bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Раздражение Артемонова при виде сотенного отряда пересилило даже его морозное оцепенение:

– Ну, пря-мо ка-на-рей-ки за-мор-ские… Ес-ли го-су-да-ря не обра-дуют, то уж по-весе-лят… И ско-моро-хи есть, на дуд-ках сыг-рать! – бормотал он, с трудом двигая покрытой сосульками бородой. Он опять невольно пришпорил лошадь, и та с особенным неказистым усердием рванула вперед так, что ее малоподвижный всадник едва не выпал из седла.

Зато радости Серафима не было предела. Он даже и говорить ничего не мог, только мычал невнятно, выбираясь из-под вороха шкур. Удавалось это Коробову с немалым трудом, по причине как его изрядного уже опьянения, так и обилия шкур, которые, от долгого лежания и тряски при езде, успели перепутаться и зацепиться за все выступы саней, и Серафим теперь был беспомощен, как рыба в сети. Наконец, он вывалился откуда-то сбоку, и бросился, проваливаясь по пояс в снег, в сторону высокой башни. Одна из шкур перепоясала Коробова от левого плеча к поясу, другая свисала сзади, зацепившись за шапку, так что, едва высовываясь из снега, он больше всего напоминал в таком виде воинственного остяка или вогула. На беду Серафима, он поспел только ко въезду в ворота старшей, наименее впечатляющей части дворянского отряда.

– Лезь уж обра-тно, Сим-ка… Не пос-пел! – мстительно прошамкал Артемонов. Но Симка так и стоял потерянный, провожая взглядом наиболее тучных и пожилых дворян, последними исчезавших в воротах башни.

От одной из соседних кучек людей отделилась фигура, почти одинаковой ширины и высоты, в медвежьих шкурах с ног до головы, которая и пробиралась к ним с неторопливостью и уверенностью медведя. Артемонов с Серафимом долго не обращали на фигуру внимания, так что гостю пришлось вежливо откашляться и помахать им рукой.

– А! Мар-тын Сер-ге-ич! Как здо-ро-вье?

– Спаси Христос, Матвей Сергеевич! – ровным, спокойным голосом отвечал Мартын Сергеевич из-за развевающихся клоков медвежьей шерсти – Сами как здравствуете?

Понимая, что вопрос этот не может восприниматься иначе, как дань вежливости, Мартын, не дожидаясь ответа, сразу перешел к сути дела:

– Матвей Сергеич! Ну чего ты кобыле покоя не даешь? Чего ты ее, бедную, да и себя, морозишь? Того гляди свалишься, а тогда уж точно на осколки разлетишься – в таких сугробах и не соберешь.

Вся мохнатая, приземистая фигура гостя, его спокойный, добродушный голос сразу настраивали на более веселый лад, и создавали, даже здесь, под свинцово-алым небом и в мерзлых сугробах, чувство уюта. Это был жилецкого списка дворянин Портовцев, который, по возрасту, давно уже не ездил на Москву и не жил при дворце, зато хорошо был знаком Артемонову по его торговым делам.

– Сказали же: колокол ударит – продолжал Портовцев. – А разве он бил? А я тебе, Матвей Сергеич, другое скажу: вон видишь, нищие и калеки кучей сидят?

Артемонов вынужден был признать, что никаких нищих он до сих пор не замечал, но, глядя в строну, указанную Портовцевым, он, и правда, увидел под самой стеной, с противоположной от проездной башни стороны, едва ли не сотню разного рода убогих, которые грелись, прижавшись друг к другу, и с самым терпеливым видом, не издавая ни звука, тоже ждали чего-то.

– Вот видишь, Матвей? Они, божьи люди, и полуголые сидят ждут, стало быть знают – чего. А вот когда они закричат, да к башне поползут – это и нам знак будет, вернее колокола.

Артемонов, приглядевшись, увидел, что у многих из нищих, и в самом деле, разве что срам прикрыт, но они, вопреки своим обычным привычкам, не кричат, не плачут и не требуют к себе никакого сострадания, и только крепче прижимаются к более удачливым, замотанным в грязное тряпье товарищам. Это молчаливое, напряженное терпение нищих казалось почти противоестественным.

– Бог с ними, с нищими. Ты сам, Сергеич, подумай: братия-то наша городовая почему в монастыре сидит, никуда не трогается? Наверно ведь неспроста. Так что и ты в санях посиди, только с боярина Коробова вон шкуры сними, да бутыль отбери, а то быть ему вместо смотра на съезжей избе.

Все это звучало более чем убедительно для промерзшего насквозь Артемонова. Портовцев же посмотрел на него, кивнул головой, и побрел по протоптанным следам через сугробы обратно к своим родичам. Артемонов, у которого словно камень с души упал, и даже стало как-то теплее, уже развернулся, чтобы подъехать к Серафиму, отвесить ему подзатыльник и загнать обратно в сани, а следом и залезть туда самому, как раздался низкий, тревожный и долгий удар колокола.

Глава 2

Этот удар, как гром или порыв теплого ветра перед грозой, сразу изменил и чувства, и настроения всех, кто его слышал. Отчаявшийся, замерзший до потери человеческого облика Артемонов взбодрился, но, что куда более удивительно, взбодрилась и его серая кобыла, которая начала переступать передними копытами, фыркать, и вертеть головой, чего за ней не водилось с жеребячьего возраста. Разошедшийся Серафим, напротив, притих, и стал, как черт, спасающийся от ладана, почему-то заползать задом обратно в сани. Вся замерзшая, безжизненная и мертвенно-серая пойма пришла в движение, а в старом монастыре послышался конский топот, крики и свист.

К протяжным звукам большого колокола, тем временем, добавился перезвон еще многих других. Случайно или нет, но в это самое время небосвод над монастырем начал расчищаться, и стал по-зимнему не то голубым, не то серым. По нему побежали игривые рябые белые облачка, золотистые от слегка подсвечивающего их солнца. Но мерные удары главного колокола не давали забыть о том, что предстоит нечто важное, к чему нужно быть готовым, и не слишком уж веселиться. Как и обещал Портовцев, куча нищих немедленно пришла в движение, хотя и оставалась пока на месте. Под удары колоколов прошло еще несколько минут общего напряженного ожидания, и оттуда же, откуда недавно выезжали под предводительством немцев рейтары, откуда скакала дворянская конница, показался еще ряд всадников. Их было ни с кем не спутать: к монастырю скакали стремянные стрельцы. Все в красном, с золотыми орлами на груди, они ехали с непревзойденной даже рейтарами выправкой, и строго по трое в ряд. Хотя со стороны и не казалось, что они едут быстро, но у стен украшенной хоругвями башни они оказались куда раньше предыдущих отрядов. Никакой музыки и свистов, ничего лишнего не сопровождало их движения. После того, как сотни две стременных проскакали таким порядком, из снежной пыли вынырнула на удивление скромная карета, скорее даже возок, запряженный тройкой лошадок. На коренной сидел самый заурядный, потрепанный долгой скачкой стрелец, но на всех приступках саней, на каждом облучке, спереди, с боков и сзади, цеплялись, с трудом стараясь не упасть, самые именитые московские бояре. В них, вроде бы, не было ничего особенного, кроме, разве что, дорогих пышных шуб и высоких, почти в пол-аршина шапок. Но никогда люди в таких шубах и шапках не стали бы висеть, как ряженные на святках, по бокам дешевого возка, да еще и с таким важным видом. За каретой проскакало еще с полторы сотни стременных стрельцов, и после того ворота башни закрылись с таким громким стуком, который было слышно и на другом берегу, у стен старого монастыря. Колокола, между тем, продолжали звенеть еще стройнее и еще призывнее. На этот зов первыми откликнулись нищие, которые, словно их ветром сорвало с места, помчались следом за процессией, да так, что и завершавшие ее стрельцы едва могли от них оторваться. Несколько полуголых тел так и остались лежать там, где недавно сидели они, прижавшись к своим товарищам. Никто их не убирал.

Гул внутри старого монастыря все усиливался, и вот из его низеньких ворот валом повалили всадники: городовое дворянство, их дети и боевые холопы. Одеты они были вовсе недурно, даже и по сравнению с проскакавшим недавно московскими сотенными. Чего, пожалуй, им не хватало, так это стремления выразить свою знатность блеском ярких красок, отчего и сами дворяне, и холопы выглядели куда скромнее и обыденнее москвичей. Впрочем, золотного шитья хватало и на их кафтанах. Но по сравнению с мчавшимися до этого по высокому берегу московскими гостями, городовым дворянам приходилось куда тяжелее. Прошло не более пары минут, как несколько сот лучших людей уезда, продравшись через камыши и преодолев присыпанный снегом лед речки, стали карабкаться по почти отвесной стене высокого берега, не жалея ни дорогих кафтанов, ни даже и родовой чести. Но первые, достигшие строя стрельцов, быстро поняли, что те не так неподвижны, как казались – кроме того, и число их, при виде подобного штурма, заметно прибыло. Стоило взбиравшимся по склону дворянам к ним приблизиться, как тут же пошли в ход бердыши, до тех пор, казалось, намертво вмерзшие в ледово-красные рукавицы стрельцов. Дородные отцы семейств, и их хорошо наряженные сыновья, и их слуги – все, кому не повезло первыми достичь линии стражи, один за другим стали скатываться вниз, к речным камышам. Стоявшие внизу, оторопев, смотрели на это, не вполне понимая, как действовать дальше. Стоять и не двигаться, чего требовал от них здравый смысл, им не хотелось – это могло быть воспринято как неподобающая гордость и недостаток почтения к государю, а главное, ринувшиеся ранее в гору и получившие сполна стрелецкими бердышами городовые собратья вполне могли и не простить впоследствии такого замешательства. Но и рваться вверх по склону, особенно видя судьбу, сделавших это ранее, никому не хотелось. В общем, вся низкая пойма, не исключая и облюбованного Артемоновым и Коробовым высокого сугроба, была охвачена беспорядочным движением.

Эти же двое замерли на месте, хотя и по разным причинам. Серафим и рад был бы броситься в гору, но никак не мог отделаться как от звериных шкур, так и от собственной хмельной бестолковости. Он то пытался сбросить с себя приставшие, как банный лист, шкуры, то, напротив, начинал обматываться ими попригляднее, то бросался искать свою саблю, которая и без того висела у него за спиной. Лицо же Матвея Артемонова перекосила презрительная ухмылка, он и не думал никуда ехать. Однако совсем иначе считала его серая кобыла, которая, почувствовав общее возбуждение, рванула снова вперед, и Матвею больших трудов стоило удержать ее. Устав бороться с упрямой клячей, Артемонов спрыгнул на землю, примотал поводья кобылы к ближайшему кусту, накинул на нее пару принесенных из коробовских саней шкур, а сам забрался в сани, в нагретое Серафимом и невыносимо вонявшее псиной логово. Пока Матвей пытался там устроиться, рука его наткнулась на серафимовскую флягу, от чего Артемонов почувствовал неприятную ему самому радость. Какое-то чувство подсказывало ему, что не стоит сейчас карабкаться по склону, и не стоит даже сидеть замороженным чучелом на серой кобыле, а разумнее всего закутаться в теплые шкуры, выпить вина и ждать, чего будет дальше. Артемонов последовал этому чувству, отложил в сторону шлем, и сделал большой глоток из фляги. Жизнь немедленно представилась Матвею в солнечном свете, тем более, что и солнце поднялось уже высоко над горизонтом, и осветило ярким, почти невыносимым светом и пойму, и оба монастыря.

 

***

Солнце светило ярко, как летом, и тем сильнее чувствовалась невыносимая стужа, к которой, казалось, все давно привыкли, но к которой нельзя было привыкнуть по-настоящему, как нельзя привыкнуть к ожидающей каждую минуту смерти. Длинная цепь фигур, то ли пленников, то ли смертников, то ли воинов, то ли умирающих от мороза нищих, тянулась с вершины холма к его подножию. Ни у кого из них давно уже не было оружия, никто их не охранял, это было лишним: бежать по полю, заметенном аршинным слоем снега, можно было только навстречу вечной жизни, а покрытые инеем несчастные для того и были здесь, чтобы выторговать у вечности еще хоть пару дней, а не получится – хоть пару часов, пару минут. Внизу холма расположилась группа всадников, которые при более благоприятных обстоятельствах поражала бы всех зрителей красотой и богатством своих нарядов и конской упряжи, но теперь выглядела такими же полузамерзшими страдальцами, как и проходившие вдоль них поверженные московские ратники. Здесь был, не много, не мало, сам король, не говоря уже о паре гетманов и более мелкой, сравнительно с этим, шляхте. Но это казалось странным, неважным, полузабытым, как и выстрелы бивших еще вчера орудий. Потому никто и не охранял московских пленников: их жизнь, вероятно недолгая в этих заснеженных полях, казалось малоценной в сравнении с тем, что получали победители – плодородной смоленской и черниговской землей, и самим древним Смоленском. Таким образом, имело значение лишь само шествие разбитых, жалких, и почти умерших от холода и голода московитов мимо когда-то гордой, а теперь также скованной стужей кучки стоявших у подножия холма польских вельмож.

В веренице пленных шел совсем молодой парень, барабанщик, сохранивший, несмотря на осадное сидение, добротный полушубок и валенки, и от того страдавший, возможно, чуть менее остальных. Парень с ненавистью смотрел в спину шедшего впереди него головы, под началом которого он и прослужил всю эту войну, и который виновен был лишь в том, что не умер вовремя, и оказался в той же веренице пленных, что и сам барабанщик. Но в силу юношеской резкости суждений, парень именно в своем непосредственном начальнике, не менее, чем в иуде Шеине, видел причину поражения и собственного бесчестия. Сзади же барабанщика тащилось уж совсем странное, даже по меркам того необычного времени, создание. Из кучи самого невероятного тряпья торчал вверх красивый шлем с перьями, а вниз – голые ноги в чулках и куда как неуместных здесь ботинках с пряжками.

– Иван Ульянович, тебе-то чего с единоверными делить? Давно бы уж сдался, не мерз здесь – поинтересовался барабанщик.

– С единоверными?? – с неподдельным гневом поинтересовался голос из кучи тряпья – Знаешь ли ты, Матвей, кто я, и откуда?

– Как не знать? Вы, Иван Ульянович, скотской земли немец, лутор и кальвин.

– Это ты, Матюша, скотской земли немец, ты же калвин, и особенно лютер. А я… Я – скотландец и… и… пресбитерианин! А скотландцы, Матвей, самые честные люди в мире!

Разозленный донельзя Матвей и хотел бы поинтересоваться, кто признал за скотландцами такую честь, но пришла и его пора предстать перед победителями. Вельможи, мимо которых проходил теперь молодой барабанщик, были похожи на ледяные статуи, и на все, происходящее вокруг них, обращались со свойственной ледяным статуям живостью. Тем не менее, сердце Матвея сковало страхом, точнее – неизвестностью: как именно нужно проходить мимо таких важных лиц в подобных обстоятельствах, не уронив своей чести? Мимо него проносились, как во сне, украшенные дорогой сбруей и покрытые инеем морды лошадей, плащи и позолоченные поручи, однако в голову ничего не приходило, и он только уныло и, как ему казалось, униженно ковылял мимо ряда ледяных всадников. Наконец, он подумал, что стоит хотя бы поклониться одному из них, но сделать это так, чтобы тот, ни в коем случае, не воспринял это как знак покорности. Как именно это сделать, Матвей не придумал, а потому просто деревянно кивнул последнему из всадников, и, одновременно, искоса поглядел на него. Артемонов сам тут же почувствовал, что поклон не удался, и куда как лучше было бы обойтись без него, но хуже было другое: всадник, которому он поклонился, попросту спал. Его лошадь переминалась, почувствовав, что никто ей больше не правит, а сам польский вельможа пошатывался и едва держался в седле, слегка моргая закрытыми глазами и раздувая полноватые, смазанные жиром щеки. Позади раздался хриплый, но воинственный вскрик. Матвей поневоле обернулся, и увидел, как Иван Ульянович отдает салют несуществующей шпагой одному из поляков, сопровождая его тем самым гортанным выкриком. Из-за всадника немедленно выскочил холоп в пышной шапке с пером, и принялся хлестать шотландца плеткой, удары которой не достигали цели из-за толстого слоя укрывавшего Ивана тряпья, и только это позволяло тому оставаться на ногах. Иван Ульянович не оставался в долгу, и осыпал поляка шотландской бранью, понять которую, впрочем, мог только он сам. Холоп также одарил Ивана целой россыпью уже более понятных польских выражений, однако, после брезгливого жеста своего хозяина, оставил шотландца и вновь отошел в задний ряд. Браво державшийся под ударами плети Иван Ульянович, стоило им прекратиться, упал на одно колено, не переставая что-то гневно бормотать себе под нос. Матвей тут же вернулся назад, подхватил немца, и вместе они заковыляли дальше, уже не обращая внимания на поляков, да и у них не вызывая большого интереса. Впереди была слегка натоптанная в глубоком снеге дорога, бесконечная белая пустыня, студеный ветер, и уже клонившееся к закату солнце.

***

Поскольку человека пробуждают ото сна не столько нарушающие его обстоятельства, сколько их перемена, Матвей Артемонов крепко спал в санях, несмотря на бьющее в глаза солнце, но проснулся тогда, когда оно начало садиться, и из сияюще-белого стало опять красноватым, хотя и скорее розовым, нежели грозно-бордовым, каким было утром. Сквозь дремоту, он с грустью вспомнил своего друга Ивана Ульяновича, или, как он себя иногда именовал – Жона Ильяма. Вспомнил грустную дорогу их из под Смоленска с ночевками в разрезанных лошадиных тушах и снежных домиках, в которых было на удивление тепло: не хуже даже, чем в тушах, но куда приятнее. Вспомнил и совместный торговый промысел, который одному Богу известно, как удался. Как Иван Ульянович, так и Матвей считали себя представителями воинского сословия, торговать которым отнюдь не пристало. И если Матвей исповедовал такие взгляды еще в умеренном виде, то Жон Ильям, участник не только Смоленской, но и Тридцатилетней войны, был убежден, что, в силу отсутствия текущих военных действий, ничто не может и не должно удерживать его от ежедневного пьянства. Друзья направились в большой и богатый северный город, гнездо иноземного купечества, среди которого было и немало соотечественников Ивана Ульяновича. Они охотно приняли его в свою корпорацию, несмотря на полное, и откровенно высказываемое, отсутствие у Ивана склонности к коммерции. Положение спас Матвей Артемонов, который, после смоленских событий, дал себе зарок не служить, и был, к тому же, от природы деятелен. Под именем Ивана Мерила (такова была фамилия шотландца), он открыл торговое предприятие, пользовавшееся сразу преимуществами дружбы с русскими купцами, и твердой спайкой и неограниченным кредитом обосновавшихся в городе иноземных негоциантов. Уже немало лет назад похоронил Матвей своего друга, не выдержавшего многолетнего испытания почти дармовой выпивкой и закуской, но никогда без грусти не вспоминал его. Изменив своему зароку не служить, Артемонов начинал теперь здорово раскаиваться в этом, так как бестолковое начало сборов к новой войне никак не предвещало ее удачи.

Однако, выглянув из-под вороха шкур, Матвей приободрился: оказалось, что пока он спал, гордые и неприступные стрельцы выстроились в две шеренги, проход между которыми вел к самой проездной башне, и по этому проходу тянулись вереницей все сидевшее в старом монастыре и у его стен городовое дворянство. Чертенок Серафим, вопреки ожиданиям Артемонова, проявил большую расторопность и впряг обеих лошадей в сани, и теперь, усевшись почему-то на матвееву кобылу, уверенно вел их ко входу в башню. Хотя ехали они вверх по склону, Матвею вновь и вновь вспоминалось, как он спускался с вершины холма под Смоленском. Разозлившись, он схватил подвернувшуюся под руку волчью шкуру, и огрел оскаленной мордой по толстому крупу свою серую кобылу, которая с испугу рванула вперед, и чуть не сбросила сидевшего на ней Серафима.

– Эй, князь Коробов, тормози! Чего в санях меня волочешь, как боярыню на богомолье!

Глава 3

Передний двор монастыря, где оказались Матвей с Серафимом, проехав главную башню, не представлял бы собой ничего особенного, если бы не разношерстность собравшегося здесь люда. Огорожен двор был низеньким каменным забором, за которым густо росли невысокие и кустистые монастырские яблони, груши и вишни, сейчас почти утонувшие в снегу. Из дворика вглубь монастыря вели еще одни невысокие ворота с надвратной церковью и несколькими большими образами над въездом. Они были плотно закрыты и охранялись особенно могучими, неподвижными и свирепого вида стрельцами, и только изредка поднималась невысокая, но зубастая решетка ворот, оттуда выходил благообразный высокий дьяк и невнятным, гнусавым голосом читал чью-то фамилию. Оборачивалось это каждый раз одним и тем же: собравшиеся дворяне начинали взволнованно переспрашивать друг друга, не разобрал ли кто слов дьяка, постепенно из услышанных кем-то обрывков складывалось полное имя, и счастливец, обычно испуганно оборачиваясь, отправлялся в зубастую пасть ворот. Глядя на это казалось, что эта пасть бесследно поглотила и отряд рейтар, и поместные сотни, и даже свиту государя, поскольку никаких следов их пребывания нигде не было видно, и вокруг стояла благостная монастырская тишина. В маленьком, на первый взгляд, дворике, поместилось на удивление много ратников и их слуг, и почти столько же нищих, убогих и калек, притом последние чувствовали себя куда вольготнее. Дворяне стояли и сидели на конях разбившись на небольшие кучки по родству или знакомству, и в основном молчали, а если и говорили, то едва слышным шепотом на ухо ближайшим соседям. Никто не запрещал дворянам разговаривать, и все же трудно было это делать под взглядами каменных стрельцов и стоявших такими же, но конными статуями, их голов из важных московских родов. Дворяне, особенно те из них, кто, как Серафим с Артемоновым, ждали смотра за стенами монастыря, с ног валились от усталости, холода и голода, но и не думали этого показывать, хотя внутри каждый ждал, как единственного спасения, когда же косноязычный дьяк позовет их. Одной из причин общей молчаливости было и то, что многие от холода уже не могли толком ворочать языком. Серафимовские сани стрелецкий голова велел оставить за стеной, да еще и обругал Коробова с Артемоновым самоедами, так что согреться товарищам было негде, в санях же осталась и долго поддерживавшая их дух бутыль.

Нищие же и калеки были сыты, довольны и почти веселы. Еще до того, как городовое дворянство было допущено в монастырь, им, от царского имени, был розданы калачи, пироги и другая еда, а нагие и особенно убого одетые, от имени царицы, были пожалованы старыми армяками и шубами. Одежда эта, правда, быстро оказалась в руках более сильных и уважаемых нищих, но и убогие получили взамен свою долю тряпья, и были почти рады. Никто не расходился, так как ожидалось, что царь, по своему обыкновению, будет жаловать и деньгами. Обильная пища придала калекам сил, и они, нестерпимо воняя и пачкая принаряженных дворян своим отрепьем, неустанно бродили и ползали среди служивых не то клянча, не то требуя милостыни. Дворяне недовольно поглядывали на обнаглевших нищих, но не решались слишком уж грубо отгонять почитаемых царем богомольцев, да и сил у них для этого оставалось маловато. К Серафиму с Артемоновым подполз было страшный, как бес, одноногий – полуголый, со рваными ноздрями, весь покрытый рубцами от ударов кнута, и, оскалив редкие черные зубы, начал нагло заглядывать им в глаза, как вдруг что-то заставило калеку испуганно обернуться, и быстро-быстро отскочить в сторону. Причиной его бегства был совсем не такой уж страшный на вид всадник, который неслышно и незаметно подъехал к ним сзади. На первый взгляд, всадник казался человеком небогатым, неприметным, и даже как будто потрепанным. Но так можно было подумать только, не разглядев внимательно ни его лошади, ни оружия и украшений. Ни у кого из собравшихся городовых не было коня, хотя бы близко такой же цены и породы, как не было ни у кого таких перстней, энколпионов и нашивок на кафтане и шапке. Сам кафтан, хоть и не золотной, да и болтавшийся на своем худощавом хозяине почти как мешок, тоже был не из дешевых. Подъехавший всадник казался человеком молодым, или, во всяком случае, не старым, хотя лицо его было покрыто уже довольно глубокими морщинами. Само лицо было узкое, с весьма большим, но прямым носом, и крупными, слегка на выкате, умными и хитроватыми, но водянистыми серыми глазами. Борода и усы были недлинные и жидковатые, однако очень опрятно причесаны, хотя немного топорщились без употребления для укладки должного количества масла. В общем, внешность всадника была приятная, да и выражение лица располагающе-доброжелательное, хотя искренность этой доброжелательности, как показалось Артемонову, не помешало бы хорошенько проверить. Матвей, который от изрядного количества выпитой водки, мороза и усталости не испытывал большой симпатии ни к кому из окружающих, довольно злобно и неприветливо уставился на гостя. Он так и представил себе, как тот (вернее всего, не больше, чем стольник или стряпчий из богатого рода, пятое колесо дворцовой телеги), перед выездом во двор основательно закусил, выпил медовой настойки, а может и ренского вина с приправами, и отправился в приподнятом настроении осматривать, и скорее всего – от безделья, полузамороженных дворовых сидельцев. Но всадник явно решил смягчить мрачность Артемонова своей приветливостью.

 

– Здравствуйте, судари! Уж не обессудьте, что на холоде вас столько времени держим – и рады бы быстрее отпустить, да спешить нельзя, дело слишком важное. Большая война грядет, иначе бы сам государь царь по городам не ездил войско набирать. На той войне потяжелее, чем здесь будет.

– Неужто как под Смоленском? – брякнул Артемонов. Впрочем, то, что всадник не стал задавать дурацких вопросов, и был не по чину вежлив, Матвею понравилось. Хотя и не стоило сомневаться, что этой вежливостью, как дешевой монетой, он одарял всех, с кем говорил.

В ответ гость довольно долго не отвечал, глядя на Матвея заинтересованным взглядом – таким, что Артемонов решил с ним быть впредь пообходительнее.

– А ты, твоя милость, и под Смоленском бывал?

– Довелось.

– Молодо выглядишь. В чьем же полку?

– Скотландца Фомы Александрова, солдатского строя. А рота Самуила Леонтьева, галанской земли немца. Я, сударь, барабанщиком был, но и пику потаскал.

Всадник задавал вопросы быстро, раньше, чем Матвей успевал ответить на предыдущий. Но Артемонову это было нипочем – он помнил имена немцев ничуть не хуже своего собственного.

Гость долго мочал в ответ, немного поворачиваясь на лошади так, чтобы стал лучше виден висевший у него на боку кинжал. Слаб человек – решил их гость похвастаться, подумал Артемонов. Однако судя по количеству драгоценных камней и тонкости работы, получить такой кинжал можно было только за большие заслуги в крупной войне, ну или уж за особо успешное посольство. В Смоленске? Быть может, хотя и молод, как и сам Матвей, казался всадник для этого.

– Да, боярин, вот и не торопимся теперь, чтобы как под Смоленском не было. Много торопились тогда… – только и сказал всадник, и тут же перевел тему:

– По какому списку служите, судари мои?

Артемонов, стряхивая облепившие его сосульки, немедленно развернулся к Серафиму, чтобы бестолковый чертенок не успел ляпнуть чего лишнего, но Коробов-младший сидел с таким видом, что переживать стоило не за его болтливость, а за него самого. Он, приоткрыв рот и выпучив глаза, уставился с самым дурацким видом на всадника и, кажется, вовсе не собирался ничего говорить. Тогда, скрыв удивление, Артемонов чинно пояснил гостю, что на службу он долго не мог подняться по своей скудости, а также потому, что от их города для ежегодных походов на юг всегда хватало охотников из более состоятельных дворян. Тот вежливо кивнул, и перевел взгляд на Серафима, ожидая и от него ответа. Глаза Коробова еще сильнее полезли на лоб, губы задрожали, но он долго ничего не мог произнести пока, наконец, не повалился к ногам всадника, причитая:

– Твоя княжеская светлость… Окажи милость: определи меня в сотенную службу! Только бы не в рейтары, и не с пищалью служить!

– Это можно, можно… Но какого ты роду, и по какому вы списку служите?

– Коробовы мы, князь, жилецкого списка городовые дворяне. Служба известна наша… Люди достаточные, за конями и оружием не станет. Только бы мне в сотнях служить… Окажи милость, твое боярское высочество, пожалуй, князь!

– Храни вас Бог, государи мои! – сухо попрощался князь, раздраженный причитаниями Серафима, и ускакал в сторону низких ворот.

Артемонов смотрел на Серафима, удивленный внезапной придурковатостью, одолевшей обычно бойкого парня.

– Тебя эдак в скоморохи только возьмут! Ты чего, чертенок, оцепенел? Бояр московских не видал?

– Так ведь это же, Матвей Сергеич, это ведь…

– Ну?

– Боярин это, князь Юрий Алексеевич Долгоруков! Дворецкий и ближний человек.

Артемонов не столько удивился знаменитости князя – видал он всяких князей – сколько осведомленности Серафима, хотя и известно было, что Коробов-старший возил того не раз в Москву.

– Ну вот, а ты перед боярином и князем такого петрушку изобразил! Эх ты, Симка!

Сам же Матвей был в душе доволен, так как выглядел он перед князем, может быть, и простоватым человеком, но хотя бы не перепуганным уездным дуралеем. Нет худо без добра – знал бы, с кем дело имеет, может и дрогнул бы, согнул спину. Слаб человек… Но чего же дальше? Вечер опустился окончательно, приближалась ночь, а в придачу к морозу и ветру начинался постепенно и снегопад. Да еще ведь, чего доброго, определили их из-за симкиной дурости в самый конец списка…

– Матвей Сергеев сын Артемонов и Коробов Гавриилов Серафим! Лошадей тут оставьте – раздался такой зычный голос, что все вздрогнули. Вместо обычного шепелявого дьяка, выходившего из ворот, из узкого окошка надвратной церкви показалась и спряталась чья-то темная борода, но ворота стали быстро открываться. Оба вскочили и поковыляли к ним: Артемонов изо всех сил пытаясь сохранить достоинство, а Серафим чуть ли не на четвереньках, но оба чрезвычайно медленно. К воротам вел каменный ход, такой длинный, что и предположить было нельзя глядя издали, а вблизи самых ворот, за которыми горели факелы, сгущалась почти полная темнота. В этой темноте поднимающиеся зубцы решетки выглядели так хищно, что товарищи, не сговариваясь, переглянулись, прежде чем войти внутрь, и особенно истово перекрестились на висевшие над входом образа. Там, однако, все выглядело куда веселей. При выходе из ворот были во множестве расставлены факелы, так же немало их было и дальше: они освещали и старый собор, и высокие архиерейские палаты, и звонницу, да и почти все строения в глубине монастыря. В лучах света с неба медленно падали крупные снежинки, мягкий свежий снег покрывал и все строения, и внутри обители было так же уютно, как уныло и безрадостно было в ее переднем дворе. Артемонова и Серафима с двух сторон подхватили под руки какие-то придворные невысокого чина, однако одетые куда богаче их самих, и направили в сторону от ворот, внутрь надвратной церкви. Вход в нее охраняли неизменные суровые стрельцы, которые, глядя прямо перед собой и талантливо изображая на лице полное отсутствие всяких чувств, развели в стороны бердыши – точнее говоря, сверкающие золотом и серебром парадные протазаны – и пропустили двоих товарищей. Придворные очень вежливо намекнули им, что головные уборы следует снять, и Артемонов, держа в руках и разглядывая свои видавший виды рейтарский шишак, а заодно и потоптанные сапоги, чувствовал, что выглядит на фоне придворной московской братии немногим лучше надоедливых нищих за стеной.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru