bannerbannerbanner
полная версияБелладонна

Михаил Зуев
Белладонна

Моя «гостевая» идиллия продолжалась долго. Но шила в мешке не утаишь, и мне пришлось многое узнать. Я узнал, что доцент кафедры психиатрии, в последнюю летнюю сессию буквально вырвавшая меня на экзамене у другого препода – не кто иная, как Дашкина мама; просто у них разные фамилии. Узнал, что чёрная «чайка», по утрам привозящая её на работу – служебная машина её мужа, Дашкиного отчима, занимающего высоченный пост в угрюмом здании на Старой площади. Узнал, что отчима Дашка люто ненавидит, а в сводной сестре Катьке души не чает, и когда Катька приезжает в Перово, они как котята засыпают на диване, клубочком, обнявшись, а Елизавета Петровна подтыкает им одеяло – чтоб не раскрылись и, не дай бог, не простыли. Узнал, что у Дашки есть своя комната в громадной родительской квартире в Доме на Набережной, и что за прошедший год Дашка ночевала там три раза. И ещё узнал, что её мама плачет по ночам.

Тогда я понял: моё незапланированное появление в их жизни (салют, Ласточкина!); та позорная «пятёрка» на экзамене, где я сам себе поставил бы не выше трёх с минусом; почти мгновенное, молниеносное превращение Дашки из взбалмошной совсем залюбленной и почти загубленной родителями девчонки в молодую роскошную с каждым днём расцветающую женщину; наше с ней «одно на двоих всё», – вовсе не упрощало, а лишь усложняло и без того безнадёжную ситуацию. И, как бы я ни старался, но был я бессилен сделать так, чтобы и мама, да и сама Даша – перестали плакать ночами.

* * *

На пересадочной станции предстояло торчать не меньше получаса.

– Курить хочешь? – спросил я Азата, протягивая початую пачку «явы явской».

– Давай покурим! – усмехнулся он, срывая целлофан с «Мальборо» в твёрдой коробке.

– Ого-о-о!.. – протянул я. – Откуда?

– В «берёзке» купил.

Азат и Мамед учились с нами только два семестра. Каждый год после третьего курса из ашхабадского меда в наш присылали «по обмену» депутацию лучших студентов на доучивание. Понятно, что «обмен» оказывался исключительно на словах – от нас в Ашхабад никто не ехал. Азат и Мамед были разные, как день и ночь. Азат – выше меня, здоровенный в плечах, сообразительный, улыбчивый, русский без акцента. Мамед – щуплый, смуглый, молчаливый, почти не говорящий по-русски; в его взгляде неприкрыто читалось «хорошо бы отрезать головы вам всем».

– Азат, откуда у тебя такой русский? – поинтересовался я. Раньше как-то не решался.

– Оттуда же, откуда и у тебя. У меня мама русская.

– А тогда ты кто – русский или туркмен?

– Отец – туркмен. И я – туркмен. А может, и нет. Миш, я не знаю.

– А ты на каком языке думаешь?

– На русском.

– Ну, вот видишь, какой же ты тогда туркмен?

– Настоящий. По имени и отчеству.

– А как твои имя и отчество?

– Азатберды Еламанович!

– Ну, тогда точно – туркмен. Слушай, а чего Мамед такой тихий?

– Говорит плохо.

– Почему?

– Из деревни потому что.

– А как же сюда попал, если плохо говорит? Он же не понимает ничего почти.

– Да хуй его знает, как попал. Я не спрашивал.

Мамед подошёл, через силу изобразил улыбку.

– Мамед, курить будешь? – Только покачал головой. Постоял немного, разглядывая носки ботинок, пошёл к девчонкам.

– Ему религия запрещает.

– Он что, верующий?

– Ну да.

– А как же комсомол?

– Да хуй знает как.

– А ты верующий?

– Нет, – рассмеялся Азат. – Атеист.

Подошёл поезд. Я бросил взгляд – и присвистнул.

– Чего? – не понял Юрастый.

– На крышу смотри.

– Смотрю. И чего?

– Пантографов нет. Дизель.

– Мы с приятелем вдвоём работали на дизеле. Он мудак, и я мудак. Да и дизель спиздили! – отрешённо гамлетовской строфой, продекламировал Лёхус. Случайно услышавшая Грязнова густо покраснела.

– В деревню, к тётке, в глушь, в Саратов! – голосом Кота Матроскина прошамкал Джинни.

Час с четвертью спустя трёхвагонный дизель, в котором кроме нас ехало всего-то человек двадцать, остановился у пустынной платформы.

– Гри-горь-евск, – нараспев прочитал платформенную табличку Лёшка. – Народ, слезай, приехали!

От жёсткой деревянной лавки у меня затекла и болела жопа.

На платформе возвышался сошедший из былин русоволосый богатырь. Увидев нас, суетливыми тараканами высыпавших на перрон, широко улыбнулся и сделал шаг навстречу.

– Студенты? Первый мед? На врачебную практику? Моя фамилия – Лосев. Я хирург-ординатор. Вот наш автобус, – и махнул рукой.

В отдалении, чадливо воняя горелым маслом, стрекотал коматозным мотором ржавый покосившийся «пазик».

– Что ж ты, милая, смотришь искоса-а-а, низко голову наклоня-а-а? Трудно высказать и не высказать, всё, что на сердце у ме-ня-я-я-а! – как резаный заверещал Джинн.

– Не, ну не сука ли ты, потусторонний! – рассвирепел я.

Глава 2

Распахнув настежь оба окна и дверь комнаты, самой последней по ходу коридора, разминая затёкшую поясницу, я вышел. Сел на подоконник в торце и залюбовался бликованием свежевымытого линолеумного пола. Рядом, свидетельством невидимого и неизбывного моего подвига, – громоздилось ведро, едва ли не до краёв полнящееся грязнющей водой. Подле него гордо аккуратно покоилась свежеотжатая ощетинившаяся махрами мешковинная тряпка. Пусть проветрится, просохнет теперь.

– Что ж, не зря минуток двадцать с гаком, не сдаваясь, отстоял ты раком… – Джинни всегда умел уловить самую суть вещей. Экзистенциалист хренов.

Всё убранство нашей берлоги – Home, sweet Home! – на последнем, четвёртом этаже аккуратного длинного домика, выложенного снаружи замысловатыми кирпичными орнаментами, состояло из двух пар стоявших друг напротив друга покосившихся кроватей с пустыми продавленными металлическими сетками; четырёх тумбочек, стола на поражённых парезом алюминиевых ногах и почему-то сразу семи стульев с болтающимися фанерными сидушками и выщербленными в щепу спинками. Довершало картину когда-то бывшее лакированным типовое изделие советской мебельной недопромышленности «шкаф из ДСП трёхстворчатый». Нет, всё без обмана, дверей и было ровно три – но с оговорками. Одна, с петлями, вырванными с мясом, безжизненно стояла рядом, прислонившись от нелёгкой студенческой жизни к стене. «Не слон я!» – хохотнул Джинни; я не сдержал улыбки. Две другие дверки, словно бобрами обгрызенные по краям, по замыслу генерального конструктора фиксировались в закрытом состоянии криво вколоченными в вертикальные перекладины гвоздиками, исполнявшими, как я понял со свойственной мне проницательностью, роль поворотных защёлок.

Что ж мне оставалось? – рывком я открыл обе и окунулся в манящую неизвестность. В шкафу оказалось девственно пусто и совсем не девственно грязно. Я грустно вздохнул и снова намочил только что отжатую половую тряпку. В самом ближнем к боковой стене отделении на полу виднелся одинокий посылочный ящик. С настойчивостью исследователя пирамид Гизы я поднял фанерную крышку. В недрах ящика в забытьи сбились в кучку расплющенная долгим тяжёлым трудом обувная щётка, почти пустая банка классического чёрного обувного крема да здорово попользованный, речным голышом закруглённый, брусок вонючего хозяйственного мыла. К стенке ящика под небольшим углом оставшаяся неизвестной добрая душа привалила две запечатанные пачки, склеенные из плотной серой бумаги – одну с пищевой содой, другую – с солью мелкого помола. Ещё там валялась на боку полулитровая плотно закрытая пробкой бутылка (я открыл, понюхал: скипидар) а за содой оказались заначены три двойных упаковки отечественных презервативов ценой в четыре копейки каждая.

– Изделье номер два! Чтоб не болели головка и голова! – попытался подбодрить Джинни, но мне почему-то было совсем не смешно.

Я опять вышел, обернулся, чтобы притворить дверь за собой. На волнами пошедшей фанере, наплывающими древними потёками замалёванной грязно-серым, были пришпандорены две цифры – пятёрка и двойка. Пятёрка трагически болталась на одном шурупе кверху ногами. Вкупе с двойкой, бывшей в полном порядке, они образовывали несуществующий в природе иероглиф, смутно напоминавший символ параграфа. С лестницы в самой середине длиннющего коридора послышались шаркающие шаги. На фоне бликующего закатом окна противоположного конца коридора появился силуэт, двинувшийся в мою сторону.

– Летящей походкой ты вышла из мая!.. – пискнул Джинни.

– Фу, бля, джинн, да ты ещё и гомик? – приглядевшись повнимательнее, уел я распоясавшегося потустороннего.

– Привет! А ты случаем не знаешь, где тут взять отвёртку с шурупом или хотя бы молоток с гвоздём?

– Здоро-ово! – растянул в улыбке широкое круглое лицо приветливый невысокого роста щуплый парнишка лет пятнадцати, может, шестнадцати. На плече он бережно нёс большую коленкоровую папку – такие бывают у художников – с торчащими из неё рукописными нотными листами. – У меня есть, пошли. Я – Толя. Я тут рядом. А тебя как?

Толина дверь действительно оказалась почти напротив нашей «пятьдесят второй». Комнатёнка была маленькой, всего на две кровати, но, не в пример нашей, уютной. Во-первых, на окне висели чистые шторы, а подоконник украшали два горшочных цветка; во-вторых – кровати были ровно застелены покрывалами, а в-третьих – и это меня окончательно добило – по центру покрытого скатертью стола стояла эмалированная закрытая парой бумажных салфеток миска, недвусмысленно распространявшая вокруг запах домашних пирожков. Я, как собака Павлова, гулко сглотнул рефлекторно набежавшую слюну.

– Домой вчера ездил. Вот, маманя напекла. С картошкой и с рыбой. Хочешь?

В два укуса расправившись с пирожком и бесстыдно потянувшись за вторым, я понял: жизнь налаживается. Коля протянул шуруп-саморез и крестообразную отвёртку.

– Так вы и есть практиканты из больницы?

– Ага, мы и есть.

– Понятно. А я учусь тут. Второй курс. Закончил.

– Значит, уже третий, – сыто улыбнулся я.

– Ну да.

– А мы, если таким макаром считать, уже пятый.

 

– Что, последний?

– Нет, Толь. У нас шесть лет. Шестой – специализация. Терапия, хирургия, акушерство.

– А детских нет?

– Нет. Детские врачи – это на педиатрическом, а у нас общий лечебный. У нас педиатрического нет. Педиатры – во Втором, а мы – Первый. А в Третьем, так и вообще стоматологи…

– Понятно.

Я в два оборота привернул на место болтавшуюся на моей двери цифру. Толя взглянул внутрь нашей комнаты, посмотрел на часы и вдруг торопливо сказал:

– Пошли, давай, быстро!

– Куда? – не понял я.

– На первый, матрасы, подушки и постельное получать. Без десяти шесть. В шесть кастеляншу поминай как звали, будете куковать на голых сетках.

Мы, стуча пятками, пропуская по две-три ступеньки, ссыпались с четвёртого на первый и двинулись в такой же конец коридора, как и тот, где были наши комнаты тремя этажами выше.

– Налево смотри, – Толя махнул рукой, – наш сортир и душ.

– Не понял?

– Ну, мужской туалет и мужской душ.

– Опять не понял, – сказал я. – Я же воду в ведро набирал полчаса назад на нашем этаже. Там сральник здоровенный, очков на шесть, и душевая тоже рядом.

Толя рассмеялся.

– Так ты ничего не знаешь?

– Нет, не знаю.

– У нас музпедучилище.

– Это что такое?

– Музыкальное педагогическое училище.

– И чего?

– У нас одни девчонки учатся. Ну, почти. Вон на моем курсе ребят двое, один из них я. На старших двух ещё пятеро. А на первом в этом году вообще ни одного пацана не было.

До моего жирафа через нечаянную сытость стало доходить.

– Так общага что – женская?!

«Не преминули, козлищ-то – да в самый огород…», встрял Джинн, причём с ударением на «о» – «ко́злищ».

– Ну да!

– Бл-л-лин, – протянул я, – а я в сортир и с ведром… Ещё смотрю, писсуаров ни одного нет. Пристроился в кабинку, дверь не закрыл.

– Повезло тебе – каникулы. На всю общагу тут теперь всего-то человек двадцать, кто работает летом в городе или ещё чего. Было бы другое время, поймали бы тебя девки, тумаков навешали… Они у нас такие, боевые!

– Вера Фёдоровна, здравствуйте, – начал Толян, пропуская меня поперед себя в каптёрку. На угрюмую сову похожая Вера Фёдоровна уставилась немигающим взглядом в мою переносицу. – Это из пятьдесят второй, на практику в больницу.

– Знаю, – коротко бросила «сова», – докладывали. – Она перевела взгляд с моего лба в общую тетрадь. – Пятьдесят вторая, три человека. Принимайте.

На полу в углу стояли три матрасные скатки и лежали три голые все в тёмных пятнах подушки. На стуле рядом с совиным столом стопкой было сложено видавшее виды бельё. От матрасов недвусмысленно попахивало затхлостью и мочой.

– Толя, – обратился я к спутнику, выпроваживая его наружу – будь другом, подожди минутку в коридоре.

Когда дверь за ним закрылась, я, не обращая внимания на недоумённый взгляд «совы», развернул все три матраса. Так и есть – пятна, моча, грязь и вонь. Не спрашивая разрешения, опустился на свободный стул.

– Вера Фёдоровна, спасибо вам за постельные принадлежности. Дело в том, что мы врачи-практиканты. Вы ведь знаете?

– И что?!

– И ничего. Я сейчас всё это заберу наверх. Мы с коллегами как-нибудь перекантуемся на голых сетках с рюкзаками под головами, нам не привыкать, в стройотрядах похуже бывало. Но завтра утром, опять же, коллегиальным образом, здесь будет составлять протокол санэпидстанция.

Я замолчал.

– Ты самый умный? – злобно проскрипела «сова».

– Именно, любезная Вера Фёдоровна. Именно так, – подтвердил я. – Умнейший.

Несколькими минутами позже мы с Толяном тащили наверх пахнущие свежим ватином непользованные матрасы и подушки.

Едва я успел застелить кровати, в коридоре раздались топот и гогот. Дверь пятьдесят второй пинком распахнулась.

– Мужики, это Толян, он в комнате напротив нас.

Лёхус и Юрастый по очереди пожали вялую потную Толину ладошку.

– Ну, чего там?

– Всё плохо, Михалыч, – хмыкнул Юрка.

– Всё плохо, Дёма, – дополнил Лёшка. – Короче. Будем худеть. В магазе шаром покати. Хлеб серый вчерашний, яйца-бой в банках и те мы последние взяли, маргарин, ну, крупы кой-какие. Ещё шпротный паштет…

– А пожрать-то что?! – перебил я.

– А пожрать – всё. Лапу сосать, – подхватил Юрастый. – Лось же в автобусе сказал: обедать будем в больнице, ну и ещё, кто на дежурстве, тот на круглосуточном гособеспечении.

Вспомнив Лисёнка, стоявшую на «Новогиреево» с двумя набитыми жратвой чемоданами, я против воли сглотнул опять набежавшую голодную слюну.

– Зато бухла нормального – выше крыши! В Москве такой сортамент днём с огнём не сыщешь! – Юрастый задумчиво причмокнул губами. – «Алазанская долина» бэ-э-лая, «Алазанская» крас-с-ная, ликёры, коньяк армянский три звёздочки, Миха, не поверишь! – ереванского разлива, без бодяги!

– Ну да, – встрял Толик, – тут такое не пьют.

– А что пьют? – спросил я.

– Самогон из картошки гонят. Водяру, естественно. И одеколон, – тут Толик замешкался. – Но это последнее дело уже, это если совсем припрёт.

– Самое последнее – это политуру высаливать, – поделился я с Толяном знаниями по общей токсикологии.

– Короче, мы взяли, – Лёшка уважительно кивнул на сумку. – Я пойду у девчонок тарелок стрельну, если есть…

– У меня есть! – опять встрял Толик.

– Ну, всё равно схожу, посмотрю, как они устроились. Юрк, давай, пожарь яичницу из этого боя, а то, не ровён час, стухнет.

– Говно вопрос, – согласился Юрастый. – Только сначала смазать бы надо.

– Конечно! – подытожил Лёшка. – Мих, сходи, ашхабадских пригласи, а то сидят там сычами. Нехорошо без них. – Я было собрался за Мамедом и Азатом, но тут дверь открылась. Они меня опередили.

– Вот, докторская, – Азат извлёк из пакета полбатона колбасы по два-девяносто.

– Запасливый, – заржал Юрастый.

Мамед молча аккуратно положил на стол сверток. Я принюхался. Из недр пергаментной скрутки исходил божественный аромат.

– Бастюрьмя. Нашь мяса, вялёний. Отэц делаль.

«Жизнь налаживается, гурманы?», неизобретательно подъебнул Джинни. «А хули ты думал?!», гордо парировал я, а вслух спросил:

– Толь, пить будешь?

– Буду! – пискляво чирикнул Толян, возникая на пороге с уже известной мне эмалированной миской.

Только мы выпили по первой, как дверь отворилась, и чуть ли не строем зашли Бабочка, Лисёнок, Маша Сапожникова и Грязнова. Трое первых были с ломящимися от жратвы тарелками, а Вера Грязнова бережно несла Машунькину «соньку» и стопку кассет.

– У вас комната большая, а у нас-то совсем тесно, – сказала Лисёнок, расставляя еду по столу. – Лёш, пойдём к нам за вторым столом и стульями, а то всем места не хватит.

– Лёша, Лёша, не надо, я вместо тебя схожу! – спрыгнул со стула Толян. – Девушки, ваш номер какой?

Я сидел слева от пахнущей чем-то неземным Машуни.

– Ты знаешь, что у нас с тобой первым циклом – роддом? – её щека почти касалась моей.

– Не, Маш, не знаю. Мне никто ещё не говорил.

– Ну, считай, что я и сказала.

– Так это завтра с утра – прям туда?

– Нет, утром всем к главному врачу, на вводную.

– Вот-вот, Цэ-У и Е-Бэ-Цэ-У12 для дебилов, получите и распишитесь! – гоготнул Джинни.

Девчонки быстро поклевали, словно птички, и пошли к себе – «мальчики, поздно уже, мы устали, завтра рано вставать». Азат с Мамедом тоже ушли. Остались вчетвером – мы трое и Толян. Я с досадой смотрел на кучу жратвы на столе. Ведь не осилим же, а холодильника нет – испортится. Не дело это.

Толян понял меня без слов:

– Есть холодильник.

– Где?

– В буфетной на первом. Буфет закрыли на два месяца, пока каникулы, всё равно общага пустая. Но у меня ключ есть.

– Я смотрю, ты тут вообще – кум королю, – засмеялся Лёшка. Толян только смущённо улыбнулся.

Дверь открылась.

– Толян, я к тебе, а тебя нет. Слышу, твой голос отсюда. Здравствуйте всем!

На пороге стоял статный чернявый молодой парень, в вэдэвэшном тельнике, почему-то со стариковской палкой в левой руке.

– Да-да, Артур, да, я сейчас, добрый вечер!.. – Толя стал суетливо выбираться из дальнего угла, где он сидел, зажатый между тумбочкой и столом.

– Заходи, садись, в ногах правды нет! – обратился к незнакомцу Лёшка. – Я Алексей. Вот Миха, это Юра, – и, не дожидаясь ответа, наплеснул армянского в чистый стакан, поставив его на стол перед пустым стулом.

Артур сделал шаг. Раздался странный звук, такой, какой бывает от модных офицерских сапог «со скрипом». Сделал, едва помогая себе палкой, второй – звук повторился. На Артуре не было сапог – только видавшие виды кроссовки; они уж точно звучать не могли. Перехватил мой недоуменный взгляд:

– В ногах правды нет. Потому я вправду – здесь, а нога там осталась…

– Он автомеханик от бога, – шептал мне на ухо Толик, – любую машину с закрытыми глазами разберёт-соберёт.

– А чего у тебя с ним?

– Сестру на фортепиано учу, но сейчас не учу, сейчас каникулы. А так я у него денег занимал, так вот, отдал.

– А с ногой что?

– Оторвало.

– Где?

– В Афганистане.

Почему-то стали пить быстро, особо без разговоров, зачастили.

– Это всё? – спросил Артур, глядя, как Юрка миллиметражно разливает по стаканам остатки портвейна.

– Ага, – сказал я.

– Нет, не всё, – твёрдо отчеканил Артур. – Пошли.

Не дожидаясь нас, встал, открыл дверь, тяжёлой поступью заскрипел по коридору к лестнице. Мы двинулись следом. На улице толком ещё не стемнело, было около полуночи, может, половина первого. Артур направился к небрежно брошенному чуть ли не посреди улицы ижевскому четыреста двенадцатому «москвичу», слегка покачнувшись, вонзил ключ в водительскую дверь. Грузно упал на сидение, открыл все замки:

– Садитесь! Толян, ты самый мелкий – тебе или сзади посерёдке, или в багажник.

– А как зажопят? – шепнул я усевшемуся чуть ли не у меня на коленях Толику.

– Так его дядька – начальник милиции. Менты этот «москвичок» десятой дорогой объезжают.

Артур завёл двигатель, тот совсем не по-москвичёвски, как-то утробно, с бульканьем, зарычал.

– Прямоток, – изрек он неведомое мне слово, – сам варил.

Машина, взвизгнув покрышками по асфальту, тронулась и, резво набирая скорость, понеслась по пустым тёмным улицам, виляя жопой, жгя резину и не обращая никакого внимания на редкие красные огни светофоров. Скоро выехали за город, помчались по прямому шоссе. В тусклом свете фар налетали какие-то белёсые тени, бились и размазывались о лобовое, отлетали по сторонам.

– Вот же сар-р-ранча, – раскатисто рыкнул Артур, – ты их давишь-давишь, а они всё лезут и лезут, – и добавил, – совсем как люди.

В тёмной стрёмной деревне Артур остановил у одного из крайних дворов – «Толька, пошли!» Глухо и злобно заворчала собака. Зажглось окно. Артур поздоровался. Приотворилась входная дверь, Толя споро подхватил обеими руками опалесцирующую в свете невыключенных фар солидную бутыль.

– Первач… – выдохнул Юрастый. Нам пиздец, обречённо подумал я.

– Похоже, других вариантов здесь нет… – стоически вздохнул Лёшка.

– Посошок, – мрачно сказал Артур, устраиваясь за рулём, укладывая клюку между дверью и сиденьем, – посошок на дорожку. Господа офицеры, посуды нет. Будем, как учили в Красной армии – из горла́.

Что ж, ты, умник, молчишь, задал я немой вопрос – давненько тебя не слышали. «Чуть что – так сразу Косой!», смущённо прошептал Джинн. Но вдруг голос его окреп: «Моё дело – воспитывать детей, а не бегать с вашими жуликами по Советскому Союзу!». Молчал бы уж, Хамле́т, принц поддатский, поставил я точку в дискуссии.

Тем временем мы целыми и невредимыми вернулись домой. Я больше не пил. Не потому что не мог. Не потому что не хотел. А потому что устал. Не то чтобы физически, нет, всё ощущалось как-то глубже – и безнадёжнее. Я кожей чувствовал: автобус моей жизни поехал куда-то не туда. Не намного, не очень далеко ещё уехал, но уже видно, – себя-то не обманешь. Странное чувство; оно посетило меня впервые. И надо же, чтобы это случилось именно сейчас! Комната, заполненная клубами дыма, гудела. В ней бухали, орали, гремели стульями, выходили в сортир, возвращались, что-то жрали, травили анекдоты. С Артура, похоже, слетела тоска – он, нежно обняв здоровенного Лёхуса за мощные плечи, что-то увлеченно рассказывал. Ставшая ненужной палка валялась у стены. Толян птичкой на жёрдочке, аккуратно зажав тремя пальчиками-коготочками рюмку, то и дело клевал носом, не обращая внимания на Юрастого, оседлавшего коронную поэтическую тему, читавшего ему наизусть бессмертные строки:

 

Блажен, кто смолоду ебёт

И в старости спокойно серет,

Кто регулярно водку пьёт

И никому в кредит не верит!13

Я первый раз за вечер присел на свою кровать. Открыл рюкзак, отвернулся к стенке и украдкой вытащил Дашин мешочек. Потянул завязки. На меня узкоглазой чукчанской физиомордией таращилась маленькая деревянная фигурка. Я никогда её раньше не видел, но моментально понял, что это. Когда Даше было пять, отец вернулся с Севера и подарил ей деревянного чукчонка. А шестилетие Даша встречала уже без папы.

Встал, открыл шкаф, положил фигурку во внутренний карман потёртой польской джинсовой куртяшки и крепко-накрепко застегнул молнию. Теперь чукчонок мог пропасть лишь в одном случае: если пропаду я сам.

Тем временем, разгул не заканчивался. Пойду к Толянычу, у него вторая койка – свободная. Там хотя бы тихо. Я, разминая затёкшие ноги, шагнул в коридор и, прежде чем окончательно стать на якорь, побрёл в сортир – естественно, не в «свой» нижний, а в женский на другом конце. Было поздно, пусто, темно и одиноко.

* * *

С неприсущей маниакальной скрупулёзностью вымыв руки на три раза с мылом, вышел из туалета и побрёл обратно. Раздался тихий скрип. Прямо передо мной на стене справа образовался яркий прямоугольник – это слева открыли дверь. Я сделал ещё один шаг и повернулся к источнику света. В проёме двери – нога за ногу, локтём опёршись о косяк, разметав по плечам роскошную мелким бесом закурчавленную шевелюру, нагло мне улыбаясь, стояла смуглокожая девчонка. Наши глаза встретились, и она спросила:

– Молодой человек, конфету хотите?

– Какое у тебя странное имя – Конфета! – брякнул я в ответ и сделал шаг вперёд, закрывая дверь за собой.

Коварный французский замо́к обречённо защёлкнулся. «Народ к разврату готов», вспомнилось мне. Джинну же было откровенно на всё наплевать. Он просто спал.

* * *

Придя домой в четыре, я обнаружил свои кроссовки подвешенными к потолочным фонарям. Не то чтобы потолки в общаге сильно высоки, но со стула до болтавшихся кроссовок я дотянуться не смог. Да и никто бы не смог, если только он не баскетболист! Значит, чтобы соорудить гирлянду из моих новых белых приличных обувок, эти умники где-то раздобыли стремянку! Оба-два массовика-затейника досматривали десятые сны. Недолго думая, я вышел из комнаты и поскрёбся пару раз в дверь напротив.

Сонный Толян во фланелевых пижамных штанишках с ёлочками и зайчиками открыл мне, не размеживая век и не приходя в сознание.

– А?..

– Толюнь, – медленно на ушко прошептал я, – мне стремянка нужна. Где взять?

– Пойдём, – так же тихо отозвался Толяныч и пошатываясь со сна и похмелья выкатился в коридор.

– Стой, Толюнь…

– А?..

– Стой тут.

По всем правилам на трансцендентное Толюнино «а…» следовало отвечать «хуй на!..» – для закрытия гештальта, – но мне было не до соблюдения психотерапевтического протокола. Я снова зашёл в Толину комнату и вытянул испуганно выглядывавшие из-под кровати его домашние тапочки.

– Толь, обуйся.

– А…

Сомнамбулически летающий от стенки к стенке перегарно-огнедышащий юный Толик всё же довёл меня до цели. Стремянка приткнулась к стенке на первом этаже у двери в подвал. Благородный Толян порывался помочь в подъёме лестницы по лестнице, но я не принял жертвы. Уложив беднягу досыпать, бесшумно, чтобы не разбудить «своих двоих», я устойчиво поставил лестницу и восстановил контроль над кроссовками. Вернув штурмовое орудие на место, взглянул на часы: у меня оставалось два часа для сладкого безмятежного детского утреннего сна. Быстро разделся, аккуратно повесил шмотки на стул. С наслаждением приземлился на свежие, ещё никем ни разу не пользованные простыни, потянулся, зевнул, лёг на бок и закрыл глаза.

Сон не шёл. Минуту, пять, десять. Считать овец и слонов бесполезно: со мной это не работает. Обманывать себя – тоже. Значит, пора вставать.

– Не играть! Не пить! Не воровать (без меня)! – пожелал доброго утра выспавшийся бодрячок Джинни.

«Пятьдесят вторая» являла картину мамаева побоища. Бутылки – конечно же, пустые, и не надейся! – катались по полу, валялись под столом и на столе. Остатки закуски образовывали рельеф пересечённой местности на разбросанных по столу тарелках. Стаканы и рюмки, мечта криминалиста, хранили наблюдаемые невооружённым глазом отпечатки пальцев участников вчерашнего непотребства. Довершали картину невесть откуда взявшиеся – по крайней мере, для меня – арбузные корки. Ими кто-то остроумный выложил на полу простое до боли родное слово. Для создания надстрочного знака в последней, третьей литере автор использовал фигурно формованную в полумесяц молодыми крепкими зубами винтовую пробку от коньячной бутылки: это было по-нашему!

Я оделся, открыл шкаф, выудил пачку питьевой соды – вот и настал твой черёд, дорогая, кто бы мог подумать, что так скоро, – и споро двинулся на кухню. Там было грязно и пусто. Поставив сразу два чайника, алюминиевый и эмалированный со слоником, – стал не спеша, рейс за рейсом, перетаскивать грязную посуду. Вода закипела. Я забросил в таз полстакана соды, щедро добавил найденного уже на месте горчичного порошка. Залил кипятком, чуть разбавил холодной, свалил грязную посуду, и, забив на правила приличия, пошёл в женский душ.

Нет в мире такой женщины, что в здравом уме и твёрдой памяти полезет в душ в пять утра. В пять любая женщина – норвежка или конголезка, королева или служанка, язычница или протестантка, натуралка или би, – будет спать, и ничто не вынет её из объятий Морфея. Поэтому никто не нарушил моего покоя, не обрушил на голову скалку, не отвесил пинка под мягкое – на самом деле, не очень – место. Я прыгал, скакал; фыркая, ловил кайф под едва тёплой, но в щедром избытке лившейся с потолка прекрасной водой. Живой, возрождающей, омывающей, дарящей прохладу и надежду хоть на какую-нибудь бодрость.

Выйдя из душа и с трудом натянув упирающиеся штаны на худые мокрые ноги, я вернулся на камбуз и без усилий отмыл всю посуду – после жёсткой химобработки это стало абсолютно плёвым делом. Побросал скрипящие под пальцами тарелки и стаканы в таз, да и пошёл в свой конец коридора.

– Скучно без водки! – хрюкнул изнутри прямо в левое ухо Джинни.

– Ты задолбал «Джентльменами удачи»! Смени пластинку!

– Слушаю и повинуюсь… – с обидой вздохнул хранитель.

В семь, выпив пока ещё не иссякшего в запасах растворимого кофе на крутом кипятке с сахаром и съев по бутерброду с пока ещё не опротивевшим, но уже напоминающим оконную замазку шпротным паштетом, мы вышли на улицу. Оказались первыми. Недолго думая, уселись рядком на длинном трёхступенчатом крыльце.

– Ты где шлялся, хо́дя? – хитро поглядывая в мою сторону, попытался докопаться Юрастый.

– Где надо, – хмуро огрызнулся я. – В следующий раз я твои ботинки к люстре пришпандорю, умник!

– Ладно вам, девочки, не ссорьтесь! Мир, дружба, жвачка! – нежно проворковал Лёшка.

– Не, ну как излагает, падла! – заржал я.

– Учись!.. – давясь от смеха, выдохнул Юрка.

* * *

В больницу мы выдвинулись, построившись «свиньёй». Поблёскивая модными очками, возглавляла грозный клин Машуня: в её блокноте наверняка уже был заранее составлен план местности с тайными знаками, направлявшими наше передвижение. Следом шли Лисёнок, Бабочкина и Вера Грязнова. Замыкали колонну пятеро имевшихся в наличии мужчин. Попадавшийся навстречу народ оборачивался вслед.

– Так, – трогательно наморщила лоб Машуня, – смотрим. Ага, памятник Ленину.

Выкрашенный серебрянкой приземистый чем-то похожий на резко схуднувшего борца сумо Ильич попирал неровно оштукатуренный облупленный пьедестал, широко расставив ноги, засунув пальцы левой руки за обшлаг сюртука и указательно выкинув правую в надвигающийся на всех нас горизонт.

– Значит, нам сейчас налево и с полкилометра прямо. Понятно. – Маша поправила очки. – Миш, ты видишь, куда его рука выставлена?

– Вижу.

– Ну, так вот. Ей он показывает чётко на роддом! Нам с тобой потом туда.

Взвизгнув резиной, рядом с нами притормозила бликующая на солнце новёхонькая оранжевая жигулёвская «шестёрка».

– Пап, спасибо, ну, я побежала! – роскошная пышногрудая блондинка «а-ля Чиччолина», упруго потрясая небесной красоты задницей, затянутой в «супер-райфл», выскочила с переднего пассажирского сидения, открыла багажник, достала чемоданчик, тут же бросила его на тротуар и принялась целоваться с девчонками.

– Ирка, ты где была? Мы думали, ты уж и не приедешь! – по очереди обнимались те с Алеевой.

– А что тут ехать? Тридцать километров всего! – щебетала довольная Ирка.

Азат тем временем подхватил Иркин чемодан.

– Дон Жуан, – скабрезно вполголоса ухмыльнулся Юрастый.

– Юр, а вот тебе лишь бы подначить! – не сдержался я. «Ага! Мочи каз-з-злов!», согласился Джинн.

12Ценные Указания и Ещё Более Ценные Указания.
13Иван Барков, «Лука Мудищев».
Рейтинг@Mail.ru