bannerbannerbanner
полная версияНеобычные люди и авантюристы разных стран

Теодор де Визева
Необычные люди и авантюристы разных стран

Однако не стоит думать, что у этого общества, или же у самого князя Кропоткина единственной программой было разрушение мира, или же они имели целью изготовление бомб! «В Западной Европе, – говорит наш автор, – нигилизм понимается совершенно неверно; в печати, например, постоянно смешивают его с терроризмом и упорно называют нигилизмом то революционное движение, которое вспыхнуло в России к концу царствования Александра II и закончилось трагической его смертью. Все это основано на недоразумении. Смешивать нигилизм с терроризмом все равно что смешать философское движение, как, например, стоицизм или позитивизм 257, с политическим движением, например, республиканским. Терроризм был порожден особыми условиями политической борьбы в данный исторический момент. Он жил и умер. Он может вновь воскреснуть и снова умереть. Нигилизм же наложил у нас свою печать на всю жизнь интеллигентного класса, а эта печать не скоро изгладится.»

На самом же деле, господин Кропоткин и его товарищи хотели привести императора к мысли о введении в России парламентского правления и обязательного образования для народа. Они настолько отвергали всякую идею покушения, что однажды захватили силой некоего молодого фанатика, прибывшего в Петербург с намерением убить Александра II, и заставили того поклясться, что он откажется от своего намерения. В конечном счете, эти революционеры были лишь обыкновенными либералами, и только постепенно они становились настоящими революционерами под воздействием разного рода случайных влияний, но особенно под влиянием преследований, которым подвергались. Тюрьма, ссылка, изгнание – вот три главные школы русского нигилизма! Когда в марте 1874 года князь Кропоткин был арестован и заключен в Петропавловскую крепость, он думал лишь, как получше «расширить знание» народа; когда же спустя два года он бежал и нашел прибежище в Англии, то стал анархистом и остался им с тех пор.

Самыми интересными во всей книге, безусловно, являются главы, в которых он рассказывает о своем заключении и побеге. Хотя и интересность эта зиждется, в основном, на занимательности, остается только пожалеть, что автор не пожелал сообщить нам ничего, к примеру, о том, каким образом его долгое заточение постепенно изменило его революционные взгляды. Но и такие, какие они есть, эти главы изобилуют живописными и трогательными деталями и к тому же еще раз свидетельствуют о таких добродетелях князя Кропоткина, как терпение и смирение, которые он поставил на службу своему идеалу. Нет ни жалоб, ни сожаления, и при виде этой покорности мы иногда почти забываем о суровом режиме крепости. К тому же, в одной из следующих глав господин Кропоткин уверяет нас, что перестал верить в силу прогресса, в том, что касается режима тюрем. «Тогда, – вспоминает он, – двадцатилетнему юноше, мне казалось, что эти учреждения могут быть значительно улучшены, если камеры не будут переполнены, если арестантов разделят на категории и дадут им здоровую работу. Теперь приходилось отказаться от всех этих иллюзий. Я мог убедиться, что самые лучшие, «реформированные» тюрьмы – все равно, будут ли они одиночные или нет, – в отношении к арестантам и относительно пользы для общества так же плохи, как и старые, дореформенные остроги, если не хуже. Они не исправляют заключенных. Напротив, в громадном большинстве случаев они имеют самое пагубное влияние.» Также и Нехлюдов, герой «Воскресения», «читал про усовершенствованные тюрьмы с электрическими звонками, про казни электричеством, рекомендуемые Тардом, и усовершенствованные насилия еще больше возмущали его». Но Нехлюдов не был прогрессивным человеком и не верил в «могучую силу знаний».

Князь Кропоткин остался верен идеалам своей молодости. Ныне, как и тридцать лет назад, единственно науку он считает способной обеспечить счастье человечества. Он оспаривает лишь полезность некоторых ее приложений – из тех, что довелось ему повидать по случаю в образцовых тюрьмах, – или даже скорее, он пытается изменить сообразно свои мечтам выводы, которые делает наука из этих своих законов. К примеру, он говорит, что теория «борьбы за существование» всегда удручала его вплоть до того дня, когда он узнал об одном русском профессоре, придавшем этому учению более человеческую форму. «Взаимная помощь, – утверждал этот ученый, – такой же естественный закон, как и взаимная борьба; но для прогрессивного развития вида первая несравненно важнее второй». Тотчас же господин Кропоткин принялся собирать разнообразные экспериментальные доказательства в подкрепление этой теории, рассчитывая с их помощью без труда опровергнуть все утверждения дарвинистов, и «скоро убедился, что борьба за существование», истолкованная как боевой клич: “Горе слабым!” – и возведенная на ступень непреложного “естественного закона”, освященного наукой, пустила в Англии такие глубокие корни, что превратилась почти в канон». Единственным человеком, который приветствовал намерение начать эту работу, имеющей целью показать борьбу за существование в том виде, в каком ее подразумевал сам автор знаменитого закона, оказался друг и сотрудник Дарвина, господин Бэтс. И господин Кропоткин с грустью добавляет, что к тому времени, когда его работа была, наконец, опубликована в английском журнале, господин Бэтс, единственный, отнесшийся к ней благосклонно, уже умер.

Вообще же, господин Кропоткин в своих «Записках» предпочитает более говорить о своих научных работах, нежели о своей роли апостола нигилизма. Обращаясь к английской и американской публике – поскольку впервые «Записки» были опубликованы в «Атлантик мансли» – он не стал излагать подробно свои анархистские взгляды, словно бы боялся испугать этим читателей, но несколько непроизвольных признаний, проскользнувших то здесь то там, вполне убеждают нас в том, что «бунтовщик» и не думал отказываться ни от одной своей, проповедуемой когда-то, идеи. В частности, он продолжал провозглашать законность и необходимость революций, при том, однако, условии, если они не будут стихийны и будут иметь заранее составленную программу. В революционере здесь легко можно разглядеть ученого, привыкшего считать, что все может быть предугадано и управляемо наукой. У князя Кропоткина преобладает научное мировосприятие, и это очень часто мешает его врожденной способности наблюдателя. Он рассуждает, делает индуктивные и дедуктивные выводы вместо того, чтобы просто описывать. Немного найдется воспоминаний, которые были бы так бедны на портретные описания, и даже их автор постоянно прерывает, дабы начать какую-нибудь дискуссию. Как не похож он на своего соотечественника Тургенева, который, по признанию князя Кропоткина, «говорил, как и писал, образами» и который «желая развить мысль, … пояснял ее какой-нибудь сценой, переданной в такой художественной форме, как будто она взята из его повести»!

Князь Кропоткин совершенно точно не обладал искусством «развивать мысль, поясняя ее какой-нибудь сценой», и поэтому «Записки» производят впечатление монотонности. Поначалу он четкими и ясными штрихами набрасывает портреты разных людей, но спустя мгновенье мы замечаем, как автор, стремясь дать им оценку, оставляет свои личные чувства и начинает руководствоваться исключительно своими политическими взглядами, и тогда выходит, что все государи – страшные эгоисты, все чиновники – лицемеры, а все рабочие – добродетельны. Так же банальна и большая часть его размышлений о разных вещах, поскольку господин Кропоткин не доверяет своему собственному впечатлению и переносит в обыденную жизнь свои привычки ученого-теоретика. Но вот, однако, несколько строк, свидетельствующих об умении наблюдать, и которые могут заинтересовать французского читателя: «…Во Франции дела развиваются особым путем. Когда реакция берет верх, все видимые следы движения исчезают; лишь немногие энтузиасты пробуют плыть против течения. Но вот каким-то таинственным путем, через посредство невидимого впитывания идей, реакция подточена. Зарождается новое течение, а потом вдруг оказывается, что идея, которую все считали уже мертвой, росла и распространилась. И как только открытая агитация становилась возможной, выдвигаются сразу тысячи помощников, существования которых никто не подозревал. “В Париже, – говорил старик Бланки258, – всегда есть пятьдесят тысяч человек, которые не принимают никакого участия в сходках и демонстрациях, но как только они почувствуют, что народ может выйти на улицу и там заявить свое мнение, они тотчас же являются и, если нужно, идут на штурм.»

В мои намерения не входит делать подробный анализ этих двухтомных «Записок». Я лишь хотел выделить в них наиболее характерные сведения о том, каким образом формировалась – и, вне всякого сомнения, формируется сейчас – революционная элита в России. Я опускаю пространные описания автором своего пребывания в Сибири и в Савойе, в ряду учеников Бакунина, а также главы, где князь Кропоткин рассказывает о своем заключении в пересылочной тюрьме в Клерво и о развлечениях, которые он там нашел: безразличный к своим страданиям и лишениям, он вспоминал о пребывании там, как о жизни на курорте, где он смог полностью отдаться «захватывающей страсти к учению». Я ничего не буду говорить о предисловии господина Георга Брандеса: действительно, странно видеть датского критика, представляющего английской публике воспоминания русского революционера!

 

Однако же в этом предисловии есть то, что заслуживает внимания. Проводя параллель между князем Кропоткиным и графом Толстым, «единственным русским, думающем в настоящее время о русском народе», господин Брандес констатирует, что князь Кропоткин безусловно выигрывает от такого сравнения, поскольку он не только и впрямь самый миролюбивый человек, но и человек, «в высшей степени уважающей науку и ученых», тогда как Толстой «в своем религиозном исступлении» презирает их. Неужели господин Брандес серьезно полагает, что именно «религиозное исступление» мешает графу Толстому уважать ученых и считать науку единственным средством для достижения счастья всего человечества? Подобное утверждение, на самом деле, слишком мало соответствует взглядам автора «Воскресения»; напротив, два тома воспоминаний князя Кропоткина являются ярким примером «религиозного исступления», какое может вызвать наука, и примером той социальной опасности, которая может из этого воспоследовать.

III. Немецкий чиновник: князь Хлодвиг цу Гогенлоэ

259

Если бы «Мемуары» князя Хлодвига цу Гогенлоэ были опубликованы через сто или пятьдесят лет после смерти автора, никто, безусловно, не удивился бы их публикации. Покойный канцлер не был единственным государственным деятелем, имевшим похвальную привычку ежедневно записывать подробности политических событий, участником которых он являлся; многие до него делали это более откровенно, с бо́льшим критиканским пылом, или с бо́льшим раздражением, или же более тонко и глубоко; но все-таки когда выходили их воспоминания, всем нравилась их посмертная нескромность, которая позволяла узнать новое о людях и делах, принадлежащих отныне только истории. «Мемуарам» же князя Гогенлоэ – вне зависимости от интереса, который они сами по себе представляют, – придает особенность и исключительность то, что в соответствии с волей автора они были опубликованы почти тотчас же после его смерти, когда большинство упоминаемых в них особ еще здравствует, а прямые последствия большинства событий, о тайных причинах и обстоятельствах которых он рассказывает, все еще не прошли. Познакомимся с человеком, бывшим в продолжение более чем полувека для всех хозяев, коим служил, образцовым слугой, слугой настолько верным, покорным и преданным, что они спокойно доверяли ему свои самые сокровенные секреты. В возрасте восьмидесяти двух лет он умирает богатым, окруженным почетом и уважением. А на смертном одре приказывает наследникам немедля опубликовать все эти секреты, которые он узнал от хозяев при исполнении своих служебных обязанностей! Что двигало им, когда он поступал подобным образом? Хотел ли он оправдаться, или прославиться, или отомстить, или же просто удивить и остаться так в нашей памяти? Все это любопытно было бы узнать, но, к сожалению, издатели «Мемуаров» не стали касаться в предисловии этого вопроса. Признаюсь, он мучил меня во время чтения объемных «Мемуаров» бывшего канцлера, но – увы! – я не смог на него ответить. Мне казалось только, что изучение жизни и личности князя Гогенлоэ, какими они предстают перед нами в его посмертной книге, могло бы прояснить некоторые аспекты проблемы и помочь нам тем самым выбрать из двух-трех почти равноправных гипотез наиболее правдоподобную.

В письме матери от 23 ноября 1841 года юный князь Хлодвиг заметил: «Ныне по воле света я не имею родины260, и мне нужно с усердием следовать своему предназначению, дабы лучше приспособиться к подобному отсутствию родины» И в самом деле, он всю свою жизнь «следовал своему предназначению» с поистине замечательным «усердием», и всю жизнь он расплачивался за то, что судьба предначертала ему «не иметь родины». Он родился в 1819 году в Ротенбурге-ан-дер-Фульда и был вторым сыном медиатизированного261 князька, состоявшего на службе сначала в австрийской армии, потом в прусской, и вышедшего в отставку майором баварской. Сам же Хлодвиг мечтал поступить в английскую армию, но стал прусским чиновником и был им плоть до того дня, когда смерть отца не сделала из него баварского подданного. Его старший брат, однако, остался на прусской службе, другой брат служил Австрии и в 1870 году «решительно добивался военного вмешательства Австрии в дела Германии»; позже один из его сыновей принял российское подданство, чтобы иметь право на большие земельные владения, доставшиеся ему после смерти матери. Только в 1870 году с объединением Германии у бывшего баварского министра появилась наконец родина; и с тех пор все свое «усердие» он отдал на службу той Германской империи, в создании которой ему довелось принять самое деятельное участие. Но если человек имел несчастье родиться «без родины», то у него нет того, что не смогут заменить ни его привязанность хозяевам, ни добросовестность и тщательность, c которой он стремится выполнять свои профессиональные обязанности. Везде на всем протяжении долгого рассказа князя Гогенлоэ мы видим лишь служебное рвение чиновника и безукоризненные манеры дворянина и не чувствуем той страстной и безоглядной любви к родной стране, которая – когда интересы ее того требуют – заставляет забыть о своих собственных тревогах и стать менее чувствительным к своим неудачам и разочарованиям своего самолюбия. Как бы неутомимо и преданно князь Гогенлоэ не служил Германии, служил он ей лишь как чиновник; и у нас сложилось впечатление, что он отдавал ей свой ум, но в сердце оставался пустой уголок, поскольку с детства у этого «медиатизированного» князя не было родины, родины, которую имеет большинство людей и которую он мог бы любить.

Вдобавок к этому судьбе было угодно, чтобы родившийся без родины родился также и вне какой-либо религии. Его отец был католиком, мать – протестанткой, и в то время, как Хлодвиг и его братья воспитывались в католической вере, его сестры посещали уроки лютеранского пастора. Отсюда, конечно же, к его прирожденной душевной холодности и «рационалистичности» добавлялись его колебания в вопросах догматов и несколько прохладное отношение к религии, если не сказать равнодушие; отсюда еще одни пустой уголок его души, которому разные обстоятельства помешали заполниться. Поначалу, правда, он пытался уважать и защищать внушенные ему некогда религиозные принципы. В 1840 году, когда ему был двадцать один год, он возмущался неверием своих преподавателей и товарищей по Гейдельбергскому университету. «Самые великие философы, – писал он, – в результате исканий пришли к основополагающим христианским истинам, а эти ничтожества, от горшка два вершка в философии, хотят избавиться от веры и от истинной набожности!» Подобных взглядов он придерживался вплоть до 1853 года – именно тогда он начал опасаться, как показывают некоторые выдержки из его дневника, социальных и нравственных последствий возрастающего противостояния современной науки и христианских догматов. Но теперь он стал прибегать к религии, лишь когда она могла дать какие-нибудь политические преимущества. «Для расцвета великой свободной Германии, – писал он в 1848 году, – необходимо, чтобы ее народ был здоров, крепок и набожен!» На следующий год он предложил «использовать на Востоке католическое духовенство для распространения и усиления германского влияния». И вот уже замаячил на горизонте тот призрак иезуитов, который пугал его отныне до самого последнего дня его долгой карьеры.

Ибо без большого преувеличения мы можем сказать, что в течение всей своей жизни и помимо мнений, которые его положение обязывало иметь, у князя Гогенлоэ было единственное чувство, волновавшее его до такой степени, что порой заставляло его забывать даже свой профессиональный «нейтралитет», а именно, страх и ненависть к иезуитам. Возможно, никогда автор «Вечного жида» не имел такого убежденного и верного последователя. В 1846 году молодой баварский депутат «неожиданно обнаружил пропасть, в которую его чуть было не завела политика иезуитов»; он просит у Бога «дать ему силы противостоять искушениям сего дьявольского братства». Отныне иезуитский кошмар не покидал его более. Пребывание в Риме в 1856 году «еще сильнее приоткрыло ему разницу между последователями иезуитов и прочим духовенством». С тех пор, как князь Гогенлоэ вернулся в Баварию, достаточно было какому-нибудь политическому деятелю начать против него борьбу, или просто не поддержать его, как он тут же начинал видеть в нем «иезуитского лазутчика». В 1871 году ему вдруг показалось, что его хозяин и покровитель Бисмарк262 не решается поддержать его план кампании против католиков. – И Гогенлоэ страшится «влияния иезуитов на канцлера»! Он сокрушается, что «совершеннейшая необходимость изгнания из Германии иезуитов еще не проникла глубоко в сознание нации». Он постоянно твердит о том, что «Германская империя сможет быть образована только после изгнания иезуитов» и части духовенства, находящейся под их влиянием. В Париже, в бытность свою там посланником, он с явным удовольствием отмечает слух, согласно которому все расстрелянные Коммуной заложники были «врагами иезуитов» и таинственно добавляет: «Никто никогда не узнает, кто указал убийцам на этих заложников». Наконец, еще подобный пример. В 1877 году престарелый император Вильгельм263 высказывает ему свое неудовольствие продолжением войны, в недавнем прошлом объявленной Бисмарком католическому духовенству, – и посол Германии, тоже уже далеко не молодой человек, с юношеским пылом начинает сокрушаться «о ложном пути, на который хотят увлечь императора иезуиты».

Теперь мы без труда поймем, отчего, находясь во власти этого чувства, князь Гогенлоэ растерял остатки католической веры, еще сохранявшиеся в его сердце, и почему, находясь с 1866 по 1870 год в должности министра в Баварии, он своими пруссофильскими и антииезуитскими устремлениями заслужил нелюбовь всех баварских католиков. Отныне все более и более слово «католик» становится для него синонимом слова «иезуит», все более и более интересы политики отрывают его от религии, которая никогда и не проникала глубоко в его сердце. Вручение Пием IX264 в 1868 году ордена одному из его баварских противников окончательно утвердило его в необходимости антиклерикальной политики. Убеждение еще сильнее окрепло после знакомства со знаменитым аббатом Дёллингером265, который с 1868 года приобрел на князя неограниченное влияние. Именно следуя непосредственным наставлениям Дёллингера Хлодвиг цу Гогенлоэ в 1869 году с невиданной настойчивостью и энергией пытался склонить все католические правительства Европы к запрещению созыва церковного собора в Ватикане266. Он перепробовал все средства, чтобы сделать невозможным этот собор, который, как можно предположить, представлялся ему опасным не только для политической жизни Европы, но и был также источником всех зол и бедствий. В то же самое время, по совету Дёллингера он пытался передать баварские школы в ведение государства. Позже, когда благодаря противодействию католического большинства и консерваторов эти антирелигиозные меры привели его к падению267, создание Германской империи предоставило ему случай перенести на Берлин свою злобу и ненависть, ставшие с тех пор основой его политической доктрины. Подобно тому мученику первых веков христианства, который на вопрос, кто он и откуда родом, неизменно отвечал, что «он христианин», так и князь цу Гогенлоэ, пройдя половину жизненного пути, мог бы коротко формулируя свое кредо, сказать, что «он антиклерикал». Этот князь-католик, этот образец чиновника стал главным вдохновителем и самым активным и неутомимым действующим лицом знаменитой «Культуркампф»268. Мы видим, как изо дня в день с 1871 по 1875 годы он побуждает Бисмарка присоединиться к группе «независимых консерваторов» ради антиклерикальной борьбы с «либералами» различных оттенков. Даже из Парижа, в течение всех одиннадцати лет своего пребывания там посланником, он неустанно следил за ведущимися по его наущению битвами в Германской империи. В 1886 году он был назначен наместником Эльзас-Лотарингии269, и преследование католического духовенства было единственным беспокоившем его делом и единственным средством, подходящим, по его мнению, для завершения «германизации» присоединенных провинций. И хотя последняя глава «Мемуаров» почти ничего не сообщает о той политической роли, которую ему довелось сыграть в качестве имперского канцлера, полагаю, что необходимость отказа от «Культуркампф», обязанность осторожно обращаться с католическим центром и льстить ему – все это должно было способствовать усилению мрачного пессимизма, который проглядывает в дневниковых записях и письмах того периода.

 

Во всяком случае, легко представить то воздействие, какое могла произвести подобная политика на религиозные чувства князя цу Гогенлоэ. До самой смерти вдохновитель «Культуркампфа» продолжал добросовестно и с прирожденной пунктуальностью соблюдать религиозные обряды, но в глубине его души некогда образовавшаяся пустота так и осталась незаполненной, и приближение смерти не сделало его более чувствительным и более сострадательным. Свидетельство тому мы находим в письмах князя Хлодвига, адресованных в последние годы жизни сестре, Эльзе фон Зальм. Напрасно она, ревностная протестантка, пыталась с поистине прекрасным христианским пылом напомнить брату о преимуществах и прелестях религиозной жизни – ни увещевания, ни мольбы не смогли поколебать скептицизма старого государственного мужа. «Когда ты приводишь мне цитаты из Писания, – отвечает он ей, – я чувствую, они меня трогают, но вместе с тем, я не могу не думать о том, что Евангелие сначала было написано на древнееврейском, затем на греческом, затем переведено на латынь или немецкий, и что, возможно, у большинства понятий в процессе перевода исказился смысл. В глубине души я храню некоторое смутное чувство веры и надежды, но вне ее выступает здравый смысл; и то он берет верх, то побеждает мое потаенное чувство.» Позже, в1889 году, князь заявляет сестре, что наконец-то нашел некий эквивалент христианству в шопенгауэрском буддизме, в котором, «преодолевая страдания мира и греховность Воли, смирением возносишься до чистого состояния созерцательности». Но даже это состояние, кажется, не удовлетворило его полностью, поскольку одно из его писем сестре, написанном за несколько месяцев до смерти показывает, как он вновь раздираем желанием найти успокоение в вере и невозможностью сделать это. «Все, что ты говоришь мне в своем письме о воскресении, верно, но совершенно не объясняет мне непостижимую вечность времени и пространства. И пусть время и пространство остаются вечными, это не подлежит сомнению. В этом великая, подавляющая и страшная истина, истина; и, признаюсь, она несовместима с атеизмом.»

С детства лишенный двойной нравственной опоры, которую обычно дают большинству людей любовь к родине и воспитание в вере, князь Гогенлоэ с молодых лет решил «с усердием следовать предназначению, могущему приспособить его к подобным обстоятельствам». Он вполне мог бы найти это предназначение в армии, где отличились многие его родственники, но его склонности и характер заставили его остановить свой выбор на статской службе. По натуре он был скрытен, осторожен и скуп на слова. В девятнадцать лет он, желая «остаться наедине со своими мыслями», искал одиночества. Несколько позднее он записал в дневнике, что все больше и больше «склонен не доверять всему и всем». Вместе с тем, по его собственному признанию, он обладал «безвольным» характером. Профессора единодушно хвалили «его серьезность и прилежание и то, что он считал делом чести выполнить наилучшим образом все поставленные перед ним задачи». Но всегда было необходимо именно ставить перед ним задачи, и ничего не было для него более невыносимым, чем быть предоставленным самому себе. Инстинктивно он глубоко почитал всех государей и вельмож, – по крайней мере, до того дня, пока смерть или немилость не лишала их власти. В «Мемуарах» ни разу не отозвался он непочтительно о хозяевах, которые его наняли, и в то время, когда он им служил, – разве что отмечал их промахи – и то после их смерти, или же, как в случае с Людвигом II Баварским270 или с Бисмарком, когда переставал зависеть от них. Ребенком для него не было большего удовольствия, чем ездить на поклон к владетельным особам, а в последнем, касающемся политики отрывке, написанном на следующий день после отстранения его с последнего поста, он отдает дань уважения добродетелям и религиозности молодого императора, только что отправившего его в отставку. Вот таким образом этому неимущему князю судьба предназначила стать совершенным чиновником – и он действительно вскоре стал им.

Не сумев, как ему того хотелось бы, сразу поступить на дипломатическую службу, Хлодвиг цу Гогенлоэ начал ходатайствовать и в 1843 году получил место в прусской администрации, где его начальники так же, как некогда профессора, единодушно хвалили прилежание и толковость молодого человека. К несчастью, новое положение баварского подданного, как я уже упоминал, вынудило его спустя три года вновь стать самостоятельным, и он опять приступил к поискам нового места. В 1851 и в 1860 годах он сокрушается, что совершенно не может найти «постоянное место службы и прочное положение». Жизнь деревенского дворянина в замке Шиллингсфюрст, – признается он сестре в одном из писем, – становится для него все более и более обременительной, и он был бы совершенно счастлив, если бы нашел работу, которая полностью его поглотила. «Когда человек моего возраста не имеет работы, все развлечения мира не смогут рассеять его скуку», – читаем мы в письме от 22 февраля 1862 года. В течение двадцати лет, с 1846 по 1866 год, князь с мучительным беспокойством изучает все возможности и постоянно выдвигает свою кандидатуру на все свободные вакансии. И вот 31 декабря 1866 года, после долгих хлопот и переговоров, он получает председательское кресло в баварском правительстве; во время аудиенции он заявляет Людвигу II, что решил отказаться от полагающихся ему по должности привилегий и «рассматривать себя просто как чиновника».

Конечно же, «Мемуары» не могут дать представления о том, в чем же заключались обязанности этого нового баварского чиновника и в какой мере князь Гогенлоэ, стремясь по мере сил сделать это королевство зависимым от Пруссии, служил интересам Баварии. Как бы то ни было, он выполнял свои новые обязанности деятельно, тщательно и с профессиональной добросовестностью, как и всю остальную поручаемую ему работу; необходимость же оставить в 1870 году эту должность явилась для него настоящей катастрофой, от которой он не скоро оправился. С тех пор, постоянно возобновляя попытки стать баварским министром, он, тем не менее, испытывал более или менее осознанную нелюбовь к баварцам и их государю. Ни покровительство старого Вильгельма, его сына и канцлера, ни увлеченность, с которой он создавал и поддерживал «Культуркампф», – ничто не могла заставить Хлодвига цу Гогенлоэ забыть, что он имел когда-то «постоянное место службы» и что он его потерял. Все его записи, датируемые этим периодом, показывают, насколько он был обеспокоен, растерян, угнетен своим бездействием и насколько вследствие этого возросла его ненависть к иезуитам. Напротив, когда в 1874 году он был назначен посланником в Париж, тон его дневника совершенно переменился. Новый посланник вновь обрел прирожденное спокойствие, он всем интересуется, все одобряет, радуется жизни: первые годы его пребывания в Париже, судя по «Мемуарам», кажется были единственной настоящей его молодостью. Он счастлив так еще и потому, что у него очень много работы. Два-три раза в год он приезжает в Берлин для получения указаний своих начальников. Бисмарк неизменно рекомендует ему трудиться над тем, чтобы помешать Франции оправиться от нанесенного ей удара271; а старый император также неизменно твердит ему, что желает жить в мире с Францией и хочет, чтобы она поскорее оправилась от этого удара. И князь Гогенлоэ, вернувшись в Париж, пытается старательно следовать то одним, то другим взаимоисключающим инструкциям, исходя из политической «ориентировки» на текущий момент. «Ориентироваться» – это слово возникает на каждой странице его дневника, поскольку, будучи хорошим чиновником, он всегда пытался догадаться, откуда дует ветер. Его услугами довольны как в Потсдаме, так и в Варцине272; когда же в 1880 году уставший и больной Бисмарк подумывает о человеке, способном заменить его на несколько месяцев, и на преданность которого он мог бы рассчитывать, то именно на верном Гогенлоэ он останавливает своей выбор. Посланник на время возвращается в Берлин, в общем и целом справляется с возложенным на него поручением и заслуживает одобрение хозяев. Позднее, в 1885 году, они находят своевременным передвинуть его по службе: ему предписано покинуть Париж и возглавить правительство Эльзас-Лотарингии. И Гогенлоэ спешит повиноваться, предварительно лишь уладив вопрос о мундире и получив, несмотря на свой статский чин, охрану, полагавшуюся его предшественнику генералу Мантейфелю273 и увеличенную при этом вдвое. И еще раз хозяевам предоставляется случай порадоваться усердию, добросовестности и послушанию своего подчиненного. Однажды, правда, князь Гогенлоэ позволяет себе смиренно указать канцлеру, что суровые меры, введенные тем в Эльзас-Лотарингии после избрания там в 1887 году «протестующих» депутатов274, имеют больше неудобств, нежели выгод. Но Бисмарк отвечает ему, что он ошибается, и вскоре князь приступает к насаждению того режима принуждения, который сам же и осуждал.

257… стоицизм или позитивизм… – стоицизм, направление в античной философии, согласно которому задача мудреца – освободиться от влечений и страстей и жить, повинуясь разумному; позитивизм, направление в философии, исходящее из того, что источником знания являются специальные науки, роль которых ограничивается описанием и систематизацией фактов.
258… старик Бланки… – Огюст Бланки (1805-1881), французский коммунист-утопист, участник революций 1830 и 1848 гг., руководитель тайных обществ в 30-х гг., связывал успех социальной революции с заговором организации революционеров, которую в решительный момент поддержат народные массы.
259«Denkwürdigkeiten des Fürsten Chlodwig zu Hohenlohe-Schillingsfürst», Stuttgart : Deutsche Verlags-Anstalt; 1906, (Прим. автора). В русском переводе Г. Вильяма: «Мемуары кн. Гогенлоэ», под редакцией приват-доцента В. Фриче, Москва, Буря, 1907.
260Ныне я по воле света не имею родины… – в начале XIX в. владения мелких князей были подчинены другим, более крупным германским государствам, входившим в «Священную Римскую империю», этот процесс получил название «медиатизации»; медиатизация достигалась путем изъятия у мелких князей их земель и передачи их крупным князьям, медиатизированный князь оказывался подчиненным имперской власти не непосредственно, а через другого, более крупного князя; князья Гогенлоэ были в числе медиатизированных.
261См. прим. 1.
262… Бисмарк… – Отто Эдуард Леопольд фон Бисмарк (1815-1898), князь, первый рейхсканцлер Германской империи в 1871-1890 гг
263… император Вильгельм… – Вильгельм I (1797-1888), с 1858 г. – регент, с 1861 г. – король прусский.
264… Пием IX… – Пий IX (Джованни Мария Мастаи-Феретти, 1792-1878), римский папа с 1846.
265… со знаменитым аббатом Дёллингером… – Игнатий Дёллингер (1799-1891), один из вождей старокатолического движения, профессор церковной истории и церковного права, в 1869 г. выпустил под псевдонимом книгу «Папа и Собор», где подверг критике принцип непогрешимости папы.
266… к запрещению созыва церковного собора в Ватикане. – Первый Ватиканский собор, состоявшийся в 1869 г. был призван укрепить позиции папства, принял догмат о папской непогрешимости, вопрос о котором, по мнению князя Гогенлоэ выходил за рамки чисто религиозной области и носил политический характер.
267…эти антирелигиозные меры привели князя цу Гогенлоэ к падению… – в марте 1870 г. клерикалы вынудили министерство князя Гогенлоэ уйти в отставку.
268… знаменитой «Культуркампф». – Такое название носила борьба государства в середине 70-х годов XIX в. против влияния католической церкви Германии на политику империи.
269… наместником Эльзас-Лотарингии… – после присоединения Эльзас-Лотарингии к Германии в Эльзас-Лотарингии был введен институт наместничества, и она в качестве новой имперской земли непосредственно была подчинена имперскому правительству.
270… с Людвигом II Баварским… – Людвиг Отто Фридрих Вильгельм (1845-1886), с 1864 г. король Баварский, первым в письме к германским государям предложил возведение Вильгельма I в императоры.
271… помешать Франции оправиться от нанесенного ей удара… – по Французскому мирному договору, подписанному по окончании франко-прусской войны 1870-1871 гг., Германия получила Эльзас, Восточную Лотарингию и контрибуцию в 5 млрд. франков.
272… как в Потсдаме, так и в Варцине… – Потсдам, резиденция прусского короля; Варцин, селение в Западной Померании, владение князя Бисмарка, куда он обыкновенно уезжал для отдыха.
273… генералу Майнтефелю… – Отто Теодор фон Майнтефель (1805-1882), барон, прусский государственный деятель, в 1848 г. был назначен министром внутренних дел, в 1850 г. – министром-президентом.
274… «протестующих» депутатов – так в 1871-1918 г. назывались депутаты от Эльзаса и Мозеля в Рейхстаге, выступавшие против аннексии этих территорий Германской империей.
Рейтинг@Mail.ru