bannerbannerbanner
полная версияТишина

Василий Проходцев
Тишина

Глава 4

Пока Пуховецкий грустил и размышлял над причинами произошедших на Сечи перемен, от ближайшей к нему избы-куреня отделилось несколько человек и направилось в его сторону. Иван внимательно наблюдал за ними, не зная приказа Чорного и думая, что те, основательно выпив, решили развлечься битьем наказанного преступника. Внутренне он подготовился к этому, хотя и совсем не хотелось получать тумаков в такой замечательный вечер. После довольно долгого подъема на вал, во время которого казаки неоднократно останавливались, чтобы приложиться к бутыли с оковытой, компания оказалась рядом с Иваном.

– Сидишь, скурвый сын? – поинтересовался мрачно один из пришедших. Иван промолчал, и только с вызовом посмотрел на него. Но казаку и не требовался ответ. Не говоря ни слова, он вынул из-за пазухи бутыль с горилкой, при виде которой Пуховецкий сладко замер и почти зажмурился, поставил ее перед Иваном, и кратко приказал: – Пей!

По обычаю, Пуховецкий сначала наотрез отказался. Казаки, соблюдая ту же традицию, еще пару раз вяло предложили Ивану выпить, после чего тот с трудно скрываемой жадностью сделал из бутылки несколько больших глотков. Мир немедленно приобрел для Ивана новые, гораздо более приятные краски, и даже пришедшие лыцари, от которых мало можно было ему ожидать хорошего, показались Пуховецкому самыми приятными, хотя и простоватыми людьми. Он, однако, продолжал молчать, хотя рассказы о наполненных событиями последних днях его жизни так и рвались из Ивана наружу. Он с неприятным чувством посматривал на мешок, который держал в руках один из товарищей, предполагая, что именно там хранятся орудия его предстоящих истязаний, так как палок ни у кого из его гостей в руках не было.

– А ты, пане, говорят, и на Перекопе сидел? – поинтересовался, наконец, один из казаков.

– Сидел.

– И у хана на раде бывал?

– Положим.

– А и москали, якобы, тебя из Крыма увезли? – после паузы поинтересовался другой.

– Авось чего и было – отвечал Иван, удивляясь их осведомленности.

– Петро, доставай! – решительно сказал один из казаков, а другой, высоченный рябой парень, охотно полез в тот самый мешок.

Пуховецкий сжался, но Петро достал из мешка самое обычное зубило и молоток, и, не тратя время зря, принялся рубить привязывавшую Ивана к пушке цепь. Пара ударов, и царевич в изгнании был свободен.

– А теперь пошли!

Иван охотно поднялся на ноги, от чего его основательно шатнуло: ядреная сечевая горилка на голодный желудок не прошла даром. Но и это маленькое замешательство казалось сейчас Ивану приятным. Он, со смехом, присел на выжженную солнцем траву, а казаки, тоже веселясь, принялись все вместе его поднимать.

По пути в курень, Пуховецкий успел узнать много о своих попутчиках, которые оказались не такими уж туповатыми и мрачными, как представлялись сначала. Истории их были однообразны. Никто из них не был прирожденным искателем приключений и задирой, какими были большинство казаков то время, когда сам Иван сбежал из родного города на Сечь. Все они были малороссийскими крестьянами – и лишь один мещанином – претерпевшими то ли от поляков, то ли от крымцев с ногаями, то ли просто занесенными в Запорожье ветрами этого странного и бурного времени, о котором пока Иван только пытался составить себе представление по обрывкам их разговоров. Сам Пуховецкий, после нескольких из вежливости заданных вопросов, стал не так уж интересен своим подпившим собеседникам, которые принялись что-то оживленно обсуждать между собой. Смысл их слов почти не доходил до Ивана, который, упиваясь обретенной наконец свободой, погрузился в свои мысли.

Через несколько минут Пуховецкий распахнул кривоватую, плохо побеленную дверь, и вдохнул полузабытый запах: ту самую смесь ароматов казармы, кухни и шинка, без которой нельзя было себе представить и захудалого запорожского куреня. Только бросив взгляд внутрь, Иван сразу понял, что куренного атамана, сурового батьки, здесь сейчас нет – очевидно, он проводил вечер где-то еще, вместе со старшиной – а потому в курене царило самое искреннее и ничем не сдерживаемое веселье. Пуховецкому тут же пришлось перезнакомиться с парой-тройкой дюжин казаков, имена которых он и не думал запоминать, а от знакомства с еще большим числом лыцарей его спасло только то, что обитатели куреня, сидевшие вокруг длиннющего стола, настоящего запорожского сырна, давно уже разбились на множество небольших компаний, в которых и вели свои беседы. Тем не менее, с два десятка товарищей, включая его освободителей, окружили Ивана и жаждали общения с ним. "Хлеб да соль!" – провозгласил кто-то, и огромная деревянная лохань с кашей оказалась перед Пуховецким. "Хоть с корыта, да до сыта!" – поблагодарил Иван, и принялся есть, а еще больше – запивать кашу из многочисленных стаканов, рюмок и ковшей, с горилкой, вином, пивом и медом, которые настойчиво тянулись к нему со всех сторон.

Разговор протекал бестолково, как любая беседа с участием множества людей, тем более таких разных, как собравшиеся вокруг Ивана казаки. Пуховецкий много узнал о бедности нынешнего казачества, о несправедливости старшины, о нехватке вина и добычи, а главное – о невозможности где бы то ни было ими разжиться. Казалось, что большинство ивановых собеседников были разочарованы тем, что встретило их на Сечи, и с удовольствием вернулись бы к своим обычным сельским занятиям, когда бы бурные ветры перемен не занесли их на Запорожье. Пуховецкий помалкивал, но в глубине его назревало раздражение против этих лапотников, которые не понимали самой идеи казачества, не говоря уже о том, что проявляли на каждом шагу самое грубое незнание старинного казачьего закона. Да как же можно было не чувствовать, что нацепив синие шаровары да мохнатую шапку, никто еще не стал казаком! Сам Иван вызывал у них, особенно у тех, что помоложе, плохо скрываемое восхищение: по отдельным его выражениям, по манере держать себя, они узнавали в нем настоящего, старой еще закалки казачину, хотя и Пуховецкому многих лет еще не хватало до звания испытанного товарища. Иван, основательно захмелевший, пытался понять, почему весь этот сброд находится не на паланках и в бурдюгах, где им было бы самое место, а наводняет саму Сечь. Выяснилось и это. Собеседники Пуховецкого, излив собственные горести, перешли, наконец, к более отвлеченным предметам, и Иван узнал, что уже несколько лет идет смертельная борьба между Гетманщиной и Республикой, и чаша весов склоняется то на одну, то на другую сторону. "Выбью из ляшской неволи народ русский весь!" – сказал гордо гетман, но с тех пор было разное. Первые победы сменились неудачами, а опьянение от всесилия союза запорожской пехоты с татарской конницей сменилось горьким похмельем крымских предательств. Были досадные, несправедливые мирные договоры, а потом вновь военное счастье оборачивалось лицом к казакам, чтобы снова оставить их. В этих боях, успешных и неудачных, и погибла большая часть довоенного казачества, и, одновременно с этим, каждый малоросс стал казаком, и ни одному мужику, с цепом или вилами бившемуся против ляхов, нельзя было отказать в казачьем звании. Нельзя было, главным образом, потому, что Сечь истекла кровью, и, чтобы выжить, должна была принимать всех. Иван, у которого опьянение переходило в философскую фазу, размышлял о том, как много он отстал от жизни, сидя в яме у Ильяша, и что вряд ли он вправе судить нынешних сечевиков.

Порыв рассказать о своих приключениях, который испытывал Иван некоторое время назад, прошел. Давала о себе знать и выпитая горилка, и накопившаяся усталость. Тем более, Пуховецкий узнавал от своих собеседников столько интересного, а им так не терпелось об этом рассказать, что разговорчивый обычно Иван превратился в слушателя. Вежливость, однако, требовала от обитателей куреня расспросить и бывалого казачину о его похождениях. Пуховецкий с ленцой и кратко, опуская большинство подробностей и вовсе не упоминая истории царского сына, рассказал о происшедшем с ним в последние дни, а казаки с выражением почтения и интереса его выслушали. Но стоило ему, еще не закончив, сделать долгую паузу, как они наперебой принялись говорить сами: каждый хотел поведать о своих подвигах, и с большей охотой о том, как буря последних лет разметала его родное гнездо. Неожиданно для Ивана, рассуждения казаков стали приобретать странное, немыслимое на старой Сечи направление: многие из них, прямо или шутливо, говорили о том, какие преимущество могло бы иметь для Малороссии подданство московскому царю. В прежние времена сидеть бы говорившим подобные вещи там же, где Ивану, возле пушки, но теперь такие речи стали обычными. В словах этих недавних казаков звучало, главным образом, удивление от того, как можно было так много раз бить поляков, но так мало при этом приблизиться к цели восстания, и ум их искал какого-то выхода. Достоинства союза с Москвой казались вполне очевидными: бесперебойное снабжение порохом, оружием и хлебом, многотысячные отряды стрельцов и солдат – все это казалось той каплей, которая и склонит весы военного счастья на сторону Гетманщины. В то же время самодуры-воеводы, крапивное семя подьячих и всепроникающее холопство именно сейчас не выглядели чрезмерно дорогой ценой за необходимую как воздух военную помощь. Хмельного Ивана сперва возмутила это восхваление добровольного рабства из уст людей, носящих звание запорожских казаков. Он произнес несколько запальчивых и обидных для Москвы фраз, которые тут же с восторгом и вовсе не обидевшись, повторили его собеседники. Но, глядя на них, нельзя было не прийти и к другой мысли. Чем же для рядового казака, вчерашнего хлопа, неограниченная тирания живущего в его же деревне старосты или арендатора была лучше абсолютной власти обитающего в далекой Москве царя? Говорят, на Москве великий князь поколачивает своих бояр (разве хлопу не отдушина?), а ведь в Республике король на коленях ползает перед ними, чтобы получить деньги на необходимейшие военные расходы. И не лучше ли хлопу быть под властью своего единоверца, какого-нибудь сына боярского о трех дворах, едва ли богаче самого хлопа, который боится больше Страшного Суда бегства своих немногочисленных мужиков, чем под властью засевшего в Кракове Вишневецкого или Калиновского, да и не его даже самого, а спесивого вора-управляющего? Конечно, подобные мысли только и могли прийти в голову сиромашне, мужикам в казачьем платье, но с учетом нынешнего облика славного запорожского войска не принимать во внимание всех этих соображений было нельзя. От политических рассуждений Пуховецкий, по складу своего ума, перешел к мыслям более приземленным, и начал нервно почесывать те места своего тела, где находились царские знаки. Да, в этот стог сена нужно было лишь бросить искру, и Иван, борясь с хмельной одурью, почти не слыша, что ему говорят, начал спешно обдумывать дальнейшие действия. Думалось Пуховецкому плохо, и больше всего хотелось просто приткнуться в уголке и вздремнуть. Он с досадой думал о том, как дорого порой обходится не вовремя выпитая стопка горилки, а тем более не вовремя выпитая бутылка. Но упускать возможность было нельзя.

 

Как же именно приступить к делу? Показать царские знаки в полутьме куреня будет очень трудно, да и найдись среди присутствующих хоть один мало-мальски знающий человек, он быстро поймет происхождение знаков, изготовленных не где-нибудь, а здесь же, на Сечи. Просто объявить тебя царевичем? Весело посмеются и уложат спать, еще и выделят, пожалуй, постельничего и рынд для пущего веселья. В конце концов, Пуховецкий решил как бы невзначай, случайными фразами, показать большую осведомленность о московской жизни и жизни царского семейства, благо в яме у Ильяша он хорошо подготовился, а в шатре у хана имел возможность, хотя и без блестящего успеха, испробовать свои заготовки. Разбегающиеся мысли сильно осложняли дело, но Иван, ценой немалых усилий, все же заготовил было более или менее сносное начало речи, успел несколько раз его почти забыть и с облегчением вспомнить, когда краем глаза заметил нечто, полностью поменявшее его намерения. В паре саженей от него, на той же скамье, сидел и непринужденно беседовал с кем-то Ермолка Неровный. Иван мог поручиться, что, когда он только вошел в курень, будучи заметно трезвее, Ермолая там не было, а значит предатель пришел позже, увидел Ивана и, вместо того, чтобы исчезнуть поскорее, нагло уселся рядом с ним. Выглядел Неровный заметно увереннее, чем в Крыму, и одет был куда лучше. Точнее говоря, наряжен он был с каким-то, показавшимся сейчас Ивану отвратительным, щегольством, плохо вязавшимся с его козлиной бородкой и бегающим взглядом. На Ермолке был ярко красный польский жупан, непонятного происхождения, но на редкость пестрая шапка с какими-то лоскутами и перьями, не исключено, что и дамская, и непомерно широкие шаровары, которые на сидящем Неровном выглядели как юбка с кринолином. На боку, на широченном шелковом поясе, висел богато украшенный пистолет. Ермолай был окружен полукругом молодых казаков, которые смотрели на него так же, как смотрели на Ивана его собеседники: Неровный, очевидно, находился в привычной для него роли заслуженного и умудренного опытом война, примера для сечевой молодежи. В данный момент он неторопливо, то и дело пуская струи дыма из люльки, что-то вещал почтительно его слушавшим молодикам. Все мысли о московских дворцовых интригах немедленно покинули голову Ивана, которую заполнил вместо этого необузданный пьяный гнев. Стараясь не привлечь к себе раньше времени внимания, Пуховецкий поднялся и начал пробираться к Неровному. Его собеседники решили, что Ивану пришло время проветриться, и занялись своими разговорами. В кругу Ермолая все также были слишком увлечены, чтобы заметить подходящего Пуховецкого, и тот возник перед Неровным неожиданно. На лице Ермолки, когда он увидел Ивана, появилось некое притворно-радушное выражение, но не было на нем ни удивления, ни испуга или хотя бы смущения перед товарищем-казаком, которого Ермолай лишь несколько дней назад бесстыдно продал в московскую неволю. Похоже, Неровный и от Пуховецкого ждал тех же теплых чувств, и даже сделал в сторону Ивана жест, означавший готовность то ли к рукопожатию, то ли даже к дружеским объятьям. Пуховецкий ответил кривой ухмылкой и, приблизившись к Ермолаю на подходящее расстояние, со всех сил двинул ему по роже, от чего хлипкий Ермолка кубарем полетел со скамьи, путаясь в роскошных шароварах. Иван прыгнул на поверженного противника, смотал у него с полсажени шелкового пояса, и принялся душить им Неровного. Несмотря на внешнюю хлипкость, казак был весьма жилист и изворотлив, и, если бы не внезапность нападения и удвоенные гневом силы, Иван мог бы и не сладить с ним. Еромлай хрипел и сипел, а окружавшие казаки, привычные к подобным сценам, не теряя времени принялись отрывать Пуховецкого от его жертвы. Удалось им это не сразу, ибо Иван, как клещ, вцепился в Неровного, словно стараясь выместить на нем сразу все унижение, страх и тяготы, испытанные им в последние дни. Но долго сопротивляться дюжине здоровенных хохлов не могло помочь никакое бешенство, и вскоре извивающегося, как разъяренный кот, Пуховецкого под молодецкую песню с присвистами, возможно, певшуюся именно в таких случаях, вынесли из куреня. Несли Ивана довольно долго, пока не доставили, наконец, туда, где гремела музыка, а сотни полторы танцоров давали гопака. Его вытолкнули на площадь, не давая прийти в себя, и водоворот танца тут же затянул Пуховецкого, который провел по голове, смахивая несуществующую шапку, а потом, залихватски взмахнув руками, исчез в пестрой и шумной толпе.

Глава 5

Утро Ивана было тяжелым. Проснувшись, он довольно долго не мог понять, где находится – в Крыму ли, на Сечи, или еще где-то. Пуховецкий был не в курене, который он хоть и смутно, но помнил, а в каком-то бревенчатом небольшом помещении, где он пребывал совершенно один. Темно-желтые стены освещались лучиками утреннего солнца, и Иван некоторое время любовался их игрой и причудливыми узорами на поверхности бревен. Запах в помещении был приятным, как будто в сенях небогатого помещичьего дома: смесь древесины, яблок, лука, мешковины, пороха и ладана. Начав двигаться, Пуховецкий обнаружил, что остатки ногайского платья, в которых он был доставлен на Сечь, сменились вполне добротной, хотя и без излишеств, казачьей одеждой, а под спиной у него был постелен кафтан. Иван подумал, что при всех дурных последствиях неумеренного пьянства, оно оказывалось в последнее время несомненно полезно для его гардероба. К большому своему облегчению, Пуховецкий на сей раз не обнаружил рядом с собой женщин, чего, впрочем, на Сечи и следовало ожидать. У Ивана ничего определенного не болело, но в общем было так плохо, что хоть помирай. Помнил он, как пришел в курень, и как пил с казаками, и даже как увидел Неровного. Но далее следовал полный провал, не заполненный и самыми краткими воспоминаниями. Холодная волна ужаса поднялась в душе Ивана, при мысли о том, что он, возможно, прикончил Ермолая. Правда, в этом случае обреченного на страшную казнь Пуховецкого вряд ли бы уложили спать с такими удобствами, да еще и переодели. Видимо, чего-то совсем уж страшного Иван накануне не совершил, однако зияющая пустота в памяти заполнялась самыми неприятными мыслями, многократно усиленными похмельной слабостью духа.

Внезапно заскрипела дверь, и в нее осторожно вошли двое. Один из них был, конечно же, Черепаха, а второй – о, облегчение – Ермолай Неровный, целый и невредимый, хотя и со всегдашним своим немного потрепанным видом.

– Доброе утро, танцор! – ухмыльнулся Ермолка. Черепаха, как всегда, был немногословен, и ограничился кивком головы. Впрочем, смотрел он на Ивана с большим и явно искренним сочувствием.

Танцор… Что ж, танцевать никому не заказано, а Пуховецкий это умел недурно. Иван еще более приободрился, и поприветствовал вошедших.

– Пойдем, пане. Зачем страдать, когда и выпить можно, и разговор интересный есть? – сказал Неровный.

Пуховецкого дважды просить не пришлось, и он с радостью поднялся на ноги, о чем сразу же и пожалел: от прилива крови голову пронзило невыносимой болью, и Ивана как следует шатнуло. Но он, перенося боль, только улыбнулся и зашагал к двери. Отличавшийся, вероятно, большой чуткостью Черепаха с готовностью подскочил к Пуховецкому и поддержал его за плечи.

Они вышли из избы, оказавшейся куренной скарбницей, и пошли по пустынной в этот утренний час Сечи. Она была бы и вовсе безлюдной, если бы не валявшиеся в самом живописном виде то тут, то там, то по одиночке, то по нескольку, перепившиеся лыцари. Все они без исключения крепко спали, если не предполагать худшего. Шли трое весьма долго, так что страдающего Ивана это путешествие стало изрядно раздражать, однако наконец Пуховецкий сообразил, куда они держат путь. Во внутреннем коше, в глубине его, находилась, как оказалось, еще одна крепостная стена, гораздо более добротная и правильно устроенная, чем та, что отделяла внутренний кош от предместья. В ней были видны ровные бойницы, в которых, можно было предположить, стояли когда-то куда более грозные пушки, чем на стене коша. Но теперь орудий не было, и вся эта крепость, при всей своей основательности, производила впечатление легкого, только начинавшегося запустения. Такой же вид имела она и внутри, куда Иван со спутниками зашел через выложенный оббитым булыжником и уже покрытый вьющимися растениями свод ворот. Это была цитадель, где несколько лет назад квартировал польский гарнизон, который должен был олицетворять королевскую власть в самом гнезде казачества, а также внимательно за ним приглядывать. Сейчас же, когда сами поляки должны были прятаться от запорожцев за крепостными стенами, эта цитадель стояла заброшенной за полной ненадобностью. Здесь все было по-солдатски просто и грубо, но, когда казаки вошли в одно из приземистых строений, изрядно озадачив и напугав угнездившихся на нем цапель, Пуховецкий убедился, что ляхи, как к ним не относись, умеют жить получше многих. Изнутри домик был гораздо просторнее, чем казался снаружи, стены его были мастерски сложены из кирпича и бревен, местами обожжены, и покрыты какими-то полустертыми рисунками и надписями на польском, вероятно, духовного содержания, а в середине комнаты стоял красивый, мореного дуба стол и такие же скамьи. Все помещение излучало какой-то уют, который не могли вытравить ни случившийся когда-то разгром, ни долгое запустение. Неровный чинно уселся за стол, рядом с ним с большим облегчением плюхнулся Иван, а Черепаха исчез под землей, спустившись по витой лестнице в погреб. Этот погреб, войти в который можно было прямо из горницы, по удобной лестнице, особенно поразил Пуховецкого. Черепаха вернулся быстро, и с самым довольным выражением лица, а также большой кадушкой, из которой торчал черпак. Иван сглотнул слюну, а Неровный извлек откуда-то три большие, похожие на небольшую кадушку, пивные кружки, и бросил их на стол. Черепаха уверенными движениями, не пролив ни капли лишней пены, разлил пиво, и все трое сделали по большому глотку. Это был нектар, тот самый, который, как рассказывали в училище, языческие боги пили на Олимпе, и в других эллинских местах. Иван откинулся головой на стенку, и тупо, но блаженно долго смотрел в небольшое окошко, откуда струился утренний солнечный свет, слышалось птичье пенье и виднелись листья дикого винограда. Говорить не хотелось, было и без этого хорошо, и Пуховецкий молчал.

– А ты вот думаешь, Ваня: из какой же дыры меня москали вытащили? – произнес, наконец, вкрадчиво Неровный. – Думаешь, такого казачишки убогого еще поискать?

Иван примерно так и думал, но сейчас, в такую приятную минуту, меньше всего хотелось кого-то обижать, даже и Ермолку, и Пуховецкий промолчал.

– А я, Ваня, бывший войсковой писарь, и десять лет на той должности был – верило мне товарищество.

Иван удивился, и приготовился слушать, тем более, что негромкий, спокойный голос Неровного располагал к этому.

– И дружили мы когда-то с атаманом, ох и дружили. Да и товарищей испытанных тогда на Сечи было не то, что сейчас – без огня и днем не сыщешь. Даже и поссорься я тогда с Иваном Дмитриевичем – все бы за меня встали. Думаешь, подобрали где-то Кровков с Ординым забулдыгу, и в ханский шатер привели, а подумал ли ты, Ваня – кто бы тому забулдыге верить стал? Нет, потому со мной москалики и пришли, что нужен был казак знатный, татарам известный. Что я в шатре тогда про себя говорил – это уж чтобы кое-кого не злить, а так знали про меня все татары, хорошо знали. Потому, ваше царское величество, мне и верили. Спросишь, как войсковой писарь, да докатился до служки московского? А и ты, может, когда докатишься, смотря как катить будут. Конечно, Ваня, писарь войсковой – не простой человек, тем более, когда десять лет сидит. Были у меня и на паланке хуторов несколько, была там и жена с детишками. У кого же не было – для старшины еще и скромно жил. Не нарушал закон, ну почти – да вот и наш, казачий закон, выходит, что дышло. Пришло время, все Иван Дмитриевич мне припомнил, все ко двору пришлось. Ну что я – с три дюжины человек старшины тогда жизни лишились: кому буравом глаза вывертели, кого на кол. А я, видишь, жив. Какие же грехи мои? Что бабу завел – по закону нельзя, хотя на Сечь ее и не водил. А те деньги, что по атаманскому приказу ведал – те, будто бы, половину я у своих же сечевиков украл. Тем бы и не удивить никого, да умеет Иван Дмитриевич удивлять… Расписали, будто терем я завел вроде боярского, а в нем гарем турецкий, будто бы девок и баб я из тех, что татары гонят, многих на себя отбирал. Был бы тот гарем – ей-ей, Чорного бы там евнухом посадил! Как, верится?

 

Иван отрицательно покачал головой.

– Конечно, Ваня, и какой лыцарь такому поверит, а коли поверит, так только позавидует, и скажет: "Эх, мне бы, как писарю, пановать!". Так оно и было: не только у старшины, а у каждого, считай, старого казака и семья была, и деньги водились. Начнешь всякого на кол сажать – Сечи бы не осталось. Но это той, Ваня, старой Сечи. А теперь сам видел: сиромашня одна. И уж это, Ваня, такая сиромашенного рода сиромашня, что и духу ей казацкого набираться было неоткуда. Ее атаман на меня и прочих и натравил. И умно сделал, умеет: не сразу, да подобрал хлопчиков, которые сперва шаровары за старшиной носили, а потом ей же глаза буравили.

– Чего же вы с Чорным не поделили?

– А и не дошло, до того, чтобы делить, не допустил атаман. Знаешь ты – знаю, что слыхал – что татары нынче наши большие помощники против ляхов. Так оно и есть, да только мы через тех помощников ляхов никак одолеть не можем, как их, поганцев, не бьем. Ну, не про то сказ. А про то, Ваня, что за помощь всегда платить приходится, а чем же заплатить, тем более татарве? Вестимо: людьми русскими. Может, пару уездов польских крымцы и пограбили, а остальное-то все на Украине взяли… И вроде, никак без них: хоть вой, да терпи. А Иван Дмитриевич, хоть и первый татарам враг раньше был, теперь таким им дружищем стал, что только держись. Говорят, с калгой он по кустам в степи ходил, да за руки держался, и так они в тех кустах хорошо столковались, что если захочешь знать, где в другой раз татары грабить будут – так лучше сразу у атамана и спросить. И раньше всегда полон отбивать ходили, а тут наоборот: как с почетным караулом ясырь гонят, и попробуй подступись. Ну и, на удивление, атаман богатеть начал: раньше снега у него зимой не допросишься – и очень его за ту бережливость в войске ругали – а теперь чуть ли не Вишневецких обогнал, и не очень-то богатства того стеснялся. У кого терем с гаремом поискать, так это у Ивана Дмитриевича, да искать уже некому. А мы с судьей войсковым, в одной избе сидючи, все думали про это, да друг на друга взглянуть боялись, а в тот день, когда взглянули искоса, да ничего еще не сказали – в тот же день пришли и ко мне, и к нему. Дальше знаешь…

– Чего же с судьей?

– Мимо кола промахнулся, да на крюк сел – не седалищем, а ребрами. Повисел недельку, потом сняли. Атаман-то ведь не злой, это я и сейчас скажу. А меня, видишь ли, москали у Ивана Дмитриевича откупили. Не знал я для чего, до поры до времени, а потом уж поздно стало. Не меня одного – и семью мои москали спасли.

– И где же она?

– А и теперь у них, московская хватка крепкая… – глаза Ермолая затуманились – Да живы, Ваня, живы, и не в Крыму, не на колу, и не в Царьграде.

Все ненадолго замолчали, сочувствуя горю бывшего войскового писаря. После речи Неровного, Иван готов был думать, что скромный Черепаха является, в действительности, по меньшей мере есаулом в отставке, да не таким, как Пуховецкий представлялся на ногайском стойбище, а самым настоящим, но это предположение Черепаха отверг:

– А я вот как раз из тех и буду, что атаман набрал, да на испытанное товарищество натравил, – усмехнулся он. Сейчас, глядя на него, Иван заметил, что Черепаха совсем молод, пожалуй, даже юн. Казак поведал самую простую историю о том, как жил он со своей семьей на хуторе почти на границе с Московией, в лесистом и диковатом краю. Именно те земли, где был хутор, раньше всех, в силу своей пустынности и удаленности, и отпали от Республики, поддержав мятежного гетмана. Черепаха, в миру звавшийся Остапом Дворцевым, сбежал с надоевшего хутора с первым же проходившим мимо казачьим отрядом, был сперва бесправным чуром, но быстро выделился из общего ряда новоявленных казаков своей стремительностью и способностью действовать молниеносно, без рассуждений и при том, чаще всего, успешно. Он был косноязычен и прост, но умен тем умом, который проявляется не в рассуждениях, а в действиях. Его скуластое лицо излучало добродушие, даже наивность, но после пары дней знакомства Иван считал Черепаху одним из самых опасных людей, которых он знал. Остап быстро попал в свиту атамана, и хотя и звался джурой, или хлопцем, сразу оказался выше по своему положению большинства старых казаков. Руками его, и таких, как он, Чорный и действовал. С самыми воинственными приготовлениями выступал личный отряд атамана против бусурман, но каждый раз дело заканчивалось без боя, или с самыми незначительными столкновениями, после чего татары с большим полоном уходили на юг, а казаки то по одной, то по другой причине не могли их нагнать. Все это угнетало Черепаху, который пришел в войско биться с ненавистными ляхами, на худой конец – с татарами, но вовсе не сопровождать в Крым толпы невольников. Однажды атаман приготовил своим приближенным роль еще менее почетную: несколько дюжин старых казаков, включая и писаря Ермолая Неровного, были схвачены, закованы в цепи, обвинены во всех мыслимых прегрешениях против войска и казацкого закона и, без возможности оправдаться, были казнены позорным и жестоким способом. Остап, как и сотни других молодых казаков, должен был, не веря своим глазам, смотреть за тем, как олицетворение казачества, лучшие его люди, корчатся на кольях, горят на кострах или истекают кровью. Он молчал, как молчали и другие, не из страха, но из-за непонимания происходящего. Сечевое войско, и без того обескровленное бесчисленными битвами, и превратившееся в основном в собрание деревенских мужиков, было обезглавлено, и не могло с тех пор делать ничего иного, как слепо следовать воле атамана Чорного. Но казни и расправы казались большинству сечевиков вполне заслуженными: атаман умел хорошо подготовить их к произошедшему, и во многом с помощью Черепахи и его товарищей – атаманских хлопцев. Дворцевой, хотя и избежал роли палача казацкой верхушки, находился с тех пор в самом тяжелом расположении духа, но до поры до времени продолжал верно служить. Конец его терпению положил один случай, свидетелем которого был, отчасти, и Пуховецкий.

– А вот там, пане, были и знакомцы Ваши – Лупынос с Палием – задумчиво говорил Черепаха – Вы же их помните…

Иван, захваченный рассказом, охотно подтвердил, что помнит: да таких и забыть было сложно.

– Так вот, будто мы ту орду должны были догнать, да пленников отнять, а получилось, пан, что въехали мы туда прямо за ними следом, вроде стременных. И то бы ничего, но были у нас деньги на откуп казаков со рва, да и с рынков. Я все ждал, когда же мы пойдем и кого откупим, но не поехали, ни одному человеку свободы не дали. Я пока только удивлялся, но потом Лупынос говорит: надо, мол, всем рассказывать, что появился среди нашего отряда предатель, принял он, дескать, бусурманскую веру, товарищей своих побил, да и с деньгами сбежал – тот самый и есть Абубакар. Так что мы-то все и знали, что вы, пане, никак не Абубакар – добавил на всякий случай Черепаха, и с добротой посмотрел на Пуховецкого – Слабый я человек, пан, и тогда стерпел, но когда послали те деньги отвезти и в старом мазаре татарском спрятать – тут уж я решил, что этого пану атаману не спущу, дай только срок. А когда вас, пане, захватили, а вы про мавзолей говорить начали – тут уж, думаю, сам Бог мне вас послал. Простите вы меня, пан Пуховецкий?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49 
Рейтинг@Mail.ru