Захар выскочил на крыльцо.

– Смирно! – крикнул он своим миргородцам.

Дым, жара, сумятица, лошадиный топот, встревоженные голоса и вой толпы, освещенной заревом, производили впечатление сцены в аду, на которую поручик смотрел из окна.

– Какой погром должен быть там! – кричал он Захару, забывая, что тот не мог разделять его радость.

Между тем как молния промчался новый отряд беглецов.

Грохот пушек потрясал стены корсунских домов.

Вдруг чей-то пронзительный голос закричал у самого дома:

– Спасайтесь! Хмель убит! Кшечовский и Тугай-бей тоже!

На рынке началось настоящее светопреставление. Люди в безумии бросались в огонь. Поручик упал на колени и, подняв кверху руки, начал молиться:

– Боже всемогущий! Великий и Праведный Боже! Слава Тебе в вышних!

Вбежавший в комнату Захар прервал его молитву.

– Ну-ка, молодец! – крикнул он, запыхавшись. – Выйди к миргородцам и пообещай им пощаду, потому что они хотят уходить, а как только уйдут, чернь сейчас же бросится сюда!

Скшетуский вышел на крыльцо. Миргородцы беспокойно вертелись перед домом, явно обнаруживая желание бросить все и бежать на дорогу, ведущую к Черкассам.

Страх обуял всех в городе. Из-под Крутой Балки, словно на крыльях, мчались все новые и новые толпы беглецов. Однако главные силы Хмельницкого, похоже, еще давали отпор; исход борьбы, очевидно, еще не выяснился, и пушки грохотали с удвоенной силой.

– За то, что вы усердно охраняли меня, – торжественным голосом произнес Скшетуский, обращаясь к миргородцам, – вам не надо спасаться бегством, обещаю вам милость гетмана.

Миргородцы все до одного обнажили головы, а поручик гордо посматривал на них и на рынок, пустевший все больше и больше. Что за перемена судьбы! Скшетуский, которого еще недавно везли в обозе как пленника, стоял между дерзкими казаками как господин среди слуг, или как шляхтич между холопами. Он, пленник, обещает теперь пощаду, и при виде его все обнажают головы и робкими голосами, выражающим страх и покорность, взывают к нему:

– Помилуйте! Заступитесь!

– Как я сказал, так и будет! – ответил им поручик.

Он действительно был уверен в этом, так как пользовался расположением гетмана, которому не раз возил письма от князя Иеремии.

Он стоял, гордо выпрямившись, а лицо его, ярко освещенное заревом пожара, светилось радостью.

«Вот, война уж и кончена! Волна разбилась о порог! – думал он. – Чарнецкий был прав: силы Польши неизмеримы, и могущество ее прочно».

Он гордился этим. Гордился не тем, что враг разбит и унижен, и не тем, что перед ним снимали шапки, а тем, что он сын этой победоносной и всемогущей Польши, о стены которой разбиваются все напасти и удары, как адские силы о врата неба. Он гордился, как шляхтич и патриот, который остался тверд в несчастье и не обманулся в своей вере. Он уже не жаждал больше мести.

«Польша разгромила их, как королева, но простит, как мать», – думал поручик.

А пушечные выстрелы слились между тем в непрерывный грохот.

По пустынным улицам снова застучали лошадиные копыта. На рынок влетел на неоседланном коне казак без шапки, в одной рубашке, с израненным и залитым кровью лицом. Осадив коня, он распростер руки и, ловя открытым ртом воздух, кричал:

– Хмель бьет ляхов! Побиты ясновельможные паны, гетманы, полковники, рыцари и кавалеры.

С этими словами он зашатался и рухнул на землю. Миргородцы подскочили к нему на помощь.

Лицо Скшетуского вспыхнуло и моментально побледнело.

– Что он говорит? – горячо обратился он к Захару. – Что случилось? Не может быть!

Воцарилась глубокая тишина… Только на другом конце рынка бушевал, рассыпая снопы искр, огонь, да по временам с треском обрушивались горевшие дома.

Но вот опять несутся новые гонцы.

– Побиты ляхи! Побиты! – кричат они.

За ними тянется отряд татар: они идут медленно, ведя пеших пленных Скшетуский не верит глазам; но он узнает на пленниках мундиры гетманских гусар и, всплеснув руками, странным, не своим голосом упорно повторяет.

– Не может быть! Не может быть!

Все еще слышится грохот пушек. Битва еще не кончена. Однако все уцелевшие от пожара улицы наполнены толпами запорожцев и татар. Лица их черны, груди тяжело дышат, но возвращаются они радостно и с пением.

Так возвращаются воины только после победы.

Поручик побледнел как мертвец.

– Не может быть! – повторял он хриплым голосом. – Не может быть! Польша…

Его внимание привлекает, что-то новое: это едут казаки Кшечовского с целой кучей знамен. Они выезжают на середину рынка и бросают их на землю.

Увы, знамена польские!

Грохот пушек смолкает; вдали слышится стук подъезжающих возов; впереди всех едет высокая казацкая телега, за нею целый ряд других, окруженных казаками Пашковского куреня в желтых шапках; они проходят около самого дома, где стоят миргородцы.

Скшетуский приложил руку к глазам, так как его ослеплял блеск пожара, и стал всматриваться в лица пленников, сидевших на первом возу.

Вдруг он откинулся назад, хватая руками воздух, точно пораженный стрелой в грудь, и с губ его сорвался страшный, нечеловеческий крик:

– Господи Иисусе Христе! Матерь Божия! Это – гетманы!

И он упал на руки Захара, глаза его закатились, а лицо осунулось и застыло, как у покойника.

Несколько минут спустя трое всадников выехали во главе бесчисленного множества полков на площадь корсунского рынка. Средний, одетый в красное, сидел на белом коне и, опираясь на золоченую булаву, гордо, по-царски поглядывал кругом.

Это был Хмельницкий. По бокам его ехали Тугай-бей и Кшечовский.

Польша лежала в пыли и крови у ног казака.

Глава XVI

Прошло несколько дней. Всем казалось, что на Польшу внезапно, рухнул небесный свод Желтые Воды, Корсунь, уничтожение коронных войск, до сих пор всегда одерживавших победы над казаками, взятие в плен гетманов, страшный пожар по всей Украине, резня и убийства – все это обрушилось так неожиданно, что никто не хотел верить, чтобы сразу столько бедствий могло постигнуть одну страну. Одни оцепенели от ужаса и обезумели, другие предсказывали пришествие антихриста и близость последнего суда. Вследствие этого порвались все общественные Связи, пошатнулись человеческие и родственные узы; исчезла всякая власть, пропало различие между людьми. Ад спустил с цепей все зло и послал его гулять по белу свету: убийство, грабеж, вероломство, насилие, разбой и неистовство заменили труд, честность, веру и совесть. Казалось, что люди отныне будут жить не добром, а только злом и что чувства и мысли их тоже переменились: то, что прежде казалось им бесчестным, считалось теперь святыней, и наоборот. Солнце не светило больше: его застилал дым пожаров, а по ночам зарево заменяло собою звезды и месяц. Пылали города, деревни, костелы, усадьбы и леса. Люди перестали говорить, а только стонали или выли, как псы; жизнь утратила цену. Тысячи людей гибли без следа, без воспоминаний. А среди всех этих ужасов, убийств, стонов, дыма и пожаров возвышался один только человек, вырастая, как гигант, почти затемняя дневное светило и бросая тень от моря до моря.

Это был Богдан Хмельницкий.

Двести тысяч вооруженных и опьяненных победой людей ждали только его мановения.

Чернь восставала всюду, городские казаки также присоединялись к нему. Вся страна, от Припяти до степных окраин, была охвачена огнем; восстание в воеводствах – русском, подольском, волынском, брацлавском, киевском и черниговском – все усиливалось. Могущество гетмана росло с каждым днем. Никогда еще Польша не выставляла против самого страшного врага и половины тех сил, какими он располагал теперь. Таких сил не было даже и у немецкого государя. Буря превзошла всё ожидания. Сам гетман не сознавал сначала своего могущества и не понимал, как мог так высоко подняться. Он прикрывался справедливостью и верностью Польше, потому что еще не догадался, что это только слова, которые он может безнаказанно топтать. Но по мере того как возрастало его могущество, в нем возрастал также бессознательный и безграничный эгоизм, равного которому нет в истории. Понятия о добре и зле, о пороке и добродетели, о насилии и справедливости слились в душе Хмельницкого в одно понятие о личной обиде или выгоде. Добродетельным в его глазах был тот, кто был с ним заодно; злодеем – тот, кто против него. Он готов был бы восстать, и против солнца и считать личной обидой то, что оно не светило тогда, когда ему это было нужно. Людей и целый свет он мерил собственным «я» и, несмотря на все свое лицемерие и на всю свою хитрость, был искренен в этом чудовищном взгляде. Отсюда проистекали все злодеяния Хмельницкого, но вместе с тем, и добрые дела; если он не знал меры в издевательстве и жестокости в отношении врага, то зато умел быть благодарным за все, хотя бы и невольно оказанные ему услуги. Однако когда он был пьян, то забывал о благодеяниях и, рыча от бешенства, с пеной на губах, отдавал жестокие приказания, о которых сам же сожалел впоследствии. А чем сильнее рос его успех, тем чаще он напивался, так как тревога все больше и больше охватывала его душу. Казалось, что удача подняла его на такую высоту, о какой он совсем и не думал. Его могущество поражало других, но пугало и его самого. Исполинская река бунта неумолимо несла его с быстротой молнии, но куда? Чем должно кончиться все это? Начиная восстание во имя личных обид, этот казачий дипломат рассчитывал, что после первых же успехов или даже поражений он начнет переговоры: его простят и удовлетворят за причиненные ему обиды и потери. Он хорошо знал Польшу, ее безграничное, как море, терпение, ее бесконечное милосердие: ведь Наливайке, совсем было погибшему, даровали же прощение. Теперь же, после победы на Желтых Водах, поражения гетманов, после того как война разгорелась во всех южных воеводствах, когда дело зашло так далеко, а обстоятельства превзошли все его ожидания, – должна завязаться борьба на жизнь или смерть.

 

Но на чьей стороне будет победа?

Хмельницкий прибегал и к гаданью по звездам, стараясь проникнуть в будущее, но видел перед собою только мрак. Временами его охватывала страшная тревога, а в груди, подобно буре, бушевало отчаяние. Что будет? Что будет?

Хмельницкий знал лучше других, что Польша таит в себе исполинскую силу, хотя не умеет пользоваться ею и даже не сознает ее. А если бы кто-нибудь захватил ее в свои руки, кто устоял бы тогда против йее? Кто мог предугадать, не уничтожит ли страшная опасность и близкая гибель внутренних несогласий, личных счетов и зависти панов, раздоров, сеймовой болтовни, своеволия шляхты и бессилия короля? Полмиллиона одной только шляхты могло выступить в поле и уничтожить Хмельницкого, хотя бы ему помогал не только крымский хан, но и сам турецкий султан.

Об этой дремлющей силе Польши знал еще, кроме Хмельницкого, покойный король Владислав; поэтому он всю свою жизнь трудился над тем, чтобы начать борьбу на жизнь и смерть с сильнейшим в мире монархом, так как только этим и можно было призвать ее к жизни. Потому-то король не побоялся даже возбуждать казаков. Было ли суждено казакам вызвать это наводнение для того, чтобы наконец погибнуть в нем самим?

Хмельницкий понимал также, насколько страшен отпор этой самой Польши, несмотря на всю ее слабость. В ней не было ладу, единодушия, она была своевольна и беспорядочна, но о ее стены ударялись самые страшные из всех волн – турецкие волны, и разбивались, как о скалу. Он собственными, глазами видел это под Хотином. Эта же Польша, даже во времена своей слабости, водружала свои знамена на стенах столиц соседних государств. Какой же теперь даст она отпор? Чего не совершит она, доведенная до отчаяния, когда ей придется или умереть, или победить?

Потому-то каждое торжество Хмельницкого представляло для него новую опасность, так как приближало минуту пробуждения дремлющего льва и делало все более невозможным какое бы то ни было примирение. В каждой победе таилось будущее бедствие; на дне каждого кубка – горечь. Против казацкой бури разразится гроза Польши. Хмельницкому казалось, что он уже слышит ее отдельные глухие раскаты.

Против него пойдут и Великая Польша, и Пруссия, и Мазовия, и Малая Польша, и Литва; им нужен только вождь.

Хмельницкий взял в плен гетманов, но и сквозь эту удачу проглядывало предательство судьбы. Гетманы были опытными воинами, но ни один из них не был таким человеком, какого требовала настоящая минута грозы, ужаса и бедствий.

Вождем их мог быть теперь только один человек.

Это был князь Иеремия Вишневецкий.

Раз гетманы попали в неволю, то, вероятнее всего, выбор падет на князя. Хмельницкий, равно как и другие, не сомневался в этом.

А тем временем в Корсунь, где запорожский гетман остановился для отдыха после битвы, долетели из Заднепровья вести, что грозный князь уже двинулся из Лубен и немилосердно подавляет бунт что на пути его исчезают деревни, слободы, хутора и местечки, а вместо них возвышаются кровавые колы и виселицы. Страх удваивал и утраивал его силы Говорили, что он ведет с собою пятнадцать тысяч лучшего войска, какое только может быть в Польше.

Его ожидали в казацком лагере со дня на день. Вскоре после битвы под Крутой Балкой среди казаков раздался крик: «Ерема идет!»

Крик этот испугал чернь, которая в страхе обратилась в бегство. Это глубоко поразило Хмельницкого.

Ему предстоял теперь выбор: или со всеми своими силами двинуться против князя в Заднепровье, или, оставив часть войска для занятия украинских крепостей, двинуться в глубь Польши.

Поход против князя был небезопасен. Имея дело с таким славным вождем, Хмельницкий, несмотря на все превосходство своих сил. легко мог потерпеть поражение в решительной битве, и тогда все погибло бы сразу. Чернь, составлявшая главную часть его войска, доказала ему, что страшится одного уже имени «Ерема». Нужно было время, чтобы превратить ее в войско, могущее устоять против натиска княжеских полков.

С другой стороны, князь, вероятно, не вступил бы в решительную битву, а ограничился бы обороной крепостей и партизанской войной, которая в таком случае затянулась бы на целые месяцы, если не годы, а Польша за это время, несомненно, собрала бы новые силы и послала их на помощь князю.

Хмельницкий решил поэтому остаться в Украине, организовать новые силы и усилить свое войско, а потом уже пойти на Польшу и принудить ее к соглашению. Он рассчитывал на то, что подавление бунта в одном только Заднепровье надолго займет князя, который и оставит его в покое. А тем временем он будет поддерживать мятеж, высылая на помощь черни отдельные полки.

Наконец, он предполагал, что ему удастся обмануть князя переговорами и, оттягивая их, выиграть время и дождаться, пока не истощатся его силы. При этом Хмельницкий вспомнил о Скшетуском.

Несколько дней спустя после битвы под Крутой Балкой, в самый день паники между чернью, он велел призвать его к себе.

Он принял его в доме старосты в присутствии одного только Кшечовского, который давно уже был знаком с Скшетуским, и ласково, хотя не без некоторого высокомерия, соответствующего его теперешнему положению, поздоровавшись с ним, сказал:

– Поручик Скшетуский, за услугу, оказанную мне вами, я выкупил вас у Тугай-бея и обещал вам свободу. Теперь этот час настал. Я дам вам булаву для свободного проезда на случай встречи с войсками или стражей. Можете возвращаться к своему князю.

Скшетуский молчал! Радостная улыбка не появилась на его лице.

– Можете ли вы пуститься в дорогу? Я вижу, что вы еще не совсем здоровы.

Действительно, Скшетуский был похож на тень. Раны и последние события свалили с ног этого молодого богатыря; можно было подумать, глядя на него, что окне доживет до завтра. Лицо его пожелтело, а от черной, давно не стриженной бороды казалось еще более изнуренным. Причиной этого были нравственные страдания, которые доводили его до отчаяния. Следуя с казацким обозом, он был невольным свидетелем всего, что случилось со времени выступления казаков из Сечи Он видел позор и несчастье Польши и гетманов в плену, видел торжество казаков, пирамиды, сложенные ими из голов убитых воинов, видел повешенных за ребра шляхтичей, отрезанные груди женщин и изнасилованных девушек, видел отчаяние храбрых и подлость трусов, видел все, все вытерпел и страдая тем сильнее, что его неотвязно мучила мысль о том, что непосредственным виновником всех этих бедствий является он сам; ведь он, а не кто другой перерезал веревку на шее Хмельницкого. Но мог ли ожидать рыцарь-христианин, что оказанная им помощь ближнему принесет такие плоды? И отчаяние его было безгранично.

Задавая себе вопрос о судьбе Елены и представляя, что могло случиться с нею, если злой рок задержал ее в Разлогах. он протягивал руки к небу и взывал голосом, в котором слышались безграничное отчаяние и почти угроза:

– Боже! Прими мою душу! Я страдаю сильнее, чем заслужил!

Потом, заметив, что кощунствует, падал ниц, моля Бога о спасении и помиловании его отчизны и прося Его сжалиться над невинной голубкой, которая, может быть, взывает к Божьей и его помощи. Одним словом, он так много выстрадал, что его даже не обрадовала дарованная свобода, а этот запорожский гетман, этот триумфатор, желавший казаться великодушным и оказать ему свою милость, не производил на него никакого впечатления. Заметив это, Хмельницкий нахмурился и сказал:

– Торопись воспользоваться моей милостью, пока я не раздумал; только моя доброта и вера в правоту моего дела делают меня таким неосторожным; я наживаю себе еще одного врага, так как знаю, что ты будешь против меня.

– Если Бог даст мне силы! – ответил Скшетуский и так взглянул на Хмельницкого, что тот не мог вынести его взгляда и опустил глаза.

– Ну это не важно! – прибавил он, помолчав несколько минут. – Я слишком могуществен, чтобы бояться такого юнца. Скажи своему князю все, что ты здесь видел, и посоветуй ему не слишком хорохориться, а не то у меня кончится терпение и я навещу его в Заднепровье, не знаю только, понравится ли ему мой визит.

Скшетуский молчал.

– Я говорил и повторяю еще раз, – продолжал Хмельницкий, – что я веду войну не с Польшей, а с панами, а князь – первый между ними. Он враг мой и русского народа, отщепенец от нашей церкви и злодей. Я слышал, что он тушит мятеж кровью, но пусть он смотрит, чтобы не пролилась его собственная.

Говоря это, он волновался все больше и больше: лицо его горело, а глаза мрачно сверкали. Видно было, что им овладевает обычный припадок гнева и злобы, во время которого он совершенно терял рассудок и память.

– Я прикажу Кривоносу привести его ко мне на веревке! – кричал он. – Брошу его себе под ноги и по. его спине буду влезать на коня!

Скшетуский посмотрел свысока на бушующего Хмельницкого и спокойно ответил:

– Победи его сначала!

– Ясновельможный гетман! – обратился к нему Кшечовский. – Пусть этот дерзкий шляхтич скорее уезжает; не годится для твоего достоинства, чтобы ты разражался против него гневом, а так как ты обещал ему свободу, то он рассчитывает, что ты или нарушишь данное слово, или будешь выслушивать его дерзости.

Хмельницкий опомнился и, тяжело дыша, сказал:

– Пусть едет! Но чтобы он знал, что Хмельницкий платит за добро добром, дать ему булаву и сорок татар, которые проводят его до самого отряда… А ты, – обратился он к Скшетускому, – знай, что теперь мы квиты. Я полюбил тебя, несмотря на твою дерзость, но если ты еще раз попадешь в мои руки, то уже не вывернешься.

Скшетуский вышел с Кшечовским.

– Раз гетман отпускает тебя с головой на плечах, – сказал последний, – и раз ты можешь ехать куда тебе угодно, то я, по старому знакомству, советую тебе: уходи лучше в Варшаву, но только не в Заднепровье, потому что оттуда не уйдет ни одна душа. Ваше время миновало. Если бы ты был умнее, то пристал бы к нам, но знаю, что напрасно предлагать тебе это. А ты поднялся бы так же высоко, как и мы.

– На виселицу, – пробормотал Скшетуский.

– Мне не хотели дать литинского староства, а теперь я сам возьму хоть десять. Мы прогоним Конецпольских. Калиновских, Потоцких, Любомирских, Вишневецких Заславских и всю шляхту и поделимся их имениями; этого хочет, очевидно, сам Бог, раз Он даровал нам две такие победы.

Скшетуский не слушал болтовни полковника и думал совсем о другом.

– Когда после битвы и нашей победы я увидел в избе Тугая связанного по ногам и рукам моего благодетеля, коронного гетмана, – продолжал Кшечовский, – то он сейчас же стал называть меня неблагодарным и Иудой. Но я ему ответил, что я не такой неблагодарный как он думает, и обещал ему, когда засяду в его поместьях и замках, сделать его своим подстаростой, если только он не будет напиваться. Хо, хо! Хороших птичек поймал Тугай-бей, поэтому и щадит их. Если бы не он, то мы с Хмельницким иначе поговорили бы с ними Ну вот! Уж воз готов и татары в сборе. Куда же ты идешь?

 

– В Чигирин.

– Как постелешь, так и выспишься. Ордынцам дан приказ, чтобы они отвели тебя хотя бы до самых Лубен. Постарайся только, чтобы твой князь не посадил их на кол, что он, наверное, сделал бы с казаками. Потому тебе и дали татар. Гетман приказал вернуть тебе твоего коня. Ну, будь здоров, не поминай нас лихом и кланяйся князю от нашего гетмана, а если можешь, уговори его приехать на поклон к Хмельницкому. Может быть, и заслужит его милость. Ну, будь здоров!

Скшетуский сел в повозку, которую немедленно окружили ордынцы, и тронулся в путь. Им еле удалось пробраться сквозь рынок, так как он весь был запружен, запорожцами и чернью, которые варили себе кашу, распевая песни о желтоводской и корсунской победах, сложенные слепцами и кобзарями, следовавшими за казацким обозом. Между кострами, разложенными под котлами с кашей, лежали тела сначала изнасилованных, а затем убитых женщин, и торчали пирамиды, сложенные из голов убитых и раненых воинов.

Тела эти и головы начали уже разлагаться и издавать убийственный запах, который, однако, нимало не беспокоил всю эту толпу. Город носил следы опустошения и дикого своеволия запорожцев; окна и двери были выломаны, рынок завален обломками драгоценных вещей, смешанных с соломой и паклей. Углы домов были украшены трупами, большей частью евреев, и толпа забавлялась тем, что хватала их за ноги и качалась на них.

На одной стороне рынка чернели остатки сгоревших домов и соборного костела; от них еще несло жаром и клубился дым. Воздух был пропитан запахом гари. За сгоревшими домами стоял кош. мимо которого пришлось проезжать Скшетускому, и толпы пленных, охраняемые многочисленной татарской стражей. Кто не успел скрыться из окрестностей Чигирина, Черкасс и Корсуни или не погиб под топором черни, тот попал в неволю. Между пленными были и солдаты, взятые в плен в обеих битвах, и окрестные жители, которые не хотели или не могли присоединиться к восстанию; тут была и шляхта, и подстаросты, и владельцы хуторов, и мелкая шляхта, и женщины, и дети. Стариков не было, потому что татары убивали их, как негодных уже к продаже. Они захватывали даже целые деревни и усадьбы, чему Хмельницкий не смел противиться В некоторых местностях мужчины добровольно шли в казацкий обоз, а татары в награду за это сжигали их хаты и забирали их жен и детей. Но в общем смятении и ожесточении никто не думал об этом и не удивлялся Чернь, хватаясь за оружие, отрекалась от родных сел, жен и детей, а если у них брали жен, то зато брали и они чужих «ляшек» – и, насытясь их красотой, убивали или продавали их ордынцам. Между пленными было немало и украинских «молодиц», связанных по три или по четыре одной веревкой с девушками из шляхетских домов. Неволя и недоля равняли всех. Вид этих несчастных созданий глубоко потрясал душу и взывал к мести. Оборванные, полунагие, подвергающиеся бесстыдным шуткам татар, толпами бродивших по майдану, они должны были выносить побои и поцелуи, от которых теряли сознание и волю. Некоторые громко рыдали, другие, с безумными лицами, открытыми ртами и уставленными в одну точку глазами, покорялись всему, что постигало их. То тут, то там раздавался крик пленника, безжалостно убиваемого за взрыв отчаянного сопротивления. Свист бизунов (бичей из бычьей кожи) то и дело раздавался среди мужчин, сливаясь с криками боли, плачем детей, ревом скота и ржанием лошадей. Пленники не были еще разделены и уставлены в походном порядке, а потому всюду царствовал страшный беспорядок Телеги, лошади, рогатый скот, верблюды, овцы, мужчины и женщины, кучи награбленной одежды, посуды, тканей, оружия – все это, сбитое в одну огромную кучу, ожидало дележа и порядка. Время от времени отряды пригоняли новые толпы людей и скота, по реке плыли нагруженные паромы, а из главного коша постоянно приходили татары, чтобы потешить глаза зрелищем собранных богатств. Некоторые из них, пьяные от кумыса или от водки, одетые в католические священнические облачения, комжи, орнаты и русские рясы и стихари, даже в женские платья, затевали споры, драки и крики о том, что кому достанется. Татарские чабаны, сидя на земле между стадами, забавлялись – одни высвистыванием на дудках резких мелодий, другие – игрой в кости, взаимно угощая при этом друг друга палочными ударами. Стаи псов, прибежавших сюда вслед за своими хозяевами, жалобно выли.

Скшетуский миновал наконец эту человеческую бойню, полную стонов, слез и адских криков; он думал, что теперь сможет вздохнуть свободнее, но сейчас же за казацким лагерем ему бросилось в глаза новое ужасное зрелище. Вдали виднелся кош, откуда неустанно неслось ржание лошадей, а ближе, на поле, около самой почти дороги, ведущей в Черкассы, молодые воины забавлялись стрельбою в слабых и больных пленников, которые не могли бы выдержать дальнего пути в Крым. Несколько десятков тел, продырявленных, как решето, были уже выброшены на дорогу; некоторые из них еще судорожно вздрагивали. Те же, в которых стреляли, были привязаны за руки к деревьям. Между ними были и старые женщины. Удачные выстрелы сопровождались довольным смехом.

Около главного коша обдирали шкуры со скота и лошадей, предназначенных для корма солдат. Земля была залита кровью. Удушливые испарения спирали в груди дыхание; между тушами мяса вертелись с ножами в руках залитые кровью ордынцы. День был жаркий, солнце страшно пекло. Только после часа езды удалось Скшетускому со своим экспортом выбраться в чистое поле; но издали долго еще долетал до него из коша шум, крик и рев скота. Всюду по дороге заметны были следы хищников; в сгоревших усадьбах торчали одни только трубы, хлеба были вытоптаны, деревья поломаны, вишневые сады вырублены на топливо. На дороге то тут, то там валялись лошадиные и человеческие трупы, страшно изуродованные, синие, опухшие, а на них и над ними – стаи воронов, с шумом и криком подымавшиеся при виде людей. Кровавое дело Хмельницкого всюду бросалось в глаза, и трудно было понять, против кого именно поднял он руку: ведь прежде всего под этим бременем стонал его родной край.

В Млееве Скшетуский встретил татарский отряд, гнавший новые толпы пленников. Городище было выжжено дотла. Торчала одна только каменная колокольня да старый дуб, стоявший посреди рынка, на котором висело несколько еврейских детей, повешенных несколько дней тому назад. Тут же было перебито много шляхты из Коноплянки, Староселья, Вязовки, Балаклея и Водачева, Само местечко было пусто, так как мужчины ушли к Хмельницкому, а женщины, старики и дети бежали в лес от ожидаемого прихода войск князя Иеремии. Из Городища Скшетуский проехал через Смепу, Заботин и Новосельцы в Чигирин, останавливаясь по дороге ровно столько, Сколько было необходимо для отдыха лошадей. Он въехал в город на другой день пополудни. Война пощадила город: было разрушено только несколько домов, а дом Чаплинского сравнен с землей. В городе стоял полковник с тысячей казаков, но и он сам, и его молодцы, и все население жили в постоянном страхе, потому что и тут, как всюду, все были уверены, что каждую минуту может нагрянуть князь и поразить их местью, какой еще не видывал свет. Кто распускал эти слухи и откуда шли они – было неизвестно… Быть может, их порождал страх, но все твердили, что князь уже плывет Сулою, что теперь он на Днепре, где сжег Васютинцы и истребил все население в Борисах; каждое приближение всадников или пеших людей вызывало страшную панику. Скшетуский жадно прислушивался к этим известиям, понимая, что если они и ложны, то все-таки сдерживают распространение бунта в Заднепровье, над которым тяготела рука князя.

Скшетуский хотел узнать что-нибудь важное от полковника, но оказалось, что тот, наравне с другими, ничего не знал о князе и сам был бы рад узнать что-нибудь от Скшетуского. А так как все байдаки и лодки были перетащены на эту сторону, то беглецы с другого берега уже не попадали в Чигирин.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru