bannerbannerbanner
полная версияПоселок Просцово. Одна измена, две любви

Игорь Бордов
Поселок Просцово. Одна измена, две любви

Глава 3. Дом.

«О как ты прекрасен, желанный мой, как пригож! Цветущий луг – нам брачное ложе, кедры – кровля нашего дома, стены его – кипарисы» (Песня Песней 1:15,16, Заокский перевод).

Это наше последнее просцовское жилье больше ассоциировалось у меня с домом, чем предыдущие и даже некоторые последующие (мы год или два потом жили сначала у моих родителей, а потом – на съемной квартире). Трудно сказать, с чем было связано это ощущение. Возможно, с тем, что теперь нашим хозяином была абстрактная в некотором смысле просцовская администрация, а не вполне себе конкретные раскодировавшийся Ваня и залеченная до повышенной вредности уриной Пугачёва. Возможно ещё, – теплота печки. Наши, а не Пугачёвские, обои, наш, а не Ива́нов, телевизор. Вид из окна был неказистый, но это тоже добавляло ощущения дома, потому что побуждало сконцентрироваться на том, что внутри. А внутри прибавилось новое. Раньше были только мы и наши мечты о морях и походах. Сейчас моря и подходы остались позади. Теперь был ребёнок, который пинал Алину изнутри, и Алинина болезнь. Шприц-ручки. Хлебные единицы. Глюкометр «Сателлит». Алина кропотливо следила за плавностью сахарной кривой: ей было необходимо создать для ребёнка ощущение, что она здорова. Очень нужно было, чтобы ребёнок не страдал и родился и вырос здоровым. В результате этой кропотливости кривая часто загибалась вниз, и Алина «гиповала». Это было страшно. Инсулины, которые ей выдали (Протафан и Актрапид), на тот момент были неплохи, но всё же они были деревянные. Кривая непредсказуемо летала то вверх, то вниз. Алина была вся в этом, и по другому быть не могло; всё прочее отошло на задний план.

В «гипо» она переставала соображать, путала слова, теряла ориентацию, замирала, уходила в себя. Самое ужасное было то, что в этом состоянии невозможно было напоить её сладким. Она становилась упрямой и агрессивной. Попытки что-то доказать ей и уж тем более повышение тона ни к чему не приводили, наоборот, усугубляли безвыходность ситуации. Мне приходилось ждать, пока она долго, томительно долго не определит по «Сателлиту» уровень своего сахара, и только убедившись, что он «Lo», наконец-то принимала из моих рук стакан со сладкой водой. Это было так:

– Алин, ты чего задумалась? Нормально себя чувствуешь?

Медленный, тяжёлый вздох. Подозрительный, с задумчивым молчаливым упрёком взгляд на меня и – снова в пространство. Понятно.

– Алин, у тебя, похоже, «гипо»…

– У меня всё нормально!.. Я пошла взять эту ложку, – (держит в руках вилку), – чтобы…

– Алин, у тебя точно «гипо»! Ты слова путаешь и мысль выразить не можешь.

Мой тон нетерпелив и нравоучителен, отчего раздражительный упрёк в её взгляде делается тяжелее.

– У меня нет никакого гипо! Я… просто забыла…

– Что ты забыла? Ты, наверное, пошла себе сладкой воды развести, а из-за гипо вспомнить этого не можешь.

Смотрит с сомнением на вилку в своей руке. Я порываюсь разводить сироп, но моё резкое движение всё портит. Она уходит с вилкой в комнату, садится на кровать, кладёт вилку рядом, смотрит в пространство. Подхожу со спасительным стаканом.

– Я НЕ БУДУ ничего пить! Что ты тут принес?

Приобнимаю её за спину, подношу стакан к её губам. С усилием отводит мою руку, смотрит гневно. Часть сладкой воды проливается на ковёр.

– Алин, выпей, пожалуйста, у тебя низкий сахар, я же вижу!

– (Отчётливо) Я… НЕ БУДУ… НИЧЕГО… ПИТЬ!

– Чего, не веришь мне, что ли?

Смотрит в пространство. Снова подношу стакан к её губам, пытаюсь насильно напоить. История с проливанием повторяется.

– Хорошо. Пойдем тогда сахар смотреть…

– Я САМА посмотрю.

– Ну, иди смотри!!

– Хватит на меня орать!

Не сходит с места.

И так – до бесконечности, пока до меня не доходит, что единственный выход – нежным-нежным, тихим голосом убедить её (как маленького ребёнка) самой сходить к распроклятому «Сателлиту».

Бетачек. Так назывались тест-полоски, которые заменили Сателлит. Мы их покупали. Полосок к Сателлиту давали мало, а Алина «смотрела сахар» по 4 – 5 раз на дню. Бетачековые же полоски можно было разреза́ть вдоль на несколько микрополосок. Это, конечно, было экономично, но и не без издержек: сахар этими полосками определялся по двойной цветовой шкале на коробке, и беда была в том, что если, к примеру, зелёная шкала определяла сахар 12, то розовая показывала 8; зелёная – 8, розовая – 4. В результате, приходилось ориентироваться на нечто среднее. Но как-то всё-таки обходились.

Убогий, конечно, был этот наш дом. Убогий не из-за бедности, – все тогда были бедны, и мы были бедные, и на фоне чужой бедности своей не замечали. Тут дело было всё-таки в его временности, – мы же понимали, что нам ещё предстоят переселения.

Сейчас у меня в голове про тот дом есть три или четыре пейзажа (не знаю, что это за вид живописи, когда человек или люди на фоне интерьера; а может быть и не человек, а комплекс запахо-звуков в обстановке). Хорошо, пусть будет пейзаж. Если смотреть в окно наружу – это тоже ведь не всегда пейзаж. Разве тамошняя крапивомалина да серо-досчатые деревянные сарайки – это пейзаж? А вот когда изнутри внутрь смотришь, – вот как это назвать? Это же как-то даже не изобразишь.

Пейзаж 1. Депеш и печёнка. Вообще, тему своего одинокого хозяйствования в Просцово я, видимо подсознательно, всё это время как-то опускал. Хотя это, несомненно, порой было довольно потешно и могло бы раскрасить сие сумрачное повествование. К примеру (ещё у Пугачёвой), однажды я решил почему-то перелить только что вскипевшее молоко из кастрюли в трёхлитровую стеклянную банку. Это было так: склынннь, плюххх, ох-х-х. И чудный чудной просцовский доктор обварил себе стопу до пузырей. Чем обварил?.. Да горячим молоком, чем-чем!.. Благо хоть другие доктора специально для таких чудаков-коллег (потенциальных калек) изобрели загодя марлевые салфетки, бинт и линимент синтомицина. И я носил все это на стопе своей дня три, и обошлось всё малой кровью. А то ещё вздумал я сделать себе глазунью. А к чему вообще на сковородку масло добавлять? Так-то, без масла, ведь проще! И какой ведь это потом праздник интеллекта: половину изготовившейся глазуньи съесть, а другую половину весь оставшийся вечер от сковородки отскребать, вымачивать, а потом снова отскребать, печалясь и сы́пя проклятиями про себя и вслух (тоже про себя). Так что там, с пейзажем? В начале апреля я вернулся в Просцово, оставив Алину в К… в НИА РиМ, – через месяц ожидались роды, и теперь акушеры её там обследовали. В окно льётся поверх крапиво-малины мягкий, тихий, теплый свет, сюда, ко мне в дом, где я делаю куриную печёнку и играет Депеш 93-го года, где Дэвид Гаан предлагает кому-то попробовать прогуляться в его туфлях, и отрезает куски её комнаты, и умоляет на коленях хотя бы об одной ласке. А апрельский малиново-крапивный свет провонял зловонно не по правильному рецепту неумело приготовляемой печёнкою. И он льётся, льётся, льётся, золотой и вонючий, вперемежку с этим Дэвидгаанским голосом. Такая вот картинка дома. В ней моя реализация (но ещё не вера), моё эйфоричное предотцовство, моё любимое эгоистическое самолюбовальное одиночество с разговором вполголоса с жизнью. И как бы сама жизнь в этом апрельском свете для меня, минималистичная, но и всеобъемлющая, теплая и манящая, светящая в мою затхлость, заставляющая меня просунуть голову в окно, туда, над крапивой, но не дальше. Я выкуриваю в простор жизни одну сигарету, потом всовываю голову обратно в дом и думаю: что же делать с печёнкою этою? Не есть же её, такую вонючую…

Пейзаж 2. Целлюлит и битлы. Голая Алина на фоне битлов в шкафу, в какой-то из электрических ночей-вечеров, беременная, а возможно уже и нет. О чём-то задумалась своём, тревожном, болезненном, взрослом, заботливом, тяжёлом, мучительно-давящем, меланхоличном, повседневном уже. Это где-то совсем в другой стороне от эротики, это в домашней повседневности, где всё на своих местах, и даже этот её целлюлит на нижне-наружных квадрантах, который я замечаю, лёжа на кровати и глядя на неё. И этот мой взгляд тоже там же, где и она, не там, где эротика, а здесь, дома. Странные вещи эти целлюлиты и растяжки. При наличии любви это красиво, потому что открыто-откровенно и доверчиво. Но порнографическая культура уже приучила подмечать это как изъян. Она диктует мне, лежащему на кровати в электрическом сумраке и глядящему на жену, ставить галку напротив некой абстрактной графы «целлюлит» и даже огорчаться из-за этого; дикость. А что здесь делают битлы? Я купил это фото в задрипанном киоске в Ленинграде за сколько-то копеек и вставил её сюда, в стеклянное окошко старого шкафа. И теперь они здесь смотрят в пространство, со своими застывшими улыбками, великолепные, в пространство просцовской квартирки, где недавно кто-то удавился, а вместо него вселили сельского врача; его жена готовится родить (или уже родила) и родившийся ребёнок ещё будет жить (и даже наверное будет молод) тогда, когда последний битл умрёт.

Ладно. Понятно. Достаточно этих пейзажей.

Глава 4. Красная Ветка. Становления.

«Когда я был ребенком, я и говорил как ребенок, я и мыслил по-детски и рассуждал по-детски. Но когда я стал взрослым, то оставил все детское позади» (1-е послание Павла Коринфянам 13:11, Новый русский перевод).

Ближе к маю Алина повторно легла в НИА. На сей раз уже рожать, ибо предполагаемая дата родов приходилась на начало мая. Я взял отпуск на эту проекцию Алининого перинатального периода.

Дни стояли дивные, тёплые. Я навещал Алину. Мы уходили на другую сторону Ветки, садились на горбылёк, смотрели на воду, ели ларьковую снедь, грели на солнышке ладони, подставляли ему носы. Эта часть К… всегда была задумчива, нейтральна и немноголюдна. Неподалёку здесь, в деревянном домишке, жила моя тётя по матери, Рита, с дочерью, зятем и внуками. Где-то рядом прятался парк 17-го года. Я ходил сквозь этот парк от тёти Риты к репетитору по биологии перед поступлением в институт. Мои чувства тогда были молоды и нежны как майский вечер и соловьиная песня. Что делать с ними, – было абсолютно непонятно. Вот он – я, а вот он – мир, и вот она – жизнь. С какого бы боку зайти, чтобы понять эти отношения? Я тогда всё ещё тосковал по Дине. Я смирялся с положением отверженного влюблённого, хотя там и отвергать-то нечего было, ибо на наших немногих тетатетах, где Дина предоставляла мне слово, я молчал аки баран перед новыми воротами, – видимо, той любви была необходима самоуглублённость, самоистязание и самоанализ, а не какие-то внешние проявления. При этом я умудрялся упиваться ревностью к Лёхе Ветрову и Юре Стеблову, которые легко, несмотря на юность, пренебрегали самоанализом и внешними проявлениями любви не брезговали. Это было в 90-м. Позже, в 92-м, я уже с Диной (которую к тому времени бросил Ветров) загорал здесь, неподалёку, на пляже. То уже было скорее не становление чувств, а становление сексуальности; мне было интересно, куда бы можно было зайти с сексуальностию этою: можно, к примеру, устроить с Диной сеанс петтинга прямо здесь, в проходном припарковом лесу или нельзя? Дина, вот, смотрю, головой по сторонам крутит и, в итоге, – отказывается. Ещё позже, в 94-м, мы прогуливались здесь с Поли, видели семью на берегу, видели, как мальчик кидает в воду палку, и громадный пёс бросается за ней. И то уже было становление мужественности. Потому что тогда я вдруг, непонятно почему, решил завести семью, будучи при этом абсолютно неловким юношей. И вот теперь, в 99-м, мы сидим здесь с Алиной на горбыльке, греемся, лениво поговариваем, а спустя каких-то 7 дней мы станем родителями. Однако это не есть становление моего отцовства, но это становление моей религиозности. Потому что я говорю сейчас с Алиной не о ребёнке, а о Библии. Вот так.

 

В то время я читал в Библии Иова. А из книг bf штудировал TGMWEL их аналог «Диатессарона». Мне было интересно. Я пребывал в эйфории интереса. Прочитывая главу TGMWEL, я открывал в своей Библии отрывки Евангелий, на основании которых глава была составлена. Я скрупулёзно перетряхивал текст, отмечал разночтения у евангелистов, анализировал. Мне было ясно: bf изо всех сил старались сохранить непогрешимость библейского текста; в целом, им это удавалось, и я уважительно относился к этому их благоговейному труду. Также в тот период я читал книгу религиоведа Петренко «Люди с Библией в руках». Это было как раз к месту. Истерия сектофобии ещё не накрыла Россию, но что-то такое уже намечалось, и я это почувствовал. Однажды, в какой-то из тех дней, я возвращался домой в троллейбусе, как обычно за чтением TGMWEL. В некий момент я почувствовал сгусток напряжения по левую руку от себя. Рядом сидела женщина лет 50-ти, сидящая прямо и глядящая прямо; проглотила кол. Я почувствовал, что это из-за меня и из-за книги, что у меня в руках. Я продолжил чтение, но было уже сверхнеуютно. Женщина была массивная, и это ещё больше съёживало. Я ехал до Новосельской. Она вышла на Генерала Попова, за остановку до меня. Но перед тем как встать и выйти, женщина внушительно и размашисто перекрестилась. Я даже не был уверен, чего было больше в её демонстративном жесте: презрения ко мне или заботы о своей безопасности. Я рассказал эту историю родителям. Они хмыкнули. Мы посмеялись.

Многие вещи у Петренко были для меня диковинными, пышущими новизной, но весьма понятными и с благодарностью легли на обнажённый, пульсирующий разум. Что это было? Прежде всего, то, что веры в России было много, но вера была дикая, глупая (поскольку не только не знала Библии, но и чуралась её), да ещё и изрядно попинанная советским многолетним воинственным атеизмом. В результате всё это реализовалось в мою суеверную и запуганную соседку по троллейбусу. Её было и жалко, и, одновременно как-то не жалко: такая большая тётя, а так мало мозгов. Петренко не просто пел дифирамбы bf, он приводил цифры и судил изнутри, а не снаружи, и это было приятно, поскольку я уже был научен (не знаю точно – кем: родителями, институтом, жизнью или всеми ими сразу) не доверять эмоциям и восторгам, а доверять фактам и объективной реальности. Выходило, что bf хороши хотя бы уж тем, что в основание своей веры кладут не бабу Фросю, не попа, не традицию и уж тем более не суеверия, а Библию, и кладут монументально, вооружившись научным подходом и здравой ответственностью.

Рядом с НИА, помимо соснового горбылька за Веткой, была ещё детская площадочка с по-советски незатейливыми аттракциончиками наподобие качелек-кто-перевесит. Вот и сели мы с Алиной однажды на такие качельки. Алина, хоть и с животом, не перевесила. Я сидел внизу и читал ей Иова. Алина сама предложила. Там была длинная тема про левиафана (крокодила?). Звучала она как-то не особенно серьёзно, и Алина сумерничила лицом. Алину всегда (и по сию пору) зажигали эмоции, особенно восторженные. Крокодил же был атавистичен, несуразен и зловещ. Невключаемость Алины переплывала в скепсис и отстранённое недоверие, и я потухло грустил, и мы, отложив Библию, одиноко и молча качались на детской качельке в майской беременной пустыне НИА.

Алинин скепсис был мне понятен, но я ничего не мог с этим поделать. Да и крокодил был не при чём. Диабет, роды на носу, какой уж тут крокодил!

В другой день, я сидел на лавочке на той же площадке, поджидая Алину (у неё что-то там затягивалось, какие-то процедуры). На соседней лавчонке расположились две девушки-подружки, одна – с большим животом, другая – с небольшим ребёнком. Я читал об исполнении пророчества о завоевании Киром Вавилона из Исайи 45-й главы. Майский томительный вечер и непростая историко-духовная информация надавили. Я поднял глаза на соседок. Ребёнок был шумливо-бегательно-непоседливым. Меня удивляла реакция мамочки. Она стрелой гонялась за ребёнком всякий раз, как он убегал на достаточное расстояние, и возвращала на место, в песочницу, без упрёка, самозабвенно, спокойно, между делом, как будто эти пробежки были частью её повседневной физиологии, не прерывая даже диалога с подругой. Обе они как будто плавали в безмятежном слепо-глухо-немом море этого-самого пресловутого «материнства и детства», как будто могущественный НИА загипнотизировал их. Кто знает, возможно, то мгновение, когда я поднял глаза тогда от Исайи на мамочек (а не эпопея со Споком), ознаменовало-таки становление моего отцовства. Это было так же малопонятно как чувства несуразного юноши, отвергнутого недалёкой девушкой; как сексуальность, ибо занятия сексом – глупое, в общем-то, дело для разумных существ; как самозабвенность этой мамочки-бегуньи. Что это такое, – быть отцом?.. Кто я такой, чтобы вкладывать ум в ещё одного человека? Что я могу вложить, если ещё сам не разобрался в смысле? Неужели всё, что я могу – это тупо бегать, преследуя малыша и загоняя его в песочницу?.. Мои соседки по лавочке вручили мне пропуск в ещё один непонятный мир.

Глава 5. Перинатальность.

«На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя, искала его и не нашла его» (Песня песней 3:1, Синодальный перевод).

Пока жена пребывает в волнительном апогее перинатального периода, мужу нужно что-то делать с собой. Это, и правда, непросто. Он, как акула, накручивает круги вокруг перинатального центра; в эпицентре этих кругов – его жена, как подобие главных героев фильма «Челюсти» на их дурацком баркасике, но она малодоступна, хоть ты, как та акула, кидайся на этот НИА.

И тут подвернулся Государев. В очередной раз оставивший Москву, бодро вышагивающий по к-м улочкам и снова поражающийся, почему машины здесь ездят так медленно. Там, где Государев, там вечно какие-нибудь приключения. На сей раз он отчебучил четыре штуковины: сообщил мне о неприятных новостях у Крабиных, заставил заниматься дифдиагностикой анального зуда, опять пошёл спасать Артёма Новосельского, и наконец (что самое неприятное) затащил меня на пьянку к моей бывшей жене.

Новости про Крабиных действительно были нехорошими. Они не просто поссорились, они поссорились до осязаемой ненависти; более того, ненависть эта реализовалась даже в нечто отвратительное. Вроде того, что Маришка сговорилась с какими-то лихими ребятами из старых знакомых, которые подпасли Колю, идущего с работы, и отчаянно его «отметелили». Чем уж настолько Колёк Насреддин насолил Маришке, история умалчивает. Но факт был тот, что в настоящее время они жили врозь и сходиться, кажется, не собирались. Это было крайне неприятно. Выходило, что моя история расставания с Поли, хотя и была, очевидно, взаимно травмирующей, на фоне всех этих ужасов совершенно бледнела и казалась едва ли не благословением. Кроме того, я был с Колей в трёх-четырёх немаленьких походах, выпил с ним и компанией пуд спирта, и, хотя не был с ним тесно дружен, испытывал к нему неизменно тёплые чувства. В Маришку же я был влюблён весь первый курс, смешно конкурировал за неё с Мишкой Шугарёвым в первом институтском колхозе, привёз ей в К… дикие пионы с каменистого склона над морем возле Фороса, а потом мужественно и безропотно завещал её бравому Насреддину. И вот тут – на тебе! Заказной мордобой. Я отчётливо помнил наш с Колей диалог в первой общаге. Гудели у Якова, и мы зимним электрическим вонючим вечером курили в промозглом коридоре. Я спросил: «А что, Коль, если Маришка согласится за тебя замуж выйти, как тебе это придётся?». Коля посмотрел на меня своими голубыми немецкими глазами, с которых водка смыла обычную пелену Насреддинской хитрости и ответил: «Игорь, я был бы счастлив!» И теперь… Вот оно, всё это земное счастье! Мне было грустно. Отчего всё это так?.. И обидно втройне оттого, что парочка казалась поистине великолепной: оба красивые, длинноногие, смешливые, бодрые. Правда, Маришка говорила, что песня «Машины» «Она идёт по жизни, смеясь» – про неё (в смысле, за кажущейся весёлостью никто не видит ночных Маришкиных слёз), а у Насреддина папаня-немец спился и семью кинул. А ещё Коля по ехидничьи ехидный, а Маришка по кошачьи сама по себе гуляющая. И всё-таки, как же так? Друзья желают счастья друзьям, а тут – дисэпойнтмент сплошной. Как нехороша жизнь, если любовь за какую-то пару лет способна трансформироваться в не равнодушие даже и отторжение, а в ненависть! Каков механизм этого? Ведь такого даже в фильмах не увидишь. А тут – реальная жизнь, вот она!

Мы сели с Государевым в какой-то забегаловке на Дзержинского и взяли пива. Государеву надоело мусолить Крабинскую проблему, и он в своей резкой манере перешёл к насущному. У него уже недели две завелся анальный зуд, да такой матёрый, что через этот зуд у несчастного Майкла совсем жизни не стало. Игорёк, великий диагност, конечно же, сразу смекнул: а не быть ли тут диабету? (Хотя мысль об энтеробиозе как-то быстрее должна выскакивать, но тут – юность, недостаток опыта на самом-то деле.) По счастью, со мной как раз была коробка Алининого «Бетачека». Мы допили пиво и отправились в аптеку за скарификатором. По пути Майкл изъявил желание навестить Артёма Новосельского. «Жалко парня, блудливая подруга сначала зачем-то заставила его бросить институт, а как только у Артёма нарисовалась эпилепсия от опухоли мозга, сразу кинула его, гадина! А теперь он, вместо того, чтобы талантливым доктором быть, работает на пункте сбора стеклотары». Государев никак не мог взять в толк: почему такой душевный и сверхмозговитый Артём пошёл ради какой-то тупой бабищи на такие бессмысленные жертвы?

Мы не застали Артёма дома. Он, и правда, сидел среди ящиков с пустыми пивными и водочными бутылками посредине пыльно-грязно-неухоженной улицы Толстого, ковырялся в горсти медяков и выглядел, в целом, бомжевато. Государев с недоумённо-озабоченно-беспомощным лицом воззвал к нему, дабы тот покинул, хотя бы ради нас, на время, это нечистое место. Артём послушался, – благо рядом был подельщик, уж совсем бомж. Мы пошли к Артёму домой проверять у Майкла Государева уровень сахара крови. Бетачек показал уровень вполне допустимый для только что выкушанного литра пива и откушанных трёх сосисок. Я взял с Майкла обещание посмотреть уровень сахара натощак. (Правда, недели через две по телефону Майкл сообщил мне, что этиология его недуга была не сахар и не острицы, а самые что ни на есть лобковые вши, которых мой бесшабашный друг благосклонно воспринял от неких московских блудниц; мне тогда ещё подумалось: а какая, собственно, разница, московские вши или к…е, – как бы они промеж собой ни хорохорились своей элитностью, а зуд от них, должно быть, одинаковый.) Артёму было не до нас – его ждали его бомж и бутылки. Мы скорбно проводили его на его пост и направились на остановку транспорта на Дзержинского.

(В какой-то из последующих вечеров я поведал родителям историю Артёма. Выяснилось, что моя мама знает его маму по бывшей работе и хорошо знакома с их трагедией. Сердце мамы Артёма было искурочено, она обстучала двери всех московских хирургических клиник, но нигде Артёма не брали: опухоль неоперабельная. За разговором я, имея в виду Артёма, упомянул страдания библейского Иова. На что папа внушительно покачал головой. Он сходил в свою комнату за Библией, вернулся, степенно сел за стол, основательно открыл очечник, неторопливо надел очки (очечник закрыл) и благоговейно пролистав священную книгу до нужного места, с торжественным спокойствием прочитал: «И обратился я, и видел под солнцем, что не проворным достаётся успешный бег, не храбрым – победа, не мудрым – хлеб, и не у разумных – богатство, и не искусным – благорасположение, но время и случай для всех их – Екклесиаст 9:11».)

 

Дойдя до Дзержинского, Государев объявил мне, что приглашён на тусовку, затеянную на квартире, где сейчас проживала Полина, моя бывшая жена, на Кутузова. Там обещался быть среди прочих Мишка Шугарёв и кое-кто из Полиных однокурсниц. Майкл неожиданно пригласил меня составить ему компанию. Вечер у меня был запланирован свободный, и я, уже поднагруженный пивом, не нашёл в этом однозначно сомнительном движении ничего крамольного. Да и, пожалуй, не в пиве одном тут дело, и не в Государевской простоте, и не в свободном времени моём и безвольности моей. Это, и правда, странно. Когда, спустя лет 8, с уже увесистым духовным багажом, я повстречал Поли в институте и был приглашён ею в кабинет (она там где-то деканствовала) на непродолжительное, но и при этом едва ли не дружественное, общение, я был не просто не в своей тарелке, а я весь покрылся по́том и меня чуть медленно не парализовало от внутреннего неудобства и напряжения, – на тот момент, это был не просто человек, выкинутый из моей жизни навроде приятно забытого одноклассника и уж тем более не враг, судя по её спокойствию и даже благодушию ко мне; но я понятия не имел, как себя с ней держать, о чём говорить и о чём не говорить. В тот же раз, на Кутузова, никаких таких чувств я не испытывал. Я почти не был стеснён, и – более того – на высоте опьянения у меня пару раз мелькнула вполне осязательная перверсивная мысль о возможности чего-то такого навроде ритуального полового акта как дани «не пустому же» прошлому и чуть ли не как варианта умилённого примирения. Откуда только берётся эта тяга к вседозволенность и желание идти во всём до конца? Поистине, это как в Библии, в Иеремии 17:9: «Лукаво сердце человеческое более всего и крайне испорчено; кто узнает его?».

В обе те наши встречи Поли была внешне спокойна, ровна (даже весела) и, по всем признакам, не держала на меня зла.

В целом же, пьянка ничем особенным не отличалась от прочих таких же скучных и ставших уже привычных для меня ещё года два назад пьянок старшекурсников. Я только обнаружил на новых Полиных аппартаментах пару «наших с Поли» аудиокассет, о которых забыл и считал утраченными. От этого сделалось неприятно. Частичка мира (какого-никакого), созданного нами, была унесена Поли от меня куда-то в свою, недоступную мне, жизнь и теперь этим пользуется кто-то другой, тот, кто понятия не имеет о нашей совместной памяти, совместном опыте, ассоциациях, и составляет, возможно, на основе этого свои опыт-память-ассоциации, а я лишь бестелесно вплетён в это, как некий мёртвый элемент интерьера. Утром, конечно, было похмелье.

Я отправился в НИА, к Алине. И вот там-то меня ожидало откровение. Перверсивный самообман этот настолько меня ослепил, что я забыл, что имею дело с наичистейшим, в некотором смысле, существом.

– Где вчера был?

– Прогулялся с Государевым. Заехали на квартиру к Поли. Там куча народу собралась, раздавили пару пузырей…

Алина вдруг отвернулась и пошла куда-то в сторону Ветки, одна… Я догнал.

– Алин, ты чего?..

Красные глаза. Заплаканная. Срывающимся тихим голосом, захлёбывающимся:

– …Ты меня любишь?

Я открыл рот…

– При чём тут?.. А-а… Да ничего такого, – забубнил потерянный я.

– Ты меня любишь? – с более сильным акцентом, сквозь просохшие уже слёзы.

– Конечно.

Вот такая история. Куда таким инфантильным семью устраивать, да не одну!?.

Но успокоил. Заверил. Прогулял до Ветки.

Глава 6. Ещё один человек.

«Владыка, прошу Тебя, пусть Божий человек, Которого Ты посылал к нам, придет опять и научит нас, что нам делать с мальчиком, который должен родиться» (Судей 13:8, Новый русский перевод).

Коля Насреддин как раз работал в НИА РиМ анестезиологом в то время. 6 мая, часов в 9 утра он позвонил мне и сообщил, что у Алины началась родовая деятельность и её увезли кесарить. Я повторил ему свою просьбу посодействовать, что в его силах, чтобы бригада не лила в неё бессмысленно плазму. Коля выразил сомнение, тем более что сама Алина не настаивала ни на чём таком. К тому времени заповедь о воздержании от крови далеко не была для меня пустым звуком, и я переживал. Алина же не думала ни о чём, кроме благополучного исхода дела. Голос Коли звучал, как всегда, бодро и жизнеутверждающе. Что же касалось моей просьбы о крови, то тут его интонация мгновенно криворотила, как это было всегда, когда речь заходила о прикладной религиозности. Точно такая же смена интонации была у него, к примеру, когда Паша Ястребов, склонявшийся к православию, на нашей пьянке 7-го января предложил выпить за Марию, ибо она как-никак родила же Спасителя, а стало быть так или иначе причастна к сегодняшнему собранию. Коля начинал нудно растягивать гласные, как будто уговаривал смешного, дерзкого, глупого дитятю: «Па-а-аш, ну Па-а-аш…» и подхихикивал. А теперь вот я со своей кровью. «И-и-игорь, ну И-игорь».

– Коль, я серьёзно.

– Да я понимаю, что серё-о-озно. И-игорь. Неужели ты думаешь, что я скажу им, а они не вольют?.. А если она от ДВС загнётся? А они не влили. Им-то что будет?

– Коль, я просто прошу, чтобы ты сказал.

– Хорошо, Игорь, скажу.

«Не скажет, гад…»

Через полчаса он позвонил.

– Игорь, поздравляю тебя: ты папа! – смеётся торжественно. – Мальчик здоровый, 3400. Приезжай, проведу, глянешь.

– Спасибо, Коль. Как Алина?

– Всё нормально у неё.

– Что с сахаром?

– Сахар в норме.

– Мы тут изо всех сил надеемся, что это всё-таки гестационный диабет был.

– Ну, завтра с утра, возьмём сахар натощак.

– Плазму лили?

– Да, Игорь. Я когда к ним пришёл, они уже капали вовсю. Такие дела. Ну ты чего? Проехали уже. Радуйся!

– Эх.

Меня нахлобучило это пренебрежение, в том числе и со стороны Алины, и беспомощность моя. Радость, о которой говорил Насреддин, жирно смазалась. Я сказал родителям про то, что сделали переливание плазмы, – мама расстроилась. «Ну а с другой стороны: что делать, если она пока не верит?» – подумал я и махнул рукой.

У порога НИА меня поджидала уже прознавшая о новости тёща. Она рвалась вместе со мной взглянуть на внука. Нас пропустили, привели. Там было несколько пеленальных столиков с запелёнутыми кряхтящими, змеевато поводящими головами, тельцами и глазами младенчиков. Тёща с порога распознала внука и кинулась к нему с криком «Моё!». Меня перекривило. («Как бы не так, вот ещё выдумала».) На осмотр нам дали только 10 секунд и выгнали. Младенец, мне показалось, был больше и круглее других, рядом лежащих. Мама Арина сказала, что он похож на меня, но мне было дико представить, что на таком уровне можно разглядеть какое-то сходство. Я проводил тёщу до машины и побрёл к тёте Рите. Там мне налили, и я выкурил сигарету. Было непривычно есть, пить, жить и курить в этом новом статусе. Было неуютно. Было не по себе. Слишком много упало вдруг на мою голову и на ту часть меня, что чувствует. Было волнительно, но и беспокойно. Было радостно, но и ошеломляюще и настораживающе. Было гротескно. Водка не легла и сделала меня ещё более отстранённым от реальности и реальных людей. Я как бы со стороны наблюдал за тётей Ритой и её домочадцами: как они отреагируют на новость и меня как на одно из главных действующих лиц? Но они были скупы на яркие эмоции и, казалось, в свою очередь, со стороны выжидательно наблюдали за мной. Я немного посидел и ушёл.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru