bannerbannerbanner
Ашборнский пастор

Александр Дюма
Ашборнский пастор

А я, произнося последние слова, стал на колени, не выпуская ее прекрасной руки из моих ладоней. Услышав мою мольбу и слабый вскрик боли, вырвавшийся у меня, когда я почувствовал, что эта рука пытается вырваться из них, Дженни пожалела меня и осталась.

Ее сострадание вызвало в моей душе прилив счастья, поскольку в таком случае – Вы, ученый профессор философии, это сами понимаете, – в таком случае сострадание могло означать только одно – начало любви.

Итак, я, задыхаясь от волнения, стоял на коленях, сжимая ее руку в моей, не в силах пробормотать ничего иного, кроме слов:

– Дженни!.. Дорогая Дженни!

Тогда она произнесла своим нежным чуть дрожащим голосом:

– Господин Бемрод, мне кажется, что сейчас вы поступаете дурно, и уловка, предпринятая вами, очень уж изощренная для того, кто любит… Но это не имеет значения; я отвечу вам просто: да, когда моя матушка повезла меня в Честерфилд, чтобы разодеть меня, словно невесту управляющего графа Олтона; когда по ее настоянию, для того чтобы понравиться вам, я должна была напудрить свои волосы, надеть это мерзкое платье с вышивкой и эти туфли на высоких каблуках, которые мешают не только бегать, но и просто ходить, тогда мне подумалось, что мужчина, который, чтобы полюбить женщину, требует от нее пожертвовать простотой, естественностью, подлинностью, не способен любить по-настоящему, что такой мужчина ненавидел бы моих птиц, мои цветы, мой луг; что мне пришлось бы жить с ним совсем иной жизнью, чем моя нынешняя, такая тихая, такая спокойная, такая мирная…

Тогда, точно так же как вы испытывали предубеждение против меня, и я была заранее настроена враждебно по отношению к вам: я задерживала, лишь бы только не идти вместе с вами, матушку, торопившую меня; я села, а вернее, к большому моему сожалению, мать усадила меня напротив кафедры; мне хотелось, чтобы ваша проповедь оказалась неудачной… Однако случилось невероятное: ваша проповедь была просто прекрасна… правда, выбранная для нее цитата больше, чем ваша речь, заставляла меня плакать; ведь там говорилось: «Ты оставишь отца твоего и мать твою, чтобы следовать за мужем твоим», а расстаться с отцом и матерью мне представлялось самым большим несчастьем…

Когда вы заканчивали проповедь, меня тронули до слез и цитата из Писания и ваша речь, потому что, повторяю, вы были действительно красноречивы, но я сердилась на вас за то, что вы выбрали такую тему…

Поэтому-то я и вышла первой и, несмотря на настойчивые увещевания матери, решительно не хотела подождать вас.

Вот чем объясняется мое молчание при вашем возвращении; десять раз одолевало меня желание сделать вам комплимент, но у меня на это не хватило смелости.

Когда вы вышли вместе с моей матушкой – я ведь должна сказать вам все, не правда ли? – когда вы вышли вместе с моей матушкой, я поднялась, подошла к отцу, поцеловала его в лоб; затем я встала перед ним на колени и, скрестив руки на груди, сказала ему: «Не правда ли, добрый мой отец, вы не потребуете от дочери, чтобы она вышла замуж за человека, которого не любит и который сделает ее несчастной?»

– О Дженни, Дженни! – вырвалось у меня.

– Подождите же! – успокоила меня девушка, обворожительно улыбнувшись. – Вы мне сказали все, позвольте же и мне вам сказать все!

Мой отец добр, он любит меня; он мне ответил: «Дитя мое, ты выйдешь замуж только за того, кого выберешь сама».

И тогда я бросилась ему на шею и поцеловала его с еще большей нежностью, чем в первый раз.

В эту минуту вы и вернулись вместе с матушкой и она объявила, что вы любите другую женщину и собираетесь на ней жениться.

Услышав эту добрую весть, я почувствовала, что сердце мое словно улыбнулось; я захлопала бы в ладоши и запрыгала от радости, если бы осмелилась… Но, во всяком случае, я была теперь вольна снова стать самой собой и бросилась прочь из гостиной, чтобы поскорее добраться до моей комнаты и скинуть мой противный наряд; и вот, по мере того как я стряхивала пудру с волос, снимала платье и швыряла туфли на высоких каблуках в другой конец комнаты, вы стали казаться мне куда более красивым, куда более любезным, куда более красноречивым, нежели час тому назад…

Мне вспомнилось, что цитату, взятую вами для проповеди, я читала в Библии, а раз она была из Библии, меня уже не удивлял ваш выбор.

Потом я спустилась, уже ничем не стесненная, радостная, с легким сердцем; я снова увидела вас в гостиной и сказала себе, что была к вам несправедливой: мне показалось, что вы способны любить моих птиц и мои цветы, тени ив и прогулку по берегу ручья, и я сказала вам: «Пойдемте!» – и вы пошли со мной.

Тогда, как будто я уже была знакома с вами добрый десяток лет, я рассказала вам о моих удовольствиях, моих радостях, моей жизни; вы покормили моих кур, приласкали Фиделя, поцеловали мою славку и сели рядом со мной, вдыхая запахи луга, и я вас уже не только не боялась, но и любила вас как брата… Теперь вы спрашиваете, могу ли я любить вас иначе… Я затрудняюсь ответить, ведь я до сих пор знала только моих родителей и видела только крестьян этой деревни – мне совсем неведома любовь.

Но вот вы, вы, такой образованный, вы отлично поймете, люблю ли я вас… вы мне скажете об этом и, хотя вы один раз меня обманули, я постараюсь вам поверить…

– О Дженни, Дженни! – воскликнул я. – Вы ангел искренности!.. Да, вы полюбите меня, как вас люблю я!

– Ничего большего я и не прошу, – ответила девушка, протягивая мне отнятую перед этим руку.

И я снова коснулся ее губами, но на этот раз мой поцелуй вовсе не был неожиданностью.

Поэтому я почувствовал, как ее рука, бесчувственная при первом поцелуе, на этот раз вздрогнула.

– Возвратимся, господин Бемрод, – промолвила Дженни, – пожалуй, после всего только что сказанного нами мне хочется обнять мою матушку…

И мы пошли бок о бок, не говоря друг другу ни слова – столь полны были наши сердца!

XX. Испытание

В гостиную я вернулся один.

Встретив во дворе мать, Дженни поцеловала ее нежно и рассеянно, удивив тем самым добрую женщину, а затем пошла в свою комнату, где оставалась до самого обеда.

И – странное дело! – ее отсутствие едва ли не обрадовало меня; если Дженни и удалилась, то, как подумалось мне, не для того чтобы избежать моего общества, а наоборот, для того чтобы мысленно побыть наедине со мной; ей захотелось вновь увидеть ту комнатку, о которой я ей говорил, и, быть может – тут мое сердце поспешило предположить нечто лестное для себя, – и, быть может, она в свою очередь искала взглядом мое окно, точно так же как я искал взглядом ее окошко.

Я же тем временем, чувствуя свой ум свободным от забот, а сердце полным радости, беседовал с ее отцом… О чем именно? Сейчас скажу, дорогой мой Петрус: о людях, таких добрых, каких я не встречал никогда прежде; о природе, никогда прежде не казавшейся мне столь прекрасной; о Боге, никогда прежде не представлявшемся мне столь великим.

И старик слушал меня с нежным удивлением, порой тихо покачивая головой со словами:

– О молодость! О молодость!..

Как долго я говорил так, преисполненный чувств, вдохновенный, красноречивый? Не знаю: во мне бурлил неиссякаемый источник благодарности ко Всевышнему, сделавшему для меня жизнь столь сладостной и легкой.

Наконец, вернулась добрая г-жа Смит.

Увидев ее, я испытал огромное желание обхватить обеими руками ее шею… Быть может, потому, что так ее обнимала Дженни.

Госпожа Смит пришла сказать, что обед подан.

Мы прошли в столовую.

– А где же Дженни? – спросил г-н Смит. Его супруга огляделась.

– Не знаю, – сказала она, – наверное, в своей комнате… Простите, господин Бемрод, маленькую дикарку, не вышедшую к нам.

О дорогая Дженни! Как охотно я тебя простил!

В эту минуту я услышал ее едва уловимые шаги на лестничных ступенях и шуршание платья, касавшегося перил; мне подумалось, что мой взгляд заставит ее покраснеть, как только она появится в столовой, и поэтому буквально за секунду до ее появления отвернулся.

О возвышенное наитие любви! Она поняла меня и поблагодарила взглядом.

Дженни села напротив меня, ее мать справа от меня, а отец – слева.

И тут мне снова пришло на ум: если я буду на нее смотреть, мой взгляд ее смутит, а если я буду молчать, мое молчание станет для нее тягостным.

Поэтому я начал разговор; говорил я о вещах самых посторонних, но в интонации моего голоса читалось:

«Дженни, любимая моя Дженни, если не мои глаза, то сердце мое вглядывается в тебя!.. Дженни, любимая моя Дженни, если не мой голос, то сердце мое говорит: „Я тебя люблю!“»

Прекрасная девушка поняла и этот взгляд, и это признание моего сердца; ее молчание как бы говорило мне взволнованно:

«Я тебя слушаю, я тебя слышу, я тебя понимаю!»

И поскольку молодость и старость говорят на разных языках, родители Дженни ничего не увидели, ничего не услышали; правда, время от времени г-н Смит поглядывал на супругу с многозначительной улыбкой.

– Ну, что, мать, – произнес он, наконец, – не находишь ли ты, что наш обед заслуживает больших похвал, нежели завтрак; что мы все сейчас чувствуем себя естественнее, свободнее; что мы все сейчас более радостны, не исключая Дженни, которая этим утром, кажется, хотела закрыть глаза, чтобы не видеть нашего дорогого гостя, заткнуть уши, чтобы его не слышать, а теперь смотрит на него снизу вверх и ловит каждое его слово?

Дженни опустила глаза и покраснела так, что роза в ее волосах, казалось, побледнела.

– И отчего же это все? – продолжал старик. – Оттого, что мы объяснились, оттого, что каждый из нас думает, говорит и поступает искренне.

– Это правда, отец, – согласилась г-жа Смит, – чего ты хочешь: я словно сошла с ума!

– Дженни, – обратился к дочери старик, – ты тоже придерживаешься мнения твоей матери? Тебе уже не по себе в обществе господина Бемрода с тех пор, как ты узнала намерения нашего дорогого соседа?.. Так отвечай же!

 

– Да, дорогой папа, – пробормотала Дженни. – Но разве вы не изъявляли желания, чтобы я спустилась в погреб за бутылкой старого кларета,[228] которую вам прислал граф Олтон в свой последний приезд?

– Ей-Богу, твоя правда, Дженни, и я не могу понять, как это я забыл по-праздничному встретить нашего дорогого соседа… Иди, Дженни, иди… и мы выпьем за невесту ашборнского пастора.

Вставая из-за стола, Дженни слегка покачнулась.

– Ну же, ну же! – продолжал старик. – Ведь на ногах твоих уже нет тех проклятых туфель без задника, из-за которых ты спотыкалась… Так что иди, дитя мое, иди!

Дженни вышла, но перед этим глаза наши встретились.

В своем взгляде я послал ей мое сердце; она скрестила руки на груди и ушла, не закрыв за собой дверь, покачивая головой, словно растерянная нимфа.

– Э, да что происходит с нашей девочкой? – встревожилась мать.

– Что с ней происходит? – подхватил пастор. – Хорошенький вопрос! Она все еще взволнована твоими утренними намерениями, за которые я еще раз прошу у вас прощения, мой дорогой коллега…. Но не стоит за это сердиться на нее, на это дорогое мне Божье создание: это я допустил ошибку, рассказав ей о вас слишком много хорошего… Ладно, ладно, женушка, не надо краснеть по такому поводу: каждая мать, любящая свою дочь, желает ей счастья, и ты сказала себе: «Моя Дженни будет счастлива, если станет женой господина Бемрода!» И поверьте, дорогой сосед, моей Дженни вовсе не стоит пренебрегать, ведь, осмелюсь теперь сказать, это доброе, чудное дитя, и, кто бы ни был ее супругом, он будет сжимать в своих объятиях честное и чистое существо… Если ее мужем станете не вы, я буду об этом искренне сожалеть… Однако, хватит говорить об этом и простите нас.

Произнося эти слова, старик протянул мне руку. Я почувствовал, что больше не в силах хранить мой секрет: сердце мое было переполнено.

Я взял руку пастора и, поднося ее к губам, воскликнул:

– Отец мой, это я прошу вас простить меня! Я вас обманул, я вам солгал, когда сказал, что люблю другую женщину… Женщина, которую я люблю, это Дженни, это ваша дочь! И люблю ее так сильно, что, если вы откажете мне в ее руке, я этого не переживу!

Мать вскрикнула и привстала.

– О Боже! – воскликнула она. – Да что это он такое говорит?

– Прекрасно! – сказал пастор. – Вот это совсем другое дело!.. Так это мою дочь вы так любите, что умрете, если мы вам откажем?

– О, на этот раз я не лгу… На этот раз я говорю вам истинную правду!

– И вы ей что-то сказали об этой перемене во время вашей прогулки?

– Кое-что… да… – пробормотал я в ответ.

– И как она это приняла?

– Она сказала мне, что еще меня не любит, но не будет делать ничего такого, что помешало бы ей полюбить меня.

– О отец, отец!.. – воскликнула г-жа Смит. – Это же соизволение Божье!

– Ну-ка, помолчи, жена! Все это слишком серьезно.

– Дайте слово, мой дорогой Бемрод, что вы ни словечком не обмолвитесь Дженни о том признании, которое вы только что нам сделали…

– Но, дорогой господин Смит…

– Ваше честное слово…

– Даю его вам.

– А теперь – обещание.

– Какое же?

– Что вы в течение недели не будете навещать нас и не будете пытаться заговорить с Дженни.

– Да ведь она подумает, что я ее разлюбил!

– Позволяю вам сказать, что таково было наше требование.

– Но к чему столь долгое отсутствие после всего того, что я сказал ей о моей любви?

– Да ведь вы сейчас сами заявили, будто сказали ей лишь кое-что!

– Простите… простите… я сделаю все, что вы пожелаете.

– Тсс! Идет Дженни!

И правда, я услышал ее приближающиеся шаги, а вскоре появилась и она сама, держа в руках бутылку, послужившую предлогом для ее отсутствия – отсутствия, во время которого было так много сказано!

– Итак, дорогой господин Бемрод, – неожиданно произнес г-н Смит, – теперь вы признаетесь, что Лейбницу предпочитаете Локка?[229]

– Нет, – пробормотал я озадаченно, – такого я не говорил…

– Значит, наоборот, это Лейбницу вы отдаете предпочтение перед Локком?

– Такого я тем более не говорил…

– Однако необходимо стать на сторону или того или другого, – продолжал г-н Смит, забавляясь моим замешательством.

– Трудно, – ответил я, – сделать выбор между двумя людьми, из которых один был назван мудрецом, а другой – ученым.

– О, вовсе не об их личных достоинствах спрашиваю я вас; речь идет о нравоучительном смысле двух философских систем. Локк в своем «Опыте о человеческом разуме»[230] отвергает гипотезу о врожденных идеях; он рассматривает душу с момента ее рождения как чистую доску; все наши идеи, по Локку, проистекают из опыта по двум каналам – через ощущение и через размышление. Лейбниц, напротив, утверждает, что в человеке душа и плоть не живут одна без другой, что между этими обеими субстанциями существует гармония столь совершенная, что каждая из них, развиваясь согласно присущим ей закономерностям, претерпевают изменения, которые в точности соответствуют изменениям другой. Это и есть то, что, как вам известно, он называет предустановленной гармонией. Он не только говорит вместе со школьной истиной: «Nihil est in intellectu quod non prius fuerit in sensu[231]», но и присовокупляет к сказанному: «Nisi ipse intellectus[232]». Хорошо ли вы чувствуете всю важность этого «Nisi ipse intellectus»?

Я, дорогой мой Петрус, очень хорошо понимал, а тем более в такой момент, важность завязавшейся между мной и пастором Смитом дискуссии о материализме[233] и фатализме[234] Локка, с одной стороны, и спиритуализме[235] Лейбница – с другой, дискуссии, продлившейся до обеда и давшей Дженни полную возможность думать о том, что ее волновало.

К тому же, хотя мы и осушили бутылку кларета, все забыли поднять тост за здоровье будущей супруги пастора Бемрода.

После обеда, когда г-н Смит отдыхал или делал вид, что отдыхает, а г-жа Смит занималась домашними делами, я подошел к Дженни.

Она показалась мне слегка недовольной. Наверное, ей показалось неучтивым, что в ее присутствии философствовали.

– Дорогая Дженни, – прошептал я вполголоса, – позвольте мне сказать: есть одна вещь, которую мне очень хотелось бы увидеть и которую вы забыли мне показать.

– Что это за вещь? – спросила Дженни.

– Это комнатка с белыми занавесями, с мебелью, обтянутой кретоном[236] в розах… Уж не думаете ли вы, что мне не любопытно рассмотреть во всех подробностях то святилище, где вы молились Богу, сотворившему вас столь милой, столь доброй, столь любящей, и все это для моего счастья, хочется надеяться?..

– Мой дорогой сосед, – отвечала она, – вы, кто знает так много, знаете и о том, что мужчине не следует переступать порог комнаты, где живет девушка, если только этот мужчина не приходится ей братом или женихом.

– Вот-вот! Разве вы мне не говорили, что уже любите меня как брата и не станете препятствовать собственному сердцу, если ему вздумается полюбить меня по-иному? Только подумайте, дорогая Дженни, что мне предстоит целую долгую неделю прожить, видя вас лишь через эту благословенную подзорную трубу, – а это, увы, слишком недостаточно для меня с тех пор, как я увидел вас вблизи и столь о многом с вами разговаривал!

– Целую неделю мы не будет видеться? – спросила Дженни, остановив на мне свои удивленные прекрасные глаза. – Это почему же?

– Потому что ваш отец заставил меня дать такое обещание.

– Но с какой целью?

– Спросите отца об этом сами и постарайтесь его уговорить, чтобы он вернул мне мое слово, поскольку, клянусь вам, Дженни, неделя – это чересчур долго!.. Вот почему, дорогая Дженни, я хотел бы вас видеть не только издалека в вашем окошке, где вы появитесь всего лишь несколько раз, не так ли? Вот почему я хотел бы вас видеть не только телесным взором, но также, если окошко будет закрыто, духовным взором…

– Пусть будет так, – сказала она, – но с разрешения матушки.

И подойдя к доброй женщине, возвратившейся на цыпочках, чтобы не разбудить г-на Смита, который, быть может, и не спал, Дженни тихо сказала матери несколько слов, а г-жа Смит ответила в полный голос, подняв глаза к Небу:

– Действуй, дитя мое, действуй… Твой отец, а он – сама мудрость, разве не сказал сегодня утром: «То, что входит в намерения Всевышнего, исполняется всегда независимо от вмешательства или невмешательства человека»?

 

Госпожа Смит подошла к нам и поцеловала Дженни в лоб.

– Идите, – сказала она, – раз вы хотите видеть комнату вашей сестры, ваша сестра покажет ее вам.

Я последовал за Дженни, и, когда я выходил, мне показалось, что пастор Смит приоткрыл один глаз и обменялся взглядом с женой.

XXI. Конец моего романа

Эта комната была та самая, которую я видел издалека и о которой грезил, даже не видев ее: то было настоящее лебединое гнездо.

Я поочередно поприветствовал все предметы обстановки – кретоновые занавеси с розовыми цветами, бело-голубые фарфоровые вазы.

Занавеси кровати я поцеловал.

Дженни смотрела на мои действия то смеясь, то улыбаясь: я был первый посторонний мужчина, вошедший в ее комнату.

В открытое окно вливались пылающие лучи прекрасного заходящего солнца; почти горизонтальные, они проникали в глубь комнаты и, отражаясь до бесконечности в зеркале, словно разбивали его вдребезги.

Девушка села у окна и, не говоря ни слова, оглядела горизонт.

Там лежала деревня Ашборн.

Среди всех тех далеких окон, которые с любопытством рассматривала Дженни, я узнал окно моей комнатки, открытое так же, как окно Дженни.

Хотя она ни о чем меня не спросила, я сказал ей, указывая рукой:

– Вот оно – то, что сплошь покрыто виноградной лозой.

Она улыбнулась:

– Это очень далеко для тех, у кого нет подзорной трубы…

– Я бы передал вам свою, Дженни, но, поверьте, при этом я потеряю слишком много!

– О, это не имеет значения, – откликнулась она, – у меня острое зрение, и я увижу вас, когда вы покажетесь в своем окне.

– Дженни, вот уже пять дней, как я только там и находился, а в течение недели, когда мне запрещено приходить сюда, я нигде больше и не буду.

– Посмотрим, – сказала Дженни.

– Это означает, дорогая моя возлюбленная, – воскликнул я, – что и вы сами будете у своего окна?..

– Разве я живу не в этой комнате? – улыбнулась девушка. – Если только матушка не возьмет меня во второй раз в Честерфилд, чтобы приобрести для меня другой наряд…

– О Дженни, надеюсь, ей не понадобится ехать в Честерфилд, чтобы его заказать: белое платье и венок из флёрдоранжа[237] можно найти где угодно.

– Стоп, господин мой брат! – остановила меня Дженни. – Вы говорите о нашем браке, словно я уже дала на него свое согласие…

– Это правда, – пришлось согласиться мне, – я забыл, что имею право о чем-либо просить только через неделю.

– И вы так уверены, что через неделю получите ответ?

– Дженни, – сказал я ей с мольбой и в голосе, и во взгляде, – я на это надеюсь!

– И поскольку надежда – одна из трех христианских Добродетелей,[238] я вовсе не хочу отнимать ее у вас.

– О Дженни, Дженни! – вскричал я, беря ее за руку. – Как вы добры и как я вас люблю!

Дженни, высвободив свою руку, поднесла указательный палец к устам.

– Тихо, господин мой брат, – сказала она, – эта комната не должна слышать подобные слова, и, поскольку, как я понимаю, вы за себя не отвечаете, пожалуйста, спустимся в гостиную. Впрочем, время уже позднее; с сегодняшнего утра вы не видели своих прихожан, а ведь кто-нибудь из них может нуждаться в вашей помощи.

Девушка сказала правду: я забыл даже час, до которого мне можно было оставаться в Уэрксуэрте.

Я вздохнул, глазами и сердцем попрощался с каждым предметом в этой комнате и вышел.

У пастора как раз закончился его полуденный отдых, а г-жа Смит завершила свои дела по хозяйству; оба ожидали меня в гостиной.

Так же как их дочь, они явно полагали, что мне пора удалиться.

Впрочем, даже в состоянии счастья бывают минуты, когда человек испытывает потребность остаться наедине со своими мыслями.

Прощаясь, я обнял пастора и его жену и поцеловал руку их дочери.

Господин и госпожа Смит проводили меня до двери, напутствовав словами:

– Через неделю!

Я искал глазами Дженни, чтобы и ей сказать – если не голосом, то хотя бы взглядом – «Через неделю!», но она скрылась.

Первым моим чувством была досада, я почти готов был обвинять ее.

Мы расставались на целую неделю, а Дженни не побыла со мной до момента моего ухода!

Неужели у нее нашлось более срочное дело, чем сказать мне: «До свидания»?!

Я громко вздохнул и тихо прошептал:

– О Дженни, Дженни! Неужели ты не могла уделить мне еще хотя бы минуту, хотя бы секунду?! Минута радости так драгоценна! Секунда счастья – такая редкость!

Неожиданно я хлопнул себя по лбу, распрямил грудь, на губах моих вновь заиграла улыбка, и я ускорил шаг.

Я торопился уйти, я спешил обогнуть угол дома и выйти на главную дорогу!

Ко мне вернулась надежда!

Дженни рассталась со мной, чтобы подняться в свою комнатку; Дженни должна сидеть у своего окна.

О, как забилось мое сердце, когда я обернулся!.. Если только ее там нет!..

Но, слава Богу, она там была.

Я так встрепенулся от радости и с таким пылом протянул к ней руки, что она отшатнулась от окна.

Я застыл на месте, умоляюще скрестив руки на груди.

Дженни осторожно снова подошла к окну.

Солнце уже почти скрылось за горизонтом; его последний луч упал прямо на девушку, образовав вокруг нее огненный ореол и облачив ее в золото.

Дженни и сама не подозревала, насколько она была прекрасна в эту минуту.

Она была похожа на одну из тех отправляющихся на Запад католических девственниц, что изображали итальянские художники шестнадцатого века.[239]

Я возблагодарил Господа за то, что он дал мне возможность принадлежать к реформатской церкви;[240] я возблагодарил его и за то, что он даровал мне возможность обладать этим бесценным сокровищем.

Дженни, улыбаясь, знаком велела мне продолжить путь.

Если бы не этот знак, я так и стоял бы на месте, забыв обо всем на свете в созерцании ее нежного лица.

И я тронулся в путь, но можно было бы сказать, что у меня, как у бога Меркурия,[241] на пятках выросли крылья и что эти крылья влекли меня назад.

Солнце село; наступили сумерки, а затем и ночь.

Надеясь еще раз увидеть Дженни в окне, я оборачивался; и, даже когда все уже давно растворилось в сероватом свете первых сумерек, я все еще оглядывался назад.

Я уже не видел Дженни, но угадывал ее в окне.

Был один из тех теплых вечеров начала июля, когда слышишь, если можно так сказать, как бьется сердце природы, когда в мире все поет – малиновка в кустах, кузнечик – среди колосьев, а сверчок – в траве.

И у меня в сердце какая-то птица тоже пела ликующую песню – называлась эта птица счастьем.

Не знаю, переживали ли Вы такие мгновения, дорогой мой Петрус, но тогда мне верилось, что боль навсегда изгнана с земли, и я не представлял себе, как это можно страдать.

Я вернулся в мой пасторский дом.

О, на этот раз он уже не казался мне пустынным и даже темным: передо мною шло нежное видение, наполнявшее его собою и освещавшее его.

Оно весело поднималось по ступенькам, что вели к моей комнате; я ступил туда вслед за ним, а затем оно, похоже, улетело через окно и в его обиталище на горизонте можно было увидеть свет, мерцавший как живая звездочка в ночи, которой я, новоявленный Коперник, новоявленный Галилей, новоявленный Ньютон, дал нежное имя Дженни.

Поняв, что я вижу ее, а она меня не видит, я в свою очередь зажег свечу и в то же самое мгновение заметил, что моя звездочка стала двигаться.

Мне показалось, что она прочерчивает какой-то вензель в ночной темноте; я ответил ей, сплетя из недолговечных огненных знаков инициалы двух наших имен, после чего моя звезда, как мне показалось, поднялась в небо и скрылась там как символ моей веры, восходящей к Богу!

Дорогой мой Петрус, я не стану излагать Вам хронику этой недели – это значило бы повторить все то, что я Вам уже рассказал.

Утром, установив подзорную трубу, я ожидал появления Дженни; поскольку она догадалась, что я стою на своем посту, она помахала мне белым платком: то был целомудренный привет, убеждавший меня, что я не забыт!

Вечером наше небо озарилось, и как же много мы сказали друг другу, двигая зажженные свечи!

Мне казалось, эта неделя не кончится никогда и, однако, скажу без колебаний, что эти дни были самыми приятными, самыми сладостными, самыми таинственными из всех дней, какие я когда-либо пережил.

За эту неделю, как я заметил, дорогой мой Петрус, в моем приходе никто не умер, родилось два ребенка и две молодые пары сочетались узами брака.

Можно сказать, мое счастье распространилось и на тот мирок, куда Провидение послало меня служить пастором.

С какой радостью, с какой благодарностью и верой в Бога я исполнял в это время все свои пасторские обязанности, ставшие такими легкими для меня в это время! С какими благими словами я открывал жизнь тем детям, что были приобщены мною к христианству! Какие долгие и счастливые дни обещал я тем молодым людям, кого назвал супругами!

Наконец эта неделя истекла; оставалось только несколько дневных часов и одна ночь перед тем мгновением, когда передо мной снова откроются двери моей Дженни.

Затем наступил долгожданный день, и до встречи с ней оставались лишь считанные минуты.

Только начало светать, как я отправился в путь; но, услышав, как часы на ашборнской колокольне прозвонили пять утра, я, как Вы прекрасно понимаете, возвратился домой.

Тогда свою роль сыграла подзорная труба, но, то ли Дженни еще не встала, то ли ей еще предстояло сказать мне в этот день слишком многое, она окно не открыла, и даже занавески на нем были плотно сдвинуты.

Я дождался семи утра.

Что означало это отсутствие, отсутствие конечно же добровольное? Не для того ли это, чтобы беспокойство ускорило мой визит?

Задавая самому себе подобные вопросы, я снова отправился в дорогу.

Проходя эти две длинные мили, я ни на одно мгновение, ни на один миг не отводил глаз от моей цели!

Занавешенное окно Дженни не переставало быть моим горизонтом; нередко я видел его словно сквозь облако, так упорно и пристально я смотрел.

Дженни в окне так и не появилась.

Только один-единственный раз мне показалось, что занавеска слегка дрогнула, словно ее кто-то чуть-чуть отодвинул, но тут же возвратил на место.

Я ускорил шаг.

Сердце мое колотилось с такой силой, что я слышал его биение.

Вот я обогнул угол дома, вот я дошел до калитки, протянул дрожащую руку, чтобы постучать…

Тут дверь сама открылась и на пороге появились улыбающиеся пастор Смит и его супруга.

Радость моя была столь велика, что я остановился, всем своим естеством чувствуя нечто вроде головокружения.

Я попытался заговорить, но голос мой застрял в пересохшем горле.

Пастор понял, что со мной происходит.

– Добро пожаловать, сын мой, – сказал он, – твоя мать и я, мы оба ждали тебя на пороге дома, чтобы проводить к твоей невесте.

У меня вырвался крик радости; в глубине коридора я заметил Дженни, оробевшую, с румянцем на щеках; отстранив ее родителей, я бросился к девушке и, не подавая голоса, почти теряя сознание, упал перед ней на колени.

Она наклонилась ко мне и, приподняв меня, сама слишком взволнованная, чтобы вымолвить хотя бы слово, подставила мне свой лоб для поцелуя.

Наконец, я снова обрел голос и от всей души воскликнул:

– Всемогущий Бог, будь благословен за дарованную тобой милость!

Месяц спустя Дженни стала моей женой.

228Кларет (клерет) – бледно-красное столовое вино; в Англии принято называть кларетом любые красные вина, в особенности бордоские.
229Локк, Джон (1632–1704) – английский философ, просветитель и материалист, политический мыслитель (создатель политической доктрины либерализма) и естествоиспытатель, член Лондонского королевского общества; разработал эмпирическую теорию познания.
230«Опыт о человеческом разуме» («An assay corcerning human understanding»; 1690) – основное сочинение Локка, в котором он изложил свою теорию познания. Локк отрицал существование каких-либо врожденных идей и принципов и доказывал, что все человеческое знание проистекает из опыта, что представления и понятия возникают в результате воздействия предметов внешнего мира на органы чувств человека.
231Нет ничего в разуме, чего прежде бы не было в чувствах (лат.)
232Вот контекст этого высказывания Лейбница: «Tabula rasa, о которой так много говорят, по моему мнению, есть не что иное, как изобретение фантазии. Нужно противопоставить тому положению, что в нашей душе нет ничего, чтобы к ней не приходило от чувств, другое положение: „Nihil ipse in intellectu quod non fuerit in sensu, excipe nisi ipse intellectus“ (кроме самого разума). Следовательно, душа содержит в себе бытие, субстанцию, единое, тождественное, причину и множество других представлений, которыми чувства не могут снабдить ее».
233Материализм – философское направление, исходящее из представления о единстве материального мира, первичности материи, существующей вне нашего сознания, которое от него производно.
234Фатализм (от лат. fatalis – «роковой») – вера в неотвратимость судьбы, в ее предопределение, в рок.
235Спиритуализм (от лат. spiritualis – «духовный») – философское воззрение, принимающее дух, особую бестелесную субстанцию, независимую от материи, в качестве первоосновы действительности.
236Кретон – плотная, жесткая хлопчатобумажная ткань с цветным узором, используемая для обивки мебели и драпировок.
237Флёрдоранж (фр. fleur d'orange) – здесь: искусственные цветы померанцевого дерева, которые служат в ряде стран принадлежностью свадебного убора невесты; символ невинности.
238В католицизме определяется значительное количество добродетелей. Здесь имеются в виду т. н. «теологические добродетели»: вера, надежда и любовь к ближнему.
239Возможно, здесь имеется в виду легенда о святой Урсуле и ее спутницах. Урсулу, дочь короля Британии, потребовал себе в жены некий языческий государь; девушка попросила отсрочку на три года для поклонения святым местам и вместе с одиннадцатью тысячами девственниц, явившихся к ней со всех концов света и обращенных ею в христианскую веру, отправилась в Рим. На обратном пути, когда они пришли в Кёльн, всех их замучили гунны, осаждавшие тогда этот город. В живописи эта легенда нашла воплощение в серии из девяти картин итальянского художника Витторе Карпаччо (1450–1525) «Легенда о святой Урсуле».
240Имеется в виду англиканская церковь
241Меркурий – римский бог торговли, в III в. до н. э. отождествленный с греческим Гермесом, божеством, первоначально воплощавшим могучие силы природы, а позже ставшим покровителем путешественников, торговцев, атлетов и воров, проводником душ умерших в подземное царство. Меркурий – Гермес был также вестником верховного бога-громовержца Зевса (рим. Юпитера). В этом качестве он изображался в шапочке с крылышками и в крылатых сандалиях.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42 
Рейтинг@Mail.ru