bannerbannerbanner
Ашборнский пастор

Александр Дюма
Ашборнский пастор

XXIX. Горизонт омрачается

На следующее утро после того дня, который римлянин отметил бы мелом как один из своих счастливых дней, я решил поехать в город, чтобы получить жалованье за первые три месяца исполнения мною своей должности.

Не могу сказать, что я не испытывал при этом никакого беспокойства. Через два-три дня после срока выплаты жалованья за эти три месяца я отправил моему хозяину-меднику доверенность на его получение с просьбой удержать восемь из шестнадцати фунтов стерлингов, которые он одолжил мне для оплаты моих свадебных расходов, а остальное выслать мне.

Однако, добряк ответил мне так: когда он явился к ректору с тем, чтобы получить разрешение взять мое жалованье, тот заявил, что хотел бы поговорить со мной и что, следовательно, он приглашает меня явиться за жалованьем собственной персоной.

Я, насколько это было возможно, оттягивал поездку, так как ничего хорошего от этой встречи не ожидал, но в конце концов, увидев на дне нашего кошелька последний блеснувший там шиллинг, решил отправиться в путь.

Однако страх, внушаемый мне ректором, был – и Вы с этим согласитесь, дорогой мой Петрус, – скорее инстинктивным, нежели осмысленным.

Ректор был столь добр и столь беспристрастен по отношению ко мне, что я, здраво поразмыслив, пришел к выводу, что ничего плохого он мне сделать не должен.

Правда, он меня предупредил, что мое жалованье может уменьшиться с девяноста фунтов стерлингов до шестидесяти.

Теперь это вспомнилось мне и встревожило меня.

На тридцать фунтов меньше! Представляете, дорогой мой Петрус? Треть моего жалованья! Это уже слишком! Поэтому, не желая безропотно сносить такое, я приготовился, как только зайдет об этом речь во время нашей встречи, возразить ему, приведя в пользу сохранения моих девяноста фунтов весьма убедительные соображения, и тогда – если исключить вызванную чем-то личную неприязнь ко мне, а этого я не мог предположить, помня то прямое покровительство, которым он меня почтил, – ему придется внять моим доводам.

Одним из них, на который я больше всего надеялся, должен был явиться мой брак.

Мне было известно, какое участие всегда вызывает у добросердечных людей зрелище молодой семьи.

Я намеревался сказать ректору, что, в силу естественного хода вещей, жена моя станет матерью, и если прибавление нашего семейства еще не факт, то, во всяком случае, большая вероятность.

Я приготовился высказать ректору и такую мысль: насколько сельский пастор не должен являть прихожанам пример жизни в роскоши, настолько не приличествует ему являть им картину своей нищеты.

В первом случае это возмутительное прегрешение, во втором – удручающее зрелище.

Ради этого торжественного случая, к которому я готовился больше двух недель, я выписал из древних и современных авторов целый ряд высказываний в пользу золотой середины, по выражению Горация, или честного достатка, по выражению Фенелона, то есть тех жизненных обстоятельств, которые наиболее благоприятны для того, чтобы поддерживать на пути спасения сердце, исповедующее благие принципы; более того, я подобрал множество фактов, чтобы решительно убедить ректора в том, что утрата необходимого грозит душе такой же гибелью, как и переизбыток богатства.

Все это, основательно взвешенное и мудро продуманное, следовало красноречиво изложить.

Перед зеркалом в комнате Дженни, единственным в нашем доме, я даже заучил наизусть мою речь, сопровождая ее чередой выразительных поз и жестов, соответствующих обстоятельствам.

На протяжении всего пути, проделанного мной в одноколке графского арендатора, я вполголоса повторял свой монолог; сначала это несколько обеспокоило добряка-арендатора, но, поразмышляв с минуту, он и сам, словно отвечая собственной мысли, громко произнес:

– Ах, вот оно что! Это он разучивает свою воскресную проповедь!

И арендатор стал нахлестывать лошадь, не проявляя более беспокойства по моему поводу; таким образом, когда мы доехали до Ноттингема, я походил на античного борца, натершегося маслом и песком и готового выйти на арену цирка.

К несчастью, дорогой мой Петрус, я всегда замечал, да и Вы тоже считали так, что заранее подготовленные речи и проповеди оказывались для меня не слишком удачными.

Уже сначала, вместо того чтобы тотчас пригласить меня к себе, как это произошло во время моего последнего визита к нему, ректор заставил меня целый час ждать в прихожей, и лишь после этого я был препровожден в его кабинет.

Ректор сидел в том же самом кресле, перед тем же письменным столом, в той же самой начальственной позе.

На углу стола лежали мои деньги и недописанное письмо, ожидавшее своего часа.

Весьма раздосадованный недостатком должного внимания к моей жалобе, я принял достойный вид и вознамерился в нескольких серьезных и печальных словах сообщить ректору, насколько я уязвлен его приемом, но он не стал ждать, когда я открою рот и атаковал меня первый.

– Господин Бемрод, – заявил он, – я вас предупредил, что ваше жалованье подлежит сокращению; но вы упорствуете в своем желании сохранить его прежние размеры, несомненно потому, что у вас появилась любовная интрижка по соседству… То, о чем я вас предупреждал, совершилось: ваше жалованье упало с девяноста фунтов стерлингов до шестидесяти. Вот пятнадцать фунтов, то есть ваше жалованье за первые три месяца… Прошу вас!

И с этими словами, указав пальцем на предназначенные мне деньги, он снова с пером в руках стал вникать в свою корреспонденцию.

Не могу Вам передать, дорогой мой Петрус, какие тягостные чувства испытывал я, услышав эти слова и увидев этот жест.

Я испытывал ту ужасную робость, которая обезоруживает меня как раз в тех случаях, когда, наоборот, мне следовало собрать все свое мужество.

Дважды пытался я заговорить, и дважды слова застревали у меня в горле!

Холодный пот струился по моему лбу.

Что-то вроде хрипа, вырвавшегося из моего горла, заставило ректора поднять голову.

– Так что же? – спросил он. – Вы еще здесь? Вы что, меня не расслышали?

– Вполне, господин ректор, – пробормотал я.

– В таком случае, чего же вы ждете?.. Забирайте ваши деньги и уходите! Я призвал на помощь все мое мужество.

– Простите, господин ректор, – произнес я, – но я хотел заметить…

– Что-что?

Я на секунду запнулся.

– Да говорите же! – закричал он в нетерпении. – Предупреждаю, у меня мало времени, чтобы выслушивать ваши замечания.

– Я хотел заметить, – повторил я, еще более обескураженный тоном, с каким говорил со мной этот человек, – что шестьдесят фунтов стерлингов – это весьма скудное жалованье…

Ректор прервал меня:

– Как это весьма скудное?! Да вы безумец, мой дорогой господин Бемрод; я найду сколько угодно викариев[299] за двадцать пять фунтов стерлингов в год.

– Но, господин ректор, я ведь женился…

– А мне-то какое дело?.. Не надо было вам жениться, дорогой мой!

– Однако, господин ректор… – упорствовал я.

– Ну-ну! – воскликнул он, приподнявшись и опершись на стол обоими кулаками. – Долго ли вы намерены докучать мне своими жалобами, господин Бемрод? Я чувствовал себя все более и более растерянным.

– Я надеялся, господин ректор… я даже рассчитывал…

– Мой дорогой господин Бемрод, надо делать выбор, – прервал меня ректор. – Если вас не устраивает ваш приход с его шестьюдесятью футами стерлингов жалованья, скажите об этом, и вы недолго будете пребывать в затруднительном положении, а я тем более.

Тут я понял, что дела мои принимают скверный оборот.

– Господин ректор, – сказал я, – наверное, кто-то очернил меня в ваших глазах…

– В моих глазах? – прервал он мою фразу. – Очернил вас?!.. На кой черт, скажите мне, я должен тратить время, занимаясь господином Бемродом и раздумьями о том, очернил ли кто-нибудь его в моих глазах?! Ах, дорогой мой, уверяю вас, вы явно питаете иллюзии насчет собственной значительности.

Я вздохнул и поднял глаза к Небу.

– Так что возвращайтесь в Ашборн, – продолжил ректор, – а через три месяца появляйтесь у меня снова, излечившись от своего тщеславия. Вот тогда и посмотрим, что надо сделать с вашим приходом – сохранить его или закрыть.

– Сохранить или закрыть, господин ректор? Разве встал вопрос о закрытии ашборнского прихода?

– А почему бы и нет, если он бесполезен? Пока же еще раз предлагаю вам, господин Бемрод, взять свои деньги и дать мне возможность дописать письмо.

Интонация, с какой были произнесены эти слова, не допускала ответной реплики.

Я пробормотал что-то, вверяя себя его благорасположенности, взял свои пятнадцать фунтов стерлингов и вышел, совершенно убитый.

Оказавшись на улице, я несколько раз повернулся на месте, как человек, которого ударили по голове дубиной; затем, подумав, что в таком ужасном положении только мой хозяин-медник мог бы дать мне добрый совет, я направился к его дому.

Я боялся только одного – что он ушел куда-нибудь на окраину города, как того время от времени требовали его дела; но, обогнув угол его улицы, я успокоился, так как увидел его стоящим на пороге дома со скрещенными на груди руками и поглядывающим по сторонам, не пришлет ли ему добрая фортуна какого-нибудь клиента.

Должен сказать, что, хотя его ожидания по части торговли были обмануты, он принял меня даже более радушно, чем встретил бы человека, пришедшего закупить половину его магазина.

Мне не потребовалось объяснять ему, в каком состоянии пребывала моя душа: он это сразу же увидел по моему взволнованному лицу.

 

– Итак, что еще стряслось, дорогой господин Бемрод? – спросил медник. – Я видел вас счастливым, хорошо устроившимся в вашем ашборнском приходе и, следовательно, укрывшимся от всякого нового бедствия.

– Ах, дорогой мой хозяин, – откликнулся я, – разве может человек хоть когда-нибудь спрятаться от ударов судьбы?! Со мной случилось то же, что и с Поликратом, тираном Самоса: он был чрезмерно счастлив; боги не смогли стерпеть его счастья, равного счастью их самих; его предали, схватили, и сатрап Камбиса, Оройт, враг Поликрата, распял его на кресте. Моя судьба скромнее, чем его, но после не менее великого счастья я встретил собственного Оройта, который также хочет распять меня на кресте.

– Э, позвольте мне сказать вам, дорогой господин Бемрод, – отозвался медник, – мне не представляется возможным, чтобы по отношению к вам дошли до такой жестокости и подвергли вас пытке, которую я считал давным-давно отмененной.

– Мой дорогой хозяин, сказанное мною не следует понимать буквально. В моем рассказе я воспользовался метафорой, которая представляет собой один из приемов риторики… Когда я говорю, что меня хотят распять на кресте, то подразумеваю распятие в нравственном смысле, а Оройтом для меня является не кто иной, как господин ректор, который одним махом уменьшил мое жалованье на целую треть, а теперь заговаривает даже о закрытии моего прихода.

– Ах, вот оно что, понимаю, – сказал мой хозяин.

– Понимаете? – переспросил я.

– Еще бы, черт возьми!

– В таком случае вы просто счастливчик, дорогой мой хозяин, а я вот ничего не понимаю.

– Как, разве вы не понимаете, что господин ректор сердит на вас, и как только представится случай причинить вам зло, он это сделает?!

– Но за что же?

– А за то, что вы его обманули, вот за что.

– Я?! – вырвалось у меня. – Запомните, дорогой мой хозяин: Уильям Бемрод, сознательно по крайней мере, никогда никого не обманывал.

– Тпру!.. Вы опять сели на своего конька и, недолго думая, помчались во весь опор!.. Вы обманули его в том, что он считал вас дурачком, а вы оказались человеком умным; в том, что он смотрел на вас как на тупого невежду, а вы показали себя человеком образованным.

– Я – глупец?! Я – тупица?! – воскликнул я, сильно задетый такой грубой откровенностью. – Извините меня, мой дорогой хозяин, но мне кажется, это вы заблуждаетесь…

– Я же не говорю вам, что вы такой, я говорю, таким вас считают!.. Господи Боже, да что вы за человек! Неужели вам нужно расставить все точки над i?!

– Признаюсь, вы тем самым доставили бы мне удовольствие.

– Ну, что же, помните ли вы ту злосчастную проповедь, которую вы произнесли в деревне Ашборн?.. Ту, первую…

Краска стыда проступила на моем лице.

– Да, конечно, – подтвердил я, – да, ее помню… Но зачем воскрешать в памяти такое? Я отвечу вам так, как Эней ответил Дидоне:[300] Infandum, regina, jubes renovare dolorem![301]

– Господин Бемрод, я представления не имею, кто такой Эней; я представления не имею, кто такая Дидона… Что, этот Эней выступил с неудачной проповедью, а Дидона ему об этом напомнила? В таком случае, положение сходное, ведь я напоминаю о произнесенной вами проповеди, которая, как вы сами признаете, не стала шедевром красноречия…

– Да, это так; но затем, мой дорогой хозяин, – возразил я не без гордости, – но затем, полагаю, я искупил это поражение не одной победой и скорбь от него скрыли лавры триумфатора.

– Вот именно!.. И эти победы, эти лавры и не может простить вам ректор, который рассчитывал на ваше бесславное поражение!

– Вы уже как-то говорили об этом, мой дорогой хозяин; однако, предупредив меня о его враждебности, вы не сочли нужным объяснить мне ее мотивы.

– Да нет, вы просто это забыли. У господина ректора есть племянник; племянник этот женат на молодой женщине, к которой сам господин ректор относится с большим участием… отцовским участием, как вы понимаете… Уж не лицемер ли господин ректор? Лицемер, старающийся выглядеть человеком суровым, наслаждаясь втайне радостями распутника. Вот он и рассчитал примерно так: «Господин Бемрод – сын пастора, заслуженно почитаемого протестантским духовенством; у него есть права на приход, но, поскольку у него нет никакого таланта…»

– Хозяин!..

– Он мог так подумать после вашей проповеди, и даже так подумал… К счастью, он ошибался! Так что он, наверное, говорил себе: «Поскольку у господина Бемрода нет никакого таланта, я могу выставить кафедру на состязательное испытание; мой племянник будет его единственным соперником; поскольку несомненно проповедь моего племянника будет куда лучше проповеди господина Бемрода, прихожане попросят направить к ним моего племянника, я охотно удовлетворю их просьбу, и тогда люди будут говорить так: „Какой беспристрастный человек господин ректор! Для него не существует протекции, для него не существует семейственности; он может распоряжаться церковными приходами по собственному усмотрению, но предоставляет их только людям способным. У его племянника таланта больше, чем у господина Бемрода, и ашборнский приход был предоставлен более достойному. Будь племянник господина ректора не столь даровит, приход был бы предоставлен господину Бемроду“«. К несчастью для господина ректора и, может быть, к несчастью для вас, все произошло совсем не так, как он рассчитывал: не кто иной, как вы, прочли прекрасную проповедь… столь прекрасную, что этот племянник не мог даже вступить в соревнование в вами!

Я удовлетворенно улыбнулся и отвесил поклон. А медник продолжал:

– Прихожане попросили направить к ним именно вас, именно вы получили приход, так что господин ректор, считавший, что его племянник и его воспитанница уже пристроены, увидел, как воспитанница с племянником уплывают из его рук. Вот откуда его гнев!

– Inde irce![302] Да, я понимаю… Но в таком случае, дорогой мой хозяин, это все куда серьезнее, чем я думал.

– Настолько серьезнее, господин Бемрод, что я предлагаю вам хорошенько поразмыслить о своем положении.

– Как это поразмыслить о моем положении?

– Да… Он что, ограничился сокращением вашего жалованья?

– Он дошел до того, дорогой мой хозяин, что заявил мне о вероятном упразднении моего прихода.

– Вы же сами прекрасно видите… я ничуть не преувеличил, говоря о необходимости обдумать ваше положение.

– Но каким образом нужно мне это обдумать?

– Проклятие! Если у вас есть знакомства, связи, то пустите их в ход!

– Чтобы побудить господина ректора сохранить приход за мной, не так ли?

– Нет, для того чтобы вы могли получить другой приход.

– Другой?

– С этого времени, мой дорогой господин Бемрод, считайте ваш приход упраздненным.

– Но тогда я человек пропащий, разоренный, ведь я никого здесь не знаю.

– Никого?

– Бог мой, никого!

– У вас что, нет ни одного друга?

– Увы! Правда, у меня есть вы, дорогой мой хозяин. Иногда я о вас забываю, но всегда к вам возвращаюсь.

– Да, но я всего лишь бедный ремесленник, не пользующийся ни влиянием, ни доверием… Если бы только я был медником у епископа!..

– К несчастью, вы отнюдь им не являетесь!..

– Поищите хорошенько среди ваших друзей детства… Уж они-то могут помочь.

– У меня есть один друг, он на несколько лет старше меня; но…

– Что «но»?

– Это простой преподаватель философии в Кембриджском университете, Петрус Барлоу… (Вы понимаете, я подумал о Вас, мой друг!)

– И что же?

– А то, что он сделал бы для меня все возможное, я в этом уверен…

– Добрая воля – это уже немало.

– Однако, судя по его натуре, сомневаюсь, что он сможет что-нибудь сделать: весь погруженный в науку, он пренебрег всеми сношениями с людьми. О, если бы мне была нужна рекомендация для Аристотеля, для Платона, для Сократа, он бы дал мне ее!

– Так и попросите ее!

– Дело в том, что эти люди умерли две с половиной тысячи лет тому назад, друг мой.

– Ну, это другое дело… Вам нужны живые.

– Петрус Барлоу живет только с усопшими.

– Но, в конце концов, у него же есть семья?

– У него есть брат-коммерсант, один из самых богатых и самых влиятельных банкиров Ливерпуля.

– Это уже представляет для вас интерес. Любой вельможа, будь то светский или церковный, скорее всего пренебрежет рекомендацией банкира; на публике он только пожмет плечами и отбросит ее в сторону. Но, оставшись наедине, он подберет ее, внимательно изучит и передаст своему секретарю или управляющему со словами: «Возьмите, имярек, напомните мне при случае об этой записке: она от одного бедняги-миллионера, для которого я хотел бы кое-что сделать».

– Знаете ли вы, мой дорогой хозяин, – сказал я меднику, глядя ему прямо в глаза, – знаете ли вы, что вы человек очень мудрый?

– Я? – улыбнулся он. – Я всего лишь бедный медник, который порою размышляет во время чеканки меди или лужения котлов, и то, что я вам высказал, явилось итогом моих размышлений.

– Дайте-ка мне перо, чернила и бумагу!

– Пройдите к письменному столу, там все это есть.

– Я хочу немедленно последовать вашему совету…

– Вы очень добры!

– … и написать письмо моему другу Петрусу Барлоу.

– В этом есть смысл: если вы и не укрепите свои позиции, письмо не причинит вам никакого вреда; только…

– Что только?

– Чем дальше от Ашборна будет предложенный вам приход, тем лучше. Вы имеете дело со злым лисом – постарайтесь быть подальше от его когтей.

Я подтвердил кивком, что понимаю всю важность этого совета и прошел в кабинет моего хозяина-медника.

Вот оттуда, дорогой мой Петрус, я и написал Вам письмо, которое возобновило наши отношения, прерванные, но не порванные, письмо, на которое Вы ответили, заверив меня в Вашей дружбе и сообщив, что Вы передали мое письмо своему брату, а также попросив меня со всей искренностью рассказать Вам о моей жизни, о моих чувствах, моих страданиях и чаяниях, Вам, кто занимается препарированием живых, точно так же как врачи – вскрытием трупов.

Вы-то счастливы, друг мой; Ваше замечательное сочинение находится в работе; моя история будет в нем всего лишь скромным эпизодом, мало кому известным, в то время как я все еще занят поисками своей темы.

Увы, я весьма опасаюсь, что злая судьба, все чаще наносящая мне удары, не даст мне возможности завершить мою книгу, столь объемистую и трудоемкую, какой она будет, если мне все же удастся придумать ее сюжет.

Ведь, дорогой мой Петрус, описав сцену с ректором, я Вам рассказал только об одной части моих бедствий; вторая, и, быть может, самая страшная, ждала меня по возвращении домой.

У Поликрата был только один Оройт, а у меня их было целых два!

Судите сами: если одного негодяя оказалось достаточно, чтобы распять властителя Самоса, то какая же мрачная участь уготована мне, простому деревенскому пастору!

Итак, умоляю Вас, дорогой друг: когда Вы будете писать уважаемому господину Сэмюелю Барлоу, Вашему брату, передайте ему мое глубочайшее почтение и попросите его не забыть обо мне.

XXX. Господин управляющий

Было пять часов вечера.

Мой хозяин-медник предложил мне остаться поужинать, но я обратил его внимание на то, что от Ноттингема до Ашборна никак не меньше двенадцати миль, что, если не будет оказии, мне придется возвращаться пешком, и что, если я задержусь в городе до завтрашнего дня, Дженни проведет в тревоге всю ночь, а я на это ни за что не пойду.

Так что я вручил меднику восемь фунтов стерлингов, которые составляли половину суммы, любезно им предоставленной мне для моей свадьбы, и сразу же ушел, благословляя добряка, открывшего мне глаза на мои обстоятельства, и проклиная злосчастную судьбу, из-за которой на моем лазурном небосводе собрались грозовые тучи ближайшего будущего.

 

Путешествие мое было невеселым.

Просто невероятно, как предстает перед нашим взором природа – то в золотом сиянии нашего воображения, то под траурной вуалью нашего страдающего сердца.

И правда, весь день был сумрачным.

В нашей Англии, где облака катятся над головами, подобно волнам в океане, бывают летние дни, когда, кажется, в воздухе проносятся посланцы зимы или осени.

Однако к семи часам вечера небосвод слегка прояснился и на закатном горизонте остались только облака, громоздящиеся, словно горы в Тироле,[303] и посреди этих гор, голубые вершины которых оно украсило золотой и пурпурной каймой, солнце клонилось все ниже, но не как победитель, вознамерившийся прилечь и отдохнуть, чтобы на следующий день явиться вновь еще более блистательным, а как побежденный, который падает, чтобы уснуть вечным сном.

На востоке, наоборот, небо время от времени раскалывалось, пропуская ночную беззвучную вспышку; и каждый раз это походило на глаз спящего гиганта – глаз, который, приоткрываясь, бросал на мир мгновенный слепящий взгляд.

Как в том прекрасном стихотворении Томаса Грея, которое прочла мне Дженни, печаль сумерек усугублялась звяканьем колокольчиков коровьего стада, ведомого пастухом в хлев, и еще более грустным звоном колоколов церквей – этих овчарен многочисленного человеческого стада, ведомого молитвой ко Всевышнему.

Вся эта природа, которую во время моих предыдущих путешествий я видел столь оживленной и радостной, теперь показалась мне погрустневшей и чахнущей.

И по какой же причине?

Дорогой мой Петрус, только полюбуйтесь, какое влияние может оказать и на физическое и на душевное состояние человека наличие или отсутствие нескольких блестящих кружочков из желтого металла.

Я надеялся после поездки в Ноттингем принести в дом более четырнадцати фунтов стерлингов, а принесу только семь!

Отсутствие столь ничтожной суммы делало небеса сумрачными, а горизонт – печальным.

Однако я заблуждался.

Нет, совсем не это делало теперешнее небо сумрачным, а зримый горизонт – печальным; причиной тому была тень незримого горизонта и призрак неведомого будущего.

Угрожающий призрак! Горизонт, чреватый бурями!

Когда я наконец подошел к домам на окраине Ашборна, было около десяти вечера.

Луна, уже в течение часа медленно поднимавшаяся на небосклоне, делала ночь прозрачной, и в ее бледном свете белые стены этих домов казались выше обычного.

Передо мной словно вырастало полчище призраков.

Не знаю, существуют ли предчувствия, дорогой мой Петрус, но вот что я знаю твердо, так это то, что я проделал весь этот путь не только во власти грусти, о причине которой я Вам уже сказал, но еще и во власти смутного страха, предмет которого оставался для меня совершенно неведомым.

Мне казалось, что, придя домой с плохой новостью, я узнаю новость еще более огорчительную.

Наконец я увидел пасторский дом.

С той минуты, когда я вступил в деревню, я убаюкивал себя мечтой, что еще издали увижу на пороге Дженни, обеспокоенную и вместе с тем улыбающуюся.

Я говорил себе:

«Если Дженни меня ждет, если я издалека увижу ее, все дурные предзнаменования будут предотвращены, и это станет доказательством того, что страхи мои глупые, а предвидения медника не что иное, как его точка зрения».

Вам, философу, Вам, вольнодумцу, подобные нелепости, наверное, никогда не приходили в голову?

Так вот, дорогой мой Петрус, Вы даже представить не можете, как сильно при определенном состоянии души такие мысли влияют на воображение, какое присуще мне.

До самого поворота с площади я надеялся увидеть Дженни на пороге; я видел ее глазами души, я улыбался ей заранее; я тихонько шептал самые нежные слова, которые рассчитывал сказать ей при встрече…

На пороге никого не было; сердце мое сжалось.

Я подошел к двери, не в силах сдержать дрожь.

Не зная, в котором часу я вернусь, я взял с собой ключ, чтобы не беспокоить Дженни, если приду поздно ночью.

Я пошарил в кармане и нашел там ключ. Мое нервное возбуждение было столь велико, что я сжал ключ с такой же силой, с какой зажал бы в руке нож или кинжал.

С трудом я нашел замочную скважину; рука моя дрожала.

Заскрежетал ключ, и дверь открылась.

Я так рвался поскорее к Дженни, что даже не закрыл за собою дверь. Когда я ощупью продвигался по коридору, мне послышалось, что кто-то громко разговаривает в моем кабинете, некогда служившем для вдовы спальней. Найдя дверь в столовую, я толкнул ее – она легко открылась. И тогда послышавшийся мне шум стал более явственным.

Я прошел через столовую, опрокидывая по пути столы и стулья, но это не прервало разговор в соседней комнате.

Дверь ее оказалась чуть приоткрытой; сквозь эту щель падал луч света и доносился шум.

Я стал всматриваться и вслушиваться.

Дженни стояла, скрестив руки на груди, нахмурив брови, высокомерно сжав губы; во всем ее облике читалось выражение презрения и гнева, выражение, которое мне не только никогда не приводилось видеть на ее прекрасном лице, но на которое я даже не считал ее способной.

Она была прекрасна и величественна, словно статуя, олицетворяющая Негодование.

Перед ней на коленях, немного откинувшись назад, стоял управляющий, г-н Стифф; у него была поза устрашенного человека, однако физиономия его выражала надежду.

В ту минуту, когда я устремил взгляд на эту сцену, Дженни протянула руку по направлению к двери и сопроводила этот царственный жест требованием:

– Поднимитесь, сударь, и уходите!

– Но, все-таки, прекрасная Дженни!.. – пробормотал управляющий.

– Я говорю вам – уходите! – повторила Дженни. Тут г-н Стифф, похоже, принял важное решение:

– Вы велите мне выйти? Хорошо… Вы произносите это весьма достойно, не могу такое оспаривать; но мы видели все эти горделивые жесты в театре, и, поскольку у вашего величества нет гвардейцев, чтобы выставить меня за дверь, я выйду, когда мне заблагорассудится.

– Сударь, – сказала Дженни, – вы ведете себя не по-мужски… Вы носили ливрею, сударь, и ведете себя как лакей!

Господин Стифф просто зарычал от гнева и протянул руки, чтобы схватить Дженни.

Но она отступила на шаг, и его руки обняли только пустоту.

Тогда он встал с колен и шагнул к ней, повторяя сквозь стиснутые зубы:

– Лакей!.. Ах, лакей!.. Если вы не сотрете это слово вашими самыми нежными ласками, сударыня, оно дорого будет стоить и вам, и вашему мужу!

За столь странным признанием в любви последовало во взгляде, в лице, во всем облике управляющего такое выражение ненависти, что Дженни бросилась к двери.

Но господин управляющий успел схватить ее и, в некотором смысле получив над ней власть, заявил:

– Сударыня, сейчас десять вечера; ваш дом стоит обособленно; господин Бемрод ночует в Ноттингеме – так что вы напрасно будете звать на помощь, никто вас не услышит, никто к вам не придет, поэтому оскорбление, которое вы мне нанесли, лучше искупить покорностью… Сударыня, еще раз я прошу, я умоляю… Еще один отказ – и я возьму вас силой!

Дженни огляделась, словно высматривая средство защиты или возможность бегства; он следил за ней взглядом и с дьявольским смешком добавил:

– О, ищите, сколько угодно… нет никого, нет ничего.

– Есть Бог, сударь! – воскликнула Дженни в самой высокой степени взволнованности и указала на Небо жестом пророчицы. – Да, это правда, вокруг меня нет ничего такого, чем я могла бы защититься; нет никого, кто пришел бы мне на помощь… меня не услышат, если я закричу, ко мне никто не придет на помощь, если вы на меня наброситесь… И однако я говорю, вам, мерзавец, говорю с презрением к вам и верой в Господа: я здесь, слабая, безоружная и беззащитная; я жду… и, если вы сделаете хотя бы шаг, если вы поднимете на меня руку, помощь ко мне придет… Какая – этого я не знаю; откуда – не ведаю, но помощь придет, повторяю вам! Только попытайтесь!..

Ошеломленный г-н Стифф на мгновение застыл в нерешительности; затем, словно устыдившись отступать перед женщиной, он бросился к Дженни.

Но в ту же секунду я распахнул дверь и, удержав его за плечо, крикнул:

– Осторожней, господин Стифф, я здесь! У Дженни вырвался крик радости:

– О, я же говорила тебе, мерзавец, что Бог не спускает с тебя глаз!

– Так-так! – процедил г-н Стифф, скрежеща зубами. – Это вы, господин Бемрод?

– Да, сударь, это я, и, хотя характер у меня мягкий, хотя я служитель мирного Бога, заявляю вам, что человек, нанесший такое оскорбление моей жене, рискует жизнью, если останется под моей крышей еще хоть минуту!

Я чувствовал, что бледнею; угрозу я выкрикнул резким голосом; мои пальцы, опущенные на его плечо, сжимались все сильнее и вонзались в его тело, словно когти ястреба.

Однако ему было настолько стыдно ретироваться таким позорным образом, что он рискнул, отступая, огрызнуться:

– Хорошо, мне надо было бы сообразить: жена сделала вид, что осталась в одиночестве, а муж спрятался… западня по всем правилам! Сколько это стоит, господин Бемрод? Если сумма не превышает наших возможностей, дело можно уладить.

Я даже не расслышал окончания фразы, произнесенной сдавленным голосом.

Обеими руками я схватил его за горло и стал душить.

– Друг мой, друг мой! – воскликнула Дженни, бросаясь ко мне. – Что ты делаешь?! Ты же пастор!..

– Ты права, – ответил я. – Однако, и ты с этим согласишься, происходящее здесь способно заставить рыдать ангелов, как сказано у Шекспира. Нет, господин Стифф, – сказал я управляющему, выпуская его из своих рук, – нет, жена моя действительно оставалась одна в доме; нет, я не прятался; нет, это вовсе не западня; нет, у вас не найдется суммы заплатить за содеянное, поскольку никакие деньги не могут искупить оскорбление, которое вы нам нанесли… Такие оскорбления искупить нельзя, сударь; их можно только простить. Уходите и покайтесь; быть может, тогда вас простят…

299Викарий (лат. vicarius – «заместитель») – здесь: помощник приходского священника.
300Дидона – легендарная основательница и царица Карфагена, возлюбленная Энея, героиня «Энеиды»; взошла на костер, когда Эней, повинуясь воле богов, покинул ее и оставил Карфаген.
301Боль несказанную вновь испытать велишь мне, царица! (лат.) – «Энеида», 11,3. Пер. С.Ошерова под ред. Ф.Петровского
302Отсюда гнев (лат.) – Ювенал, «Сатиры», I, 65.
303Тироль – историческая область в Альпах; по Сен-Жерменскому мирному договору 1919 г., одному из закончивших Первую мировую войну, разделена между Австрией и Италией.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru