bannerbannerbanner
Огнем и мечом

Генрик Сенкевич
Огнем и мечом

– Благодарю вас от имени Скшетуского за сравнение его с разбойниками. Но довольно, – прибавил князь, нахмурив брови. – Я вижу, – продолжал он, обращаясь к полковникам, – что вы все, господа, стоите за войну; такова и моя воля, Теперь пойдем на Чернигов, заберем по дорогое шляхту, а под Брагимом переправимся, оттуда уже двинемся на юг. А теперь в Лубны!

– Помоги нам. Боже! – воскликнули полковники.

В эту минуту отворилась дверь и на пороге появился Растворовский, начальник валашского полка, посланный два дня тому назад на разведку с отрядом конницы.

– Милостивый князь, – воскликнул он, – мятеж распространяется! Разлоги сожжены, в Васильевке наш полк уничтожен весь – до единого человека.

– Как? Что? Где? – раздалось со всех сторон. Но князь сделал знак рукой, чтобы все умолкли.

– Кто же это сделал, бродяги или какое-нибудь войско?

– Говорят, что Богун.

– Богун?

– Точно так.

– Когда это случилось?

– Три дня тому назад.

– Вы напали на след? Догнали или спросили кого?

– Я напал на след, но догнать не мог, после трех дней было уже поздно. Дорогой я узнал, что они ушли в Чигирин, а потом разделились: половина пошла к Черкассам, а другая в Золотоношу и Прохоровку.

– А значит, я встретил этот отряд, шедший в Прохоровку, о чем уже доносил вашей светлости. Казаки сказали, что их выслал Богун, чтобы остановить движение крестьян за Днепр; я потому и отпустил их.

– Глупо вы сделали, но я не виню вас. Трудно не ошибиться, если на каждом шагу измена, – сказал князь.

– Боже милостивый! – воскликнул он вдруг, хватаясь за голову. – Теперь я вспомнил, что Скшетуский говорил мне о Богуне, и понимаю, зачем сожжены Разлоги. Верно, он похитил княжну. Эй, Володыевский! Возьмите сейчас же пятьсот человек и еще раз двиньтесь к Черкассам; Быховец с пятью сотнями валахов пусть идет в Золотоноши и Прохоровку. Не жалейте лошадей; кто отобьет девушку, тот получит в пожизненное владение Еремеевку. Скорей! А мы, господа полковники, двинемся на Разлоги в Лубны.

Полковники вышли из домика старосты и. поскакали к своим полкам; князю подали темно-гнедого коня, на котором он всегда ездил в поход, и полки двинулись в путь, растянувшись по Филипповской дороге длинной блестящей лентой Около ворот глазам солдат представилось кровавое зрелище: на частоколе виднелись пять отрубленных казацких голов, смотревших мертвыми глазами на проходящее мимо них войско, а дальше за частоколом, на зеленом пригорке, корчился посаженный на кол атаман Сухая Рука. Острие кола прокололо уже половину тела, но несчастный атаман мог еще мучиться до вечера, прежде чем смерть успокоит его. Теперь он не только был жив, но еще провожал полки страшными глазами, как бы говоря им: «Пусть Господь покарает вас, детей и внуков ваших до десятого поколения за эту кровь и муки… Да пошлет Он на вас все несчастия! Да погибнет все ваше племя; вы будете вечно умирать и не найдете ни жизни, ни смерти». И хотя это был простой казак, умиравший не в парче и пурпуре, а в простом синем жупане, и не в дворцовых комнатах, а под открытым небом, на колу, но испытываемая им мука и витавшая над ним смерть осенили его таким величием и придали его взгляду такую силу и выражение ненависти, что все поняли, что он хотел сказать… Войска молча проходили мимо; князь проехал, не взглянув даже в его сторону; ксендз Муховецкий осенил его крестом, и все уже прошли, как вдруг какой-то солдат гусарского полка, совсем почти юноша, не спрашивая ничьего разрешения, въехал на возвышение и, приложив пистолет к уху жертвы, одним выстрелом покончил его страдания. Все вздрогнули при виде такого смелого поступка и, зная суровость князя, считали его уже погибшим. Но князь молчал; делал ли он вид, что не слышит, или действительно был погружен в свои мысли, но он спокойно поехал дальше и только вечером велел призвать к себе смельчака. Юноша стоял еле живой перед князем, и ему казалось, что земля проваливается под его ногами.

– Как тебя зовут? – спросил князь.

– Желенский.

– Ты выстрелил в казака?

– Я, – простонал бледный как полотно юноша.

– Зачем же ты это сделал?

– Я не мог видеть его мучений.

А князь, вместо того чтобы рассердиться, сказал:

– Когда ты присмотришься к тому, что делают они сами, сострадание покинет тебя; но так как ты из жалости не щадил даже своей жизни, то получишь от казначея в Лубнах десять червонцев и поступишь ко мне на службу.

Все удивились, что дело так счастливо кончилось, но в этот момент приехал отряд из Золотонош, и мысли всех приняли другое направление.

Глава VII

Войска пришли в Разлоги уже поздно вечером. Здесь-то и застали они Скшетуского, сидевшего, точно на Голгофе, почти без памяти от пережитых им страданий и мук; а когда ксендз Муховецкий заставил его очнуться, офицеры увели его с собою, стараясь насколько могли утешить его, в особенности – Лонгин Подбипента, который был его товарищем по полку. Он готов был вздыхать и плакать вместе с ним и сейчас же дал новым обет – поститься всю жизнь по вторникам, если Бог пошлет поручику утешение. Наконец Скшетуского привели к князю, который остановился в крестьянской избе. Последний, увидев своего любимца, не сказал ни слова, а только раскрыл объятия; Скшетуский с рыданием бросился к нему; князь прижал его к груди, поцеловал, а присутствующие заметили на его глазах слезы.

– Я рад тебе, как сыну, так как думал, что никогда больше уж не увижу тебя, – сказал, оправившись, князь. – Перенеси мужественно свое горе и помни, что у тебя будет тысяча товарищей, которые потеряют жен, детей, родителей и друзей. И как исчезает в океане капля, так пусть и твое горе исчезнет в общем бедствии. Теперь настало такое страшное время для дорогой нам отчизны, что истинный муж и воин не должен сокрушаться над своею потерей, но обязан поспешить ей, этой общей нашей матери, на помощь и найти успокоение в сознании исполненного им долга или же пасть славной смертью, за что попадет в царство небесное.

– Аминь! – провозгласил ксендз Муховецкий.

– Лучше бы я видел ее мертвой, – простонал Скшетуский.

– Плачь, и мы с тобою поплачем, – сказал князь, – ведь ты приехал не к басурманам, не к диким скифам или татарам, а к братьям и товарищам; но скажи себе: сегодня я плачу над собою, а завтра уж не принадлежит мне. Ты знаешь, завтра мы идем в поход.

– Я пойду за вами хоть на край света, но не могу утешиться без нее, мне тяжело. Нет… не могу… не могу…

И несчастный то хватался за голову, то кусал пальцы, чтобы заглушить терзавшую его боль.

– Скажи: да будет воля Твоя! – произнес сурово ксендз Муховецкий.

– Аминь! Я подчиняюсь воле Его, но… я так страдаю, – ответил прерывающимся голосом рыцарь.

Действительно, было видно, что он пересиливал себя; вид его страданий вызвал слезы у всех присутствующих, а более чувствительные, как Подбипента и Володыевский, проливали их целыми потоками.

– Милый братец, успокойся, – повторял грустно Лонгин.

– Слушай, – сказал вдруг князь, – я получил известие, что Богун поскакал к Лубнам и разбил в Васильевке мой отряд Поэтому не печалься, быть может, он еще не похитил ее, иначе зачем бы ему идти в Лубны?

– Да, это может быть, – закричали офицеры. – Бог сжалится над тобою.

Скшетуский раскрыл глаза, как бы не понимая, что говорят, но вдруг надежда просияла в нем, и он бросился к ногам князя.

– О, милый князь, всю жизнь, всю кровь!.. – воскликнул он, но не договорил: он так ослабел, что Лонгин должен был поднять его и посадить на скамейку; по лицу его видно было, что он ухватился за эту мысль, как утопающий за соломинку. Товарищи старались раздуть вспыхнувшую в нем искру надежды, говоря, что он найдет в Лубнах свою княжну. Потом его отвели в другую хату и принесли туда меду и вина. Поручик не прочь был выпить, но не мог до того сдавлено было у него горло; зато товарищи его пили за десятерых, а подгуляв немножко, принялись обнимать и целовать его, удивляясь болезненному виду его лица и худобе.

– Однако, ты высох, как щепка! – сказал толстый Дзик.

– Верно, тебя в Сечи мучили и не давали ни есть, ни пить.

– Расскажу в другой раз, – сказал слабым голосом Скшетуский. – Меня ранили, и я был болен.

– Ранили! – вскричал Дзик.

– Как! Ранили посла! – воскликнул Слешинский.

И оба изумленно посмотрели друг на друга, удивляясь казацкой дерзости, потом принялись целовать Скшетуского.

– А ты видел Хмельницкого?

– Видел.

– Давайте его сюда! Мы его изрубим! – закричал Мигурский.

В таких разговорах прошла вся ночь. Утром пришел другой отряд, посланный к Черкассам. Отряд этот не догнал Богуна, но привез странные известия: он встретил по дороге много людей, которые видели Богуна два дня назад. Они говорили, что атаман, очевидно, гнался за кем-то и везде расспрашивал, не видали ли толстого шляхтича с казачком; притом он страшно спешил и летел, как сумасшедший. Другие уверяли, что они не видали, чтобы Богун увозил какую-нибудь девушку, а то они наверное заметили бы, так как при нем было немного казаков. Новая надежда, но и новая тревога овладела Скшетускш; все эти рассказы были непонятны ему; зачем Богун гнался сначала по на-. правлению к Лубнам, потом бросился на Васильевский отряд и вдруг неожиданно повернул к Черкассам? Что ему не удалось похитить Елену, это верно, так как поручик Кушель встретил отряд Антона, где ее не было, а люди, приведенные из-под Черкасс, не видели ее при Богуне. Где же она могла быть? Куда скрылась? Куда она бежала? Да и с какой стати она бежала не в Лубны, а Черкассы или в Золотоношу? Между тем казаки Богуна гнались и охотились за кем-то около Черкасс и Прохоровки. Зачем же они расспрашивали о шляхтиче с казачком? На все эти вопросы поручик не находил ответа.

– Говорите, советуйте, объясняйте мне, господа, что все это значит, – обратился он к офицерам, – я ничего не понимаю.

– Я думаю, что они в Лубнах, – сказал Мигурский.

 

– Не может быть, – возразил Зацвилиховский, – если бы княжна была в Лубнах, то Богун поспешил бы скрыться в Чигирине, а не поехал бы к гетманам, о поражении которых еще не мог знать. А если он разделил казаков, то, наверное, гнался за ней.

– Так зачем же он спрашивал о каком-то шляхтиче и казачке?

– Для того чтобы угадать это, не надо быть особенно дальновидным; раз княжна бежала, то не в женском платье, а переодетая, чтоб скрыть следы. Я думаю, что этот казачок и есть она.

– Наверное! Наверное! – повторили другие.

– Да! Но кто ж этот шляхтич?

– Ну этого-то я не знаю, – сказал хорунжий, – но можно спросить. Крестьяне, должно быть, видели, кто здесь был и что случилось? Давайте сюда хозяина этой хаты.

Офицеры вскочили и притащили его за шиворот.

– Послушай! – сказал Зацвилиховский, – ты был, когда казаки с Богуном напали на княжеский двор?

Мужик, по обыкновению, божился, что не был, ничего не видал и ни о чем не знает, но Зацвилиховский знал, с кем имеет дело.

– Я верю, басурманский сын, что ты сидел под лавкой, когда грабили двор. Но говори это кому другому, а не мне. Ну смотри, вот тут лежит червонец, а там стоит солдат с мечом – выбирай… Сожжем иначе деревню, а из-за тебя пострадают и невинные.

Услышав угрозу, мужик начал рассказывать все, что знал. Когда казаки начали гулять на майдане, то он пошел вместе с другими поглядеть, что там делается. Они слыхали, что княгиня и князья были убиты, что князь Николай ранил атамана и тот лежал как мертвый, а о судьбе княжны ничего не могли узнать, однако же на другое утро говорили, что она убежала с шляхтичем, который приехал с Богуном.

– Вот оно что! – воскликнул Зацвилиховский. – Ну вот тебе червонец; видишь, тебе не сделали обиды. А ты видел этого шляхтича?

– Видел, только он не здешний.

– А каков он из себя?

– Толстый, как печка, с седой бородой и слепой на один глаз.

– Да это, наверное, Заглоба! – воскликнул Лонгин.

– Заглоба? Может быть. Он сошелся с Богуном в Чигирине, пил с ним и играл в кости. Может быть. Это похоже на него.

– И этот шляхтич убежал с девицей? – обратился Зацвилиховский к мужику.

– Да, так мы слыхали.

– А вы хорошо знаете Богуна?

– Ой, ой, пане! Он ведь иногда целыми месяцами сидел здесь…

– А может быть, этот шляхтич увез княжну по его желанию?

– Где же! Он не связал бы тогда и не душил бы его жупаном, а все говорили, что он увез ее, только никто не видал их. Узнав об этом, атаман взвыл, он до рассвета еще велел привязать себя в люльке между двух коней и погнался за ними в Лубны, но не догнал, а потом сразу пустился в другую сторону.

– Слава Богу! – воскликнул Мигурский. – Быть может, она в Лубнах; это ничего не значит, что они погнались за ней в Черкассы.

Скшетуский опустился на колени и начал горячо молиться.

– По правде сказать, я не ожидал от Заглобы такой храбрости, – бормотал старый хорунжий, – чтобы он осмелился бороться с Богуном. Правда, он был очень расположен к Скшетускому за лубнянский мед, который мы вместе пили в Чигирине; он не раз говорил мне об этом, но все-лаки я удивляюсь ему: ведь и на деньги Богуна он выпивал немало. Да, я не ожидал от него такой смелости, скорей считал его трусом. Он довольно ловок насчет вранья, а у таких людей вся храбрость в языке.

– Пусть он будет чем хочет, довольно того, что он вырвал княжну из разбойничьих рук, – сказал Володыевский. – Видно, что он способен на всякие штуки и, наверное, уйдет с нею от врагов.

– Тут идет дело о его собственной шкуре, – сказал Мигурский. – Ну, утешься, милый друг, – обратился он к Скшетускому. – О, еще мы все попадем к тебе в шафера и нальемся на твоей свадьбе.

– Если он бежал за Днепр, – вмешался Зацвилиховский, – и узнал о корсунском поражении, то должен был возвратиться в Чигирин, и тогда мы его догоним.

– За здоровье и удачу нашего друга! провозгласил Слешинский.

И они начали пить за здоровье Скшетуского, княжны, их будущих потомков и Заглобы. Так прошла ночь. На рассвете раздался сигнал, и войска двинулись в Лубны; они шли скоро, так как при них не было обоза. Скшетускому хотелось ехать впереди, с татарским полком, но он был слишком слаб, да и князь задержал его при себе, желая услышать отчет о его посольстве в Сечь. Скшетуский рассказал ему обо всем, как напали на него близ Хортицы, как потащили потом в Сечь; умолчал только о своем споре с Хмельницким, чтобы князь не подумал, что он хочет хвастаться. Больше всего огорчила князя весть, что у старого Гродицкого нет пороха и что он не может долго защищаться.

– Как жаль, – сказал он, – эта крепость могла бы сдерживать восстание, а Гродицкий – храбрый воин, истинный друг и защитник Польши. Но почему он не послал за порохом ко мне? Я дал бы ему из лубненских складов.

– Он, верно, думал, что великий гетман сам должен был подумать об этом.

– Понимаю! – произнес князь. – Великий гетман опытный воин, но был слишком самоуверен и потому погиб. Он пренебрег этим восстанием, а когда я предложил ему свою помощь, он очень недружелюбно отнесся ко мне. Он, очевидно, ни с кем не хотел делиться своею славой и боялся, чтобы не приписали победу мне.

– Я тоже так думаю! – сказал Скшетуский.

– Он хотел усмирить Запорожье кнутами, и вот что из этого вышло. Бог наказал гордость, а из-за нее гибнет Польша, хотя мы все немного виноваты в этом.

Князь был прав: он и сам был виноват. Еще не так давно, когда у него было дело с Александром Конецпольским из-за Гадяча, князь въехал с четырьмя тысячами людей в Варшаву и велел им, в случае если сенат заставит его присягать, вломится и перерезать всех А сделал он это тоже из-за гордости, которая не позволяла ему присягать, если не поверили его словам. Быть может, в эту минуту он вспомнил это, так как призадумался и ехал молча, глядя на широкую степь; а может, он думал и о судьбе Польши, для которой, казалось, приближался день суда и кары Божией.

Наконец после полудня с высокого берега Сулы показались купола лубненских церквей, блестящие крыши и зубчатые башенки церкви Святого Михаила. Войска вступили в город к вечеру. Сам князь отправился в замок, где по его приказанию все уже было готово к походу; войско разместилось в городе, но с трудом, так как его было очень много. Ходившие на правом берегу Днепра слухи о войне и волнения среди крестьян заставили заднепровскую шляхту укрыться в Лубны с женами, детьми, челядью, лошадьми, верблюдами и целыми стадами скота. Туда же приехали и княжеские комиссары, подстаросты, арендаторы, евреи, – словом, все, кто боялся восстания, Можно было подумать, что в Лубнах происходит большая ярмарка, потому что там были даже московские купцы и астраханские татары, ехавшие с товаром на Украину и застигнутые здесь войной. На рынке стояли тысячи разнообразных возов, казацкие телеги и шляхетские повозки. Почетные гости разместились в замке и на постоялых дворах, а мелкая шляхта и челядь – в палатках, около костела. На улицах раскладывали костры и готовили кушанье. Везде царствовала теснота, суматоха и шум, точно в пчелином улье; тут были всевозможные цвета и костюмы: княжеские солдаты и гайдуки, евреи в черных лапсердаках, крестьяне, армяне в фиолетовых шапках, татары в тулупах Всюду слышались крики, проклятия, плач детей, лай собак и рев скота. Вся эта толпа радостно приветствовала пришедшее войско, видя в нем защиту и спасение. Некоторые пошли к замку кричали «виват» князю и княгине. В толпе ходили самые разнообразные слухи: одни говорили, что князь остается в Лубнах; другие – что поедет на Литву, куда и все последуют за ним; некоторые твердили даже, что он уже побил Хмельницкого. Князь, поздоровавшись с женой и дав приказания назавтра о выступлении в поход, озабоченно смотрел на этих людей и на их возы, которые потянутся за войском и будут замедлять его движение. Его утешала только та мысль, что за Брагимом, в более спокойном крае, вся эта масса рассыплется по углам. Княгиня со своими фрейлинами и двором должна была ехать в Вишневец. чтобы князь мог спокойно и беспрепятственно идти на войну. Приготовления в замке были уже окончены, возы с вещами и драгоценностями уложены, и весь двор готов в дорогу. Все это было исполнено по приказанию княгини Гризельды, которая была такой же энергичной и стойкой в несчастье, как и ее муж Князя радовало это, хотя ему жаль было оставить лубненское гнездо, в котором он испытал столько счастья и приобрел столько славы. Его грусть разделял также весь двор и все войско; все были уверены, что когда князь уйдет из Лубен, неприятель не оставит их в покое и отомстит князю за все нанесенные им удары. Многие плакали, особенно женщины, родившиеся там и покидавшие теперь отцовские могилы.

Глава VIII

Скшетуский, горя нетерпением узнать что-нибудь о княжне и Заглобе, первый вбежал в замок, но, разумеется, не нашел их там. О них даже ничего не знали, хотя здесь уже было известно и о нападении на Разлоги, и об уничтожении Васильевского отряда. Молодой рыцарь, обманутый в надежде, заперся в своей квартире, в цейхгаузе, и им снова овладели отчаяние и печаль. Но он отгонял их, как отгоняет раненый воин стаи воронов, слетающихся пить теплую кровь и раздирать свежее мясо. Он утешал себя мыслью, что Заглоба хитер, сумеет вывернуться и скроется в Чернигове, когда к нему дойдет известие о поражении гетманов. Он припомнил тогда деда, встреченного им по дороге в Разлоги, который сказал, что его обобрал какой-то черт и что он просидел три дня в каганлыкских тростниках, боясь показаться на Божий свет. «Наверное, – подумал Скшетуский, – этого деда обобрал Заглоба, чтобы раздобыть платье для себя и для Елены. Иначе и быть не может», – повторял поручик, и эта мысль успокаивала его, так как подобная одежда облегчала им бегство. Он надеялся также, что Бог не оставит Елену, а чтобы вернее снискать для нее Его милосердия, решил очиститься от грехов. Он вышел из цейхгауза и направился к ксендзу Муховецкому; найдя последнего среди женщин, нуждавшихся в утешении, просил исповедать его. Ксендз повел его в часовню, сел в исповедальню и, выслушав его, стал давать ему наставления, утверждать его в вере и говорить, что истинный христианин не должен сомневаться в могуществе Божием и плакать больше над собственным горем, чем над несчастьем отчизны; потом в столь величественных и трогательных словах изобразил упадок и позор родины, что в сердце рыцаря пробудилась горячая любовь к ней и собственное горе показалось ему ничтожным. А по отношению к казакам ксендз старался внушить ему, что он должен забыть полученные от них личные обиды. «Ты должен громить их как неприятелей веры и отечества, но простить как личных врагов, забыть свою ненависть и месть, и если исполнишь это, Бог тебя вознаградит и возвратит тебе возлюбленную». Благословив его, он велел ему лежать до утра крестом перед распятием Спасителя.

Часовня была пуста, и только две свечи мерцали перед алтарем, бросая золотисто-розоватый отблеск на изваянный из мрамора кроткий и страдальческий лик Христа. Поручик долго лежал как мертвый, чувствуя, что ненависть, тревога, страдания, точно змеи, выползают из его сердца и пропадают где-то в темноте. Он почувствовал, что в него вселяются новые силы, что разум его светлеет и на него нисходит какая-то благодать; одним словом, перед Христом он нашел все, что мог найти верующий человек того времени, вера которого была непоколебима и не отравлена никакими сомнениями.

Он почувствовал себя возрожденным.

На следующий день закипела работа и движение, так как это был день выступления из Лубен. Офицеры с утра осматривали людей и лошадей, которых потом выводили и уставляли в ряды. Князь отстоял обедню в костеле Святого Михаила, потом, вернувшись в замомринял депутацию от православного духовенства, а также лубненских и хоролских мещан. Он выслушал, сидя на троне в расписанной Гельмом зале и окруженный знатнейшими рыцарями, лубненского бурмистра Грубого, который сказал ему по-русски прощальную речь от имени всех городов днепровского княжества. Он просил его не уезжать и не оставлять их, как овец без пастыря, и все депутаты повторяли за ним: «Не уезжай, не уезжай», – а когда князь сказал, что это невозможно, упали ему в ноги, жалея доброго господина или делая вид, что жалеют его, так как говорили, что многие из них, несмотря на все милости князя, больше сочувствуют казакам и Хмельницкому, чем ему. Но более зажиточные боялись погрома, который мог постигнуть их после отъезда князя. Последний ответил, что старался быть им отцом, а не господином, и умолял их остаться верными Польше, их общей матери, под крылом которой они жили спокойно и счастливо и не знали обиды. Приблизительно так же простился он с православным духовенством. Наконец настала минута отъезда. По всему замку раздались слезы и рыдания. Женщины падали в обморок, а Анусю Барзобогатую едва удалось привести в чувство. Одна только княгиня села в карету с сухими глазами и поднятой головой: гордая госпожа стыдилась показать свое горе; толпы народа стояли у замка, во всех церквах звонили в колокола, священники благословляли крестом отъезжающих Экипажи, шарабаны и возы еле-еле двигались в тесноте. Наконец вышел князь и сел на коня. Полковые знамена склонились перед ним; на валах раздались пушечные выстрелы; плач, говор и крики слились с колокольным звоном, выстрелами и звуками военных труб.

 

Войска двинулись. Впереди шли два татарский полка под начальством Растворовского и Вершула, потом артиллерия Вурцеля, пехота Махницкого, за. ними княгиня с фрейлинами, весь двор; возы с вещами, затем валахский полк Быховца, полки тяжелой кавалерии, панцирные и гусарские полки и, наконец, драгуны и казаки. За войском тянулся бесконечный и пестрый обоз шляхетских повозок, в которых ехали семьи тех, кто не хотел оставаться в Заднепровье после отъезда князя. Несмотря на музыку, сердца у всех сжимались от боли… Каждый, оглядываясь на город, думал про себя: «Увижу ли я тебя еще раз?» Каждый оставлял здесь часть души и уносил сладкие воспоминания. И взоры обращались в последний раз на башни костелов, купола церквей и крыши домов. Каждый знал, что оставляет здесь, но не знал, что его ждет впереди, в этой синеющей дали, куда он направляется теперь. Все были печальны. А остающийся позади город жалобным звоном колоколов, казалось, умолял уезжающих не оставлять его на произвол судьбы и не забывать его. Войско подвигалось вперед, а головы все еще повертывались к городу, и на лицах можно было прочесть: не последний ли это раз?

И действительно, никому из всего этого войска, которое шло теперь с князем Вишневецким, ни ему самому не суждено было увидеть ни этой страны, ни этого города.

А музыка все играла. Отряд двигался медленно, но беспрерывно, и через несколько времени город заволокло голубым туманом, дома и крыши начали сливаться в одну сплошную массу, ярко освещенную солнцем. Князь выехал вперед на высокий курган и долгое время стоял неподвижно на горе. Ведь этот город и край были творениями рук его предков и его самого. Благодаря Вишневецким глухая пустыня превратилась в заселенный край: они, так сказать, создали Заднепровье. Но больше всего сделал сам князь. Он построил костелы, башни, которые синеют вдали, он укрепил город, соединил его дорогами с Украиной, расчистил леса, осушил болота, воздвигнул замки, основал деревни и усадьбы и заселил их, уничтожал, разбой, защищал людей от нашествия татар, поддерживал в стране земледелие и торговлю, ввел суд и наказание. Благодаря ему этот край жил, процветал и развивался. Он был его душой и сердцем, а теперь пришлось все это бросить… Он жалел ни огромные владения, равнявшиеся немецким княжествам, но создание рук своих, к которому он так привязался; он знал, что, когда его не станет, все пропадет и труды многих лет погибнут, пожары охватят города и села; в этих реках татары будут поить своих лошадей, а на развалинах вырастут леса. А если Бог даст вернуться, то придется начинать все снова, а тогда, быть может, не будет уже ни таких сил, ни такой уверенности в себе, ни даже времени. Здесь прошли годы, покрывшие его славой перед людьми и заслугой перед Богом, а теперь все это разлетится, как дым… И две слезы медленно скатились по щекам князя. Это были последние слезы, после них глаза его сверкали только молнией.

Конь его вытянул шею и заржал; ему ответили ржанием и другие. Это вывело князя из раздумья и наполнило его сердце надеждой. Ведь у него осталось шесть тысяч верных товарищей, которых ждет, как спасения, угнетенная Польша. Заднепровская идиллия уже кончилась, но там, где пылают села и города, где по ночам ржание татарских коней, крик казаков и гром пушек сливаются с плачем невольников, стонами мужей, жен и детей, – там остается открытым поле для славы спасителя отчизны. Но кто протянет руку за этим венцом славы, кто спасет эту опозоренную и истоптанную мужичьем родину, если не он, князь, и не те войска, которые стоят там внизу, сверкая на солнце оружием. Войско проходило как раз у подножия кургана, и при виде князя, стоявшего наверху с булавой, у всех солдат вырвался единодушный крик:

– Да здравствует князь! Да здравствует наш полководец и гетман Иеремия Вишневецкий! – И сотни знамен склонились к его ногам, а князь, обнажив саблю и подняв ее к небу, сказал:

– Я, Иеремия Вишневецкий, воевода русский, князь в Лубнах и Вишневце, даю клятву Тебе, о Боже, единый в Святой Троице, и Тебе, Пресвятая Богородица, что, поднимая эту саблю на злодеев, которые позорят мою отчизну, до тех пор не вложу ее в ножны, пока не смою позора и не согну шеи неприятеля к ногам Польши, не успокою Украины и не остановлю бунта. А так как я даю этот обет чистосердечно, то помоги мне, Боже! Аминь.

Он простоял еще несколько времени на возвышении, потом медленно съехал с кургана к своим полкам. Войска дошли до Басани, деревни госпожи Крыницкой, которая встретила князя на коленях у ворог, крестьяне уже осаждали ее усадьбу, которую она защищала от них с помощью своих людей. Неожиданный приход князя спас ее и девятнадцать ее детей, между которыми было четырнадцать девиц. Князь приказал схватить зачинщиков и послал в Канев ротмистра казацкого полка. Понятовского, который привел в ту же ночь пять казаков Васютинского куреня. Они все участвовали в Корсуньской битве и пыткой были вынуждены сообщить князю все подробности. Они уверили его, что Хмельницкий находится еще в Корсуни, а Тугай-бей с пленниками, добычей и двумя гетманами отправился в Чигирин, а оттуда намеревался идти в Крым. Они слыхали, что Хмельницкий упрашивал его не покидать запорожского войска и идти против князя; мурза, однако, не хотел согласиться на это, говоря, что после поражения войск и гетманов казаки уже сами могут управиться, а он не может дольше ждать, так как иначе все его пленники вымрут. Спрошенные о силе Хмельницкого, они ответили, что он располагает двумястами тысяч, в числе которых находились запорожцы и городские казаки, примкнувшие к мятежу. Получив эти известия, князь ободрился, надеясь увеличить свои силы присоединением шляхты и беглецов из коронного войска На следующее утро он двинулся дальше. За Переяславлем войска вступили в глухие леса, тянувшиеся по берегу Тру-бежа до Козельца и Чернигова. Это было в конце мая; жара стояла необыкновенная, и даже в лесу так было душно, что ни люди, ни лошади не могли свободно дышать.

Скот, шедший за обозом, падал на каждом шагу, а временами, почуяв близость воды, бешено рвался вперед, опрокидывая возы и производя беспорядок Скоро начали падать и лошади, в особенности в тяжелой кавалерии. Ночи были невыносимы из-за массы насекомых и сильного запаха смолы, обильно вытекающей из деревьев. Так продолжалось четыре дня, но на пятый зной сделался нестерпимым. Ночью лошади начали ржать, как бы чуя опасность, о которой люди еще не догадываются.

– Кровь чуют! – говорили в обозе, среди шляхты.

– За нами гонятся казаки! Будет битва!

Женщины начали плакать; весть эта распространилась и между челядью и вызвала суматоху, телеги старались перегнать друг друга или съезжали с дороги в лес. Но люди, присланные князем, быстро восстановили порядок. Во все стороны были разосланы отряды для разведки. Скшетуский, отправившийся волонтером с валахским полком, вернулся к утру и немедленно пошел к князю.

– Что там? – спросил князь Иеремия.

– Милостивый князь, леса горят.

– Подожгли?

– Да… Я захватил нескольких людей, которые сознались, что Хмельницкий выслал их жечь леса за вашей светлостью, если будет попутный ветер.

– Он хотел бы сжечь нас живыми, без битвы. Позвать ко мне этих людей!

Через минуту к князю привели трех диких и глупых чабанов, которые сейчас же сознались, что им действительно велено жечь леса и что за князем уже высланы войска, но они идут к Чернигову другой дорогой, ближе к Днепру. Остальные отряды, вернувшись, подтвердили эти рассказы.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51 
Рейтинг@Mail.ru