bannerbannerbanner
полная версияПуанты для дождя

Марина Порошина
Пуанты для дождя

С самого начала их знакомства он с удивлением открыл, что рядом с Анной приятно молчать. Молчание, если вдруг им приходило в голову молчать, не напрягало, он было естественным. С другими девушками надо было «поддерживать беседу», «находить темы», избегать пауз, быть остроумным. Их полагалось внимательно слушать, проявлять заинтересованность, задавать наводящие вопросы, прощать милые глупости и откровенную чепуху. С Анной все было по-другому. Разумеется, он могли спорить и ссориться, взахлеб обсуждать новости, а могли гулять, держась за руки и не говорить ни слова. Смотреть на закат из окна. На лица людей, на птиц и облака. Друг на друга. И просто иногда улыбаться глазами, ведя диалог и все понимая без слов.

Потом, годы спустя, доходило до смешного: часто им не было нужды в разговорах, оба знали, о чем другой думает или чего хочет. У них даже игра такая была: прочитав книгу или посмотрев спектакль, они говорили друг за друга. Анна озвучивала его впечатления, а он ее, и оба редко ошибались. Что не мешало им иметь диаметрально противоположные суждения. Он любил чай, она кофе, он радовался снегу, она обожала летнюю жару, он мечтал о горных вершинах, она не могла жить без моря. Но спорить опять же принимались редко, ибо зачем? Он думает так, она иначе, и совершенно не мешает им жить, и нет никакой потребности с пеной у рта доказывать свою правоту.

Хотя, пожалуй, нет. Был один пункт, вызывавший по молодости лет споры и нешуточные ссоры, а в последние годы глухое раздражение и досаду. Анна всегда мечтала уехать, сперва из Союза, потом из России. Здесь ей не нравилось все по умолчанию: периодически менявшаяся власть и столь же переменчивая погода, независимая от текущего исторического периода грязь на улицах и мрачные физиономии сограждан. Она убеждала его, что «там» – море. Понимаешь – моооре! Там тепло, там все улыбаются, живут легко, путешествуют по всему миру, и даже старики там бодры и жизнерадостны, не говоря уже о молодых. Там все друг друга понимают, потому что там все – одинаковые. Когда она так говорила, он любовался ее оживлением, ее горящими глазами, и почти соглашался, что ей – легкой, открытой, вечно будто летящей, с солнечными волосами – ей действительно больше подошло бы «там», в царстве вечного лета.

А потом спохватывался и хмурился. Потому что «там» – это был Израиль. «Там» жила ее родня и друзья, она знала язык, она действительно чувствовала себя там как рыба в воде. А он «там» задыхался. От жары, от воздуха, который будто был другим по составу, словно к азоту и кислороду там добавлялись совсем другие вещества. Он быстро уставал от людей, от их казавшихся ему странными правил, от чужого образа жизни, который ни при каких условиях не смог бы стать ему близким. Позднее, когда все стало проще, они обсуждали переезд в Европу. Но Анна мечтала, а он просчитывал, анализировал, доказывал. И получалось, что ехать нельзя. Это злило Анну тем более, что она понимала – он прав. А самое главное, что здесь оставались родители и сестры.

– Даже если я буду последним евреем в этом городе – я буду последним евреем, и это не так уж плохо, там у вас их пруд пруди, – говорил Иосиф Самиулович, а Бэлла Марковна согласно кивала. Она всегда соглашалась с мужем, чтобы «Иося не нервничал, нервничать ему на работе хватает».

Дочерей покойный тесть тоже избавил от иллюзий одним весомым аргументом:

– Девочки, в порядочной еврейской семье жена может работать, если хочет. Но зарабатывать должен муж! Или какая-то из вас хочет стать супругой таксиста и жить на его зарплату?

– Вам же говорили – выходите замуж за врачей, – поддерживала мужа Бэлла Марковна. – Но ведь нынче взяли моду не слушать родителей.

С этим аргументом «девочки» соглашались. Их мужья могли зарабатывать только в России. И надо признать, делали это настолько неплохо, что третье поколение семьи Берштейн получило образование в разных странах Европы и возвращаться домой вовсе не собиралось, как, впрочем, и ехать на Землю обетованную.

Он думал, что все утихло. Быльем поросло. Ан нет. Он не учел характер жены. Она была упрямой и всегда добивалась своего.

– Твоя мечта исполнилась. Тебе сейчас хорошо? – молча спросил жену Моцарт и как всегда, постарался угадать ответ.

И испугался услышанного.

– Аннушка… Тебе должно быть хорошо. А обо мне не думай, я что… Я ничего. Я проживу… Я же мужик. Вот и Надежда мне помогает, да и сам еще ого-го! И кошка у нас… у меня, то есть, еще кошка теперь. Не забирает ее никто. Тихону вон повезло, видела бы ты, такая сладкая парочка… Ты не плачь, не надо!

…Из окна было видно море. Далеко, за домами, но все-таки видно. Анна улыбнулась, подумав, что вот и еще одна исполненная мечта – вставая с постели, видеть в окно море. Оно было синее-синее, будто не настоящее, а нарисованное на детском рисунке, когда начинающий художник еще не умеет смешивать краски и просто берет побольше из понравившейся баночки с этикеткой «Ультрамарин», и закрашивает лист снизу примерно на треть, получается море. Потом открывает баночку, где написано «голубая», и наверху рисует небо. А с краю листа размещает серо-белые прямоугольники – дома. Больше ничего не было – ни солнца, ни облаков, ни деревьев, будто отвлекся художник и не закончил. Простенький рисунок. Без лишних деталей. В три цвета.

Как бы так сделать, чтоб и в жизни было все просто, в два, от силы в три цвета, черное чтобы и белое, ну пусть еще полоска какая-нибудь, раз уж без этого не обойтись. Раз-два, и готов рисунок, пусть сохнет, и в папку его, с глаз долой. Так нет же, черт побери! От пестрых, сцепившихся в диссонансе красок болят глаза, невозможно закончить задуманное, потому что проявляются все новые и новые оттенки, один тревожнее и мрачнее другого.

Он же все правильно сделала. Все хорошо продумала. Сказала бы заранее – он стал бы отговаривать, умолять… наверное. Сообщить, глядя в глаза – нет, у нее не хватило бы сил. А так терпимо – письмо, когда дело уже сделано, и она уже улетела. У-ле-те-ла. В новую жизнь – та-дамм (на нетронутом белом листе взрываются сполохи желтого, оранжевого и немного зеленого, ее любимое сочетание, цвет лета и апельсиновых деревьев)! А он справится. Он мужик, он крепкий. Она не могла по-другому. Ей надо жить дальше, а на двоих у нее сил не хватит. Все так. Но с кисти почему-то падают коричневые и фиолетовые кляксы, расползаются, уродуют рисунок.

– Я здесь. За окном море, моя мечта сбылась. Я не плачу, Моцарт, не плачу…

На следующий день словоохотливая медсестра темой своего монолога выбрала контингент. Так и сказала:

– А хотите я расскажу вам о нашем контингенте? Чтоб вам лежать не скучно было?

Евгений Германович хотел уверить ее, что ему отнюдь не скучно, и чтобы она не утруждала себя, а попила бы чаю на кухне, раз уж Надежда Петровна опять запропастилась невесть куда, но не был услышан. Татьяна Васильевна принадлежала к той породе женщин, которые уж если решили кому-то что-то рассказать, то расскажут, хоть ты тресни. А если пациент, он же слушатель, прикован к постели капельницей, то шансов у него нет и подавно.

– …дед у нас один был, мы все его звали Пушкин. Он стихи писал на все праздники там, дни рождения. Таскался всегда с толстой тетрадкой, записывал, чтоб не забыть, маразм-то за нашими кадрами по пятам ходит. Хихикает, бормочет чего-то, глаза закатывает, а никому не показывает, дуракам, говорит, полработы не показывают. Вот допишу, говорит, до конца, и тогда пожалуйста, читайте. Оборжаться просто. Но мы к нему со всем уважением, директор наш ему даже словарь рифм на его восемьдесят пять лет подарил – творите, говорит всем нам на радость. Вы, говорит, не Пушков (это его фамилия была), вы наш Пушкин. А этот и рад стараться. Не дергайте рукой, игла выскочит!

Моцарт, пытавшийся отвернуться к стенке и задремать, испуганно замер.

– Так вот. Вчера как раз у него вдруг температура, рвота, боль в животе, короче, увезли его на скорой, мало ли что, пусть в стационаре разбираются. А тетрадка-то осталась. Дежурная медсестра возьми да прочитай от скуки. А там такое!

– Простите, пожалуйста, а ничего, что так медленно капает? – не мог дождаться конца двойной пытки Моцарт. – Вчера вроде быстрее было.

– Нормально, капает, быстрее нельзя, лежите спокойно. Взяла она тетрадку, а там частушки матерные про каждого проживающего! И ладно бы только это, так еще и про администрацию, от завхоза до директора. Вот про завхоза как раз умора, щас вспомню… Она насупила брови, старательно вспоминая, и заголосила:

– Раз Иваныч невзначай

Сунул х.. в английский чай.

В тот же миг все стало новым:

Х.. – английским, чай – х….м!

Пела она громко, а неположенные слова произносила тихо, зато округляя глаза. Евгений Германович, сам никогда не матерившийся и мата в собственном доме не переносивший на дух, подскочил в кровати, зашипел от боли. Зато коты проснулись и проявили неподдельный интерес к мастерству вокалистки.

– Смешно, да? – вытирая выступившие от смеха слезы, радовалась Татьяна. – Иваныч то, главное дело, вечно у себя в каптерке чаи гоняет, не дозовешься его. А вот еще про соседку его, Халтурину. Она вечно жалобы пишет на нас, какой адрес узнает, туда и пишет, достала всех, а что с ней сделаешь?

– Поступила в интернат

Бабушка Халтурина.

Так и знала – отъ…т,

Просто сердцем чуяла!

– Да что же это такое? – едва не застонал Евгений Германович, как никогда так остро не ощущавший свою беспомощность. Если бы сейчас на пороге комнаты появилась бы Надежда Петровна, он обрадовался бы ей, как родной. И в самом деле, он имел глупость считать ее навязчивой и бестактной, да она просто ангел по сравнению с новой знакомой.

– Или вот еще:

– Одурела бабка Фрося, гульнула, старая карга…

– Татьяна Васильевна, а про вас этот… как его… Пушкин ваш что написал? – Моцарт решился на явную провокацию, лишь бы остановить концерт.

– А про меня ничего, – враз погрустнев и насупившись, ответила медсестра. – Не везет мне. Когда раньше очереди были, так вечно на мне все заканчивалось. А щас если еду в трамвае, так обязательно мне места не хватит. И не уступит никто… А я бы запомнила и пела. Смешно же. Про меня никто никогда не писал, ни стихов и ничего. И ни в газете даже. Журналистка к нам приходила, всех расспрашивала, и меня тоже. Всех потом в газете записала, а меня нет.

 

Хитрый план удался, хотя и не совсем так, как было задумано. Запечалившуюся Татьяну стало даже жаль.

– А что, этот ваш Пушкин умер, что ли?

– Почему умер?

– Ну вы сами сказали – был. И что увезли его.

– Я сказала? А, это я так просто. Нормально с ним все. Селедкой отравился. Ходят в магазин, покупают, едят, а потом травятся. А мы виноваты. Эх…

Капельница закончилась, а с ней и мучения Евгения Германовича. Но некоторая недоговоренность витала в воздухе. И глядя, как понурившаяся Татьяна Васильевна собирает свои вещи, он неожиданно для себя сказал:

– Вы не переживайте, он про вас обязательно напишет. Вернется и напишет.

Она махнула рукой и промолчала. Контраст этой враз поблекшей женщины с той жизнерадостной теткой, которая голосила частушки, желая поделиться радостью с окружающими, был столь разителен, что Моцарт не выдержал и брякнул:

– А если он не напишет, то я вам напишу. Настоящие, не матерные. Вам не идет. Женщине вообще не идет выражаться.

– Настоящие? – уставилась на него Татьяна. – А вы умеете? Правда?

– Умею, – заверил ее Моцарт, чувствуя себя властителем судеб. – Ничего сложного.

– Да, я еще вам вчера про соседку вашу говорила, Надежу Петровну, – уже в дверях обернулась медсестра. – Так вы подумайте. Она женщина хорошая.

– Надежда Петровна – женщина хорошая, послушно подумал утомленный беседой Моцарт и тут же забыл.

Вечером явилась Надежда Петровна, в туго завитых кудряшках и в новом платье, немного сконфуженная и как будто чего-то ожидающая. На этот раз Моцарт ей даже обрадовался. Они вместе поужинали. Поговорили ни о чем. Посмеялись над котами, которые ходили по дому строго парой, бок о бок, подняв хвосты ершиками. Евгений Германович посетовал, что с появлением в доме прекрасной Маруси его одиночество усугубилось, потому что предатель Тихон, не раздумывая, променял его, Моцарта, дружбу на Марусину любовь. Но Надежда Петровна шутки не приняла, смотрела серьезно. Потом, будто решившись, спросила:

– Слушай, Германыч, а Татьяна-то разговаривала с тобой?

– Рот не закрывала, – пожаловался Моцарт. – Какой только чепухи не наговорила.

– Чепухи?

– Про свой интернат для престарелых, про Альцгеймера, про Пушкина, еще и частушки пела. Надежда Петровна, голубушка, я вас очень прошу, когда она приходит, вы уж посидите с нами, сил у меня нет ее болтовню терпеть, а вы как-то общий язык находите.

– Болтовню, значит… – она замолчала, глядя в сторону и механически поглаживая притулившихся к ней с двух сторон котов. – А можно я спрошу, только не обижайся, я не про тебя, то есть не про вас, я вообще.

Опять замолчала, теперь уже надолго, так что Моцарт даже забеспокоился – молчать с Надеждой Петровной он еще не научился, было неловко.

– Вы что спросить хотели, Надежда Петровна?

– Мы же вроде на ты переходили?

– К чему-у нам быть на ты, к чему? Мы-ы искуша-аем расстоянье, милее се-ердцу и уму-у старинное: я – пан, Вы – пани, – дурашливо пропел Евгений Германович, надеясь спрятаться за любимого Окуджаву, но соседка смотрела требовательно, ждала ответа.

– Если хотите… хочешь – то да, конечно давай на ты, сдался он. – Только мне привыкать придется, мы столько лет знакомы, и разом не переучишься…

– Значит, на ты, – не дослушала Надежда Петровна и голос ее странно зазвенел. – Но я не про это хотела спросить. Вот я все думаю. Что я, что Татьяна – мы в молодости были женщины видные, красивые, можно сказать. Работящие, порядочные, и по хозяйству, и с детьми, ну все, что по женской части, отлично даже умели. И характер хороший, раньше вот даже веселый был, только делось куда-то веселье это. Вот и скажи мне, как мужчина – почему у нас ничего не вышло по жизни? Не получилось хорошего ничего?

– Про Татьяну не знаю, а у вас… у тебя все получилось, – растерялся Моцарт. – И дом, и сын, и муж… был.

– Был да сплыл. Туда ему, алкашу, и дорога. Я ведь возле тебя… вас всю жизнь. Мне ваш дом как свой – приготовить, постирать, погладить, прибрать, окна помыть… гостей принять. И Лену нянчила, как родную дочь. И сейчас вот я тут, рядом, а Анна твоя где? Ну да, прочитала я ее письмо, прочитала, да! Один черт теперь!

– Да я уже понял, – согласился Евгений Германович. – Не станет же Тихон каждый день фотографию лицом вниз переворачивать. Хотя отношения у них были натянутые, надо признать.

– Вот и скажи мне, почему? – совершенно не услышала его Надежда. – Я всю жизнь подай-принеси-спасибонадеждапетровна. А таких, как она, всю жизнь любят. Балуют. На руках носят. А меня – никто, никогда!

Надежда подалась вперед, в глазах читалось отчаянная решимость парашютиста в полете, считающего секунды до раскрытия купола. В этот драматический момент Тихон вдруг взвыл дурным голосом и шарахнулся в сторону, оставив в руках разбушевавшейся гостьи клок серой шерсти. Маруся отскочила и тоже зашипела, из солидарности. Надежда Петровна вздрогнула и пришла в себя.

– Почему твоей Анне – все, а мне ничего? Где справедливость?! – эти слова она проговорила уже шепотом, как будто силы ее покинули. Парашют не раскрылся… черт знает, может, его и с самого начала не было.

– Надежда… – сделав паузу, Моцарт сумел проглотить «Петровна». – Надя… Я не знаю ответа на этот вопрос. Но мне кажется, что любовь и справедливость просто ходят по разным дорогам. И если встречаются, то случайно и очень редко. Наверное, они друг друга даже не узнают. И я не знаю, почему кого-то любят, я кого-то нет. Вот нас с тобой не любят. Мы с тобой такие-растакие хорошие – а хоть ты тресни, не любят. Ни тебя, ни меня.

– Так я как раз… – заикнулась собеседница, но дуэт на такую скользкую тему в планы Моцарта не входил, и он продолжал сольно, переходя от задушевного пиано к убеждающему форте.

– И ничего тут не поделаешь! В суд не подашь, силой не заставишь, – он посмотрел по сторонам в поисках дополнительных аргументов, наткнулся взглядом на кошачью парочку, и его осенило. – Вот посмотри, мне кажется, что Тихон в Марусю влюблен, а она ему… позволяет себя обожать. И вообще, может, она какого-нибудь другого кота любит, из прошлой жизни. Как ты думаешь, Тихон от этого несчастлив?

Он нес чепуху, и сам это понимал. Но молчать было невозможно, и было очень жаль Надежду, которая что-то про них придумала и мучает себя этим. Но самый глупый аргумент неожиданно достиг цели. Надежда Петровна посмотрела на него, потом перевела взгляд на Тихона, который, возмущенно изогнувшись, вылизывал спину, на Марусю, которая следила за ним со спокойным интересом – и не то чтобы улыбнулась, но немного расслабила побелевшие губы.

– Влюблен? А они тебе детей не понаделают? Забегаемся пристраивать, вон и эту-то красотку никто не взял.

– Так он вроде того… кастрированный, – шепотом пояснил Евгений Германович, ему отчего-то подумалось, что Тихон не одобрил бы разглашения столь интимной и даже обидной для представителя сильного пода информацией.

Теперь уже Надежа Петровна улыбнулась по-настоящему. И ободренный успехом Моцарт решил довести свою мысль до конца.

– Я думаю так: важно, что мы сами кого-то любим. Это же от нас зависит, тут мы себе хозяева, и сами решаем, кого нам справедливо любить, кого нет. Кого справедливо по-нашему, того и любим… То есть…

– Я поняла, – кивнула Надежда Петровна. – Тихон любит Марусю, Маруся того кота, ты любишь Анну, Анна любит этого своего. А я… Не про меня речь. То есть бесконечная история получается.

– Получается так, – удивленный неожиданной глубиной вывода, согласился Моцарт. – Задача имеет бесконечное множество решений, это мы еще в школе проходили. А знаешь, что? Давай выпьем?

– Да не надо бы тебе… – женщины в таких случаях почему-то всегда считают своим долгом возражать, вот она и возразила, хотя идея ей явно понравилась.

– Надо-надо! Во-первых, за мое выздоровление, во-вторых, на брудершафт. Без этого переход на ты считается недействительным.

Они выпили и «во-первых», и «во-вторых», а потом раскрасневшаяся Надежда Петровна сама предложила выпить в-третьих – за любовь. Потом пили еще за надежду – с большой и с маленькой буквы, потому что она вообще, для всех. За бесконечное множество, чтоб всем любви хватило. И еще за что-то очень важное. Ну и на посошок.

Словом, в эту ночь Моцарт спал сном младенца, без сновидений, и даже переворачивался во сне с боку на бок, сам того не замечая.

Говорят, чтобы почувствовать себя счастливым, надо на несколько дней взять в дом козу. Потом ее выселить и ощутить себя свободным и счастливым. Способ затратный и негуманный по отношению к козе. В самом деле, чтобы стать счастливым, вполне достаточно, например, просто несколько дней не мыться, а потом принять ванну. В это утро, позднее вошедшее в историю как судьбоносное, Моцарт смог наконец встать, забраться в душ, побриться и сразу ощутил, что жизнь заиграла новыми красками. А кофе и яичница вместо чая с молоком и каши (Надежда считала, что именно с такими поблажками следует кормить лежачих больных) вознесли его на верх блаженства.

Желая в свою очередь осчастливить мир, вместо сухого корма он положил в кошачьи миски паштет, при виде которого телевизионные кошки мчатся целовать хозяев или совершать подвиги. Тихон и Маруся, наевшись так, что раздулись бока, на хозяина не обратили ни малейшего внимания и отправились на свой любимый подоконник считать голубей и трамваи. Врет реклама, – подумал, ничуть не расстроившись, Моцарт, любуясь на лежащую в обнимку парочку. А целоваться с вами не больно-то и хотелось. Хотя, конечно, с тех пор, как в доме появилась эта блондинка, Тихон стал уделять хозяину гораздо меньше внимания. В упор его не видел, проще говоря. Влюбленные – они все такие. Моцарт допивал кофе и радовался новому дню, который он встречает на своих ногах, а не в постели. Ровное течение приятных и неважных мыслей прервал звонок в дверь. Пожав плечами, Моцарт отправился открывать.

За дверью стояла теща. И это уже само по себе было сенсацией, независимо от цели визита. И дело даже не в том, что Бэлла Марковна в ее восемьдесят даже не с хвостиком, а с хвостом, уже давно не отваживалась на длительные самостоятельные прогулки. Моцарт знал, что она всегда была тактична и ненавязчива, просто золото, а не теща, и наносить визиты без предупреждения было абсолютно не в ее правилах. Она всегда предпочитала принимать многочисленную родню у себя дома, царственно оделяя всех своим вниманием и любовью. Точнее говоря, она пришла в дом дочери и зятя без предупреждения и приглашения впервые в жизни.

Пока здоровались, пока они снимала плащ, а он пристраивал его на вешалку, пока искал «гостевые» тапки, пока шутливо отрекомендовывал нарисовавшихся в коридоре Тихона и Марусю (гостей они тоже всегда пересчитывали, как голубей и трамваи) – было еще ничего, терпимо. Но когда Бэлла Марковна уселась в кресло, Моцарт опустился на стул напротив, а коты отбыли по своим делам на подоконник, стало совсем плохо. Бэлла Марковна смотрела на зятя – он сильно похудел, осунулся. И постарел, да. Раньше их с Анной разница в возрасте была незаметна. Глаза испуганные, непонимающие. Евгений Германович смотрел на тещу и видела, как она изменилась за те пару месяцев, которые они не виделись: морщины стали резче, круги под глазами темнее, и руки – красивые, ухоженные, с длинными пальцами профессиональной пианистки – дрожат. Моцарт не мог смотреть на эти руки и отвернулся.

– Женя… – голос тоже дрожал и был совсем старушечий, не такой, как всегда – спокойный и слегка насмешливый голос уверенной в себе дамы.

– Бэлла Марковна, может чаю? Или кофе? – Моцарт отчего-то трусил, не хотел этого разговора и изо всех сил старался его оттянуть.

– Спасибо, Женя, не нужно. Прости, что я без звонка. Если честно, то я боялась, что ты просто не станешь с со мной разговаривать. И не согласишься встретиться.

– Что вы, Бэлла Марковна, как можно! – выдохнул Моцарт. Он понял, что теща нервничает не меньше его самого и это заставило его взять себя в руки. – Вы же знаете, я к вам всегда с уважением… Я бы и сам приехал немедленно, если бы вы сказали.

– Ну вот и хорошо, – Бэлла Марковна тоже немного успокоилась от его слов. – Ты не волнуйся, я ненадолго, меня внизу такси ждет. Я долго собиралась с духом, и девочки меня отговаривали… Они, конечно же, правы, в самом деле, что я могу тебе сказать? Что я плохая мать? Я приехала извиниться перед тобой, Женя.

– Господи боже, да за что? Вы-то в чем виноваты, Бэлла Марковна? – страдальчески забормотал Евгений Германович. – Я и Анну ни в чем не виню, просто жизнь так сложилась…

 

– Нет, не перебивай, Женя, послушай. Я и сама собьюсь. Тебе, конечно же, не нужны мои извинения, но я должна это сделать, иначе у меня сердце болит днем и ночью. Мы с отцом (хорошо, что он дожил до этого времени, а то бы он умер) виноваты в том, что плохо воспитали нашу дочь. У моей бабушки было пять дочерей, у моей мамы – три дочери, у меня – три. Почему-то у нас в семье не рождались мальчики. Но это не важно, важно, что никто, никогда в нашей семье не разводился. Дом и семья для еврейской женщины – главное. Еврейский дом всегда должен быть лучше, теплее и прочнее, чем у других, потому что климат вокруг не очень дружелюбный. К тому же ты был Анне хорошим мужем, и то, что она сделала, тем более не имеет оправдания…

– Бэлла Марковна…

– Женя, прошу тебя! – голос у тещи больше не дрожал и руки тоже успокоились, лишь пальцы поглаживали потускневшее обручальное кольцо. – Мы с Иосифом не смогли ее правильно воспитать, и этот грех на нашей… на моей совести. И еще у евреев не принято бросать родителей. Именно поэтому Алла и Вера здесь. Они понимают, что такой старый пень, как я, уже не пересадить. Умру – уедут к детям, если захотят, это нормально. А Анна уехала и не подумала, как ты и я здесь останемся. Да, она всегда была капризной и взбалмошной, она младшая, она была папиной принцессой…

– Принцесса выросла, – вздохнул Моцарт.

– Но это не дает ей права так поступать с близкими, – теща оставила в покое кольцо и кулачком стукнула по столу. – Так вот, я хочу тебе сказать, что ты по-прежнему, нет, даже еще больше, чем раньше – член нашей семьи, ты наш родственник. Прошу это запомнить и поступать в соответствии с этим. Ты меня понял?

– Да, Бэлла Марковна, спасибо! – улыбнулся ее горячности Моцарт. – Спасибо, что вы приехали. И что вы это сказали. Я бы сам не решился.

– Отлично, мой дорогой. В субботу ждем тебя, в шесть часов: у Володи день рождения, отмечаем у нас, как всегда. Насчет подарка голову не ломай, позвони Алле, она что-то придумала, чтоб от всех сразу. Или Алла тебе позвонит. Это первое.

– И второе есть? – Моцарт улыбался от души, он всегда уважал и любил Бэллу Марковну, и предстоящему дню рождения был рад, это означало возвращение хоть какой-то частички старого, привычного образа жизни. Это означало, что есть родные люди, которые думают о нем и хотят видеть его в горе и в радости. Тем более так вышло, что кроме родственников Анны у него родни не было.

– А как же? Ты уж извини меня, старуху… – Бэлла Марковна сделала паузу.

– Да ну что вы, это не про вас вообще! – с удовольствием озвучил ожидаемую реплику зять.

– Я про себя скажу. От меня сейчас как будто кусок оторвали, дыра вот тут, – она приложила руку к груди и Моцарт невольно посмотрел, как будто и в самом деле там могла оказаться дыра. – И я поняла: чтобы не думать, надо чем-то заниматься, чем-то новым, важным и трудным. Пусть оно будет важным только для тебя, главное, чтоб оно отнимало много сил и времени. Я начала писать книгу об Иосе. Он стоял и истоков создания нашей филармонии, ты же знаешь. Вот я и пишу книгу об истории филармонии и об Иосифе. О его оркестре. Тридцать лет проработать главным дирижером – история знает немного таких примеров! Я всех обзваниваю, собираю воспоминания, прошу показать фотографии, сижу в архивах, читаю подобные книги. В общем, я занята с утра до вечера. И представляешь, мою книгу обещали издать, потому что через два года – юбилей филармонии! А еще мы начинаем хлопотать, чтоб на нашем доме разрешили установить мемориальную доску. Мы ведь в одном доме прожили всю жизнь!

– Замечательно! – искренне восхитился Моцарт, всегда уважавший чужую увлеченность.

– И ты тоже должен найти себе такое же дело. Конечно, вряд ли ты сможешь писать…

– Отчего же? – неожиданно обиделся Моцарт, как будто вот именно сегодня собиравшийся приступить к написанию мемуаров. – Вы думаете, что я не смогу?

– Я думаю, что страсть к писанию – это тоже еврейская страсть, – усмехнулась теща, и в голосе ее проскользнули покровительственные нотки. – Мы всегда думаем о вечности, и вечно стараемся запечатлеть ее на бумаге.

Моцарт сделал уважительное лицо, честно обдумывая последнюю фразу, и пришел к выводу, что теща, пожалуй, права: так красиво и многозначительно говорить он никогда не научится, а значит, писательская карьера ему не светит.

– Так вот, чтобы не быть голословной, я принесла тебе книгу, там, в прихожей потом возьмешь. Мне подарили ее на восьмидесятилетие, но тогда она была мне не нужна, у меня тогда было слишком много дел. Поэтому я ее пролистала и решила, что это полнейшая глупость, но не выбрасывать же. Хлеб и книги выбрасывать грешно, мы с Иосей всегда так считали. Так вот, сперва ты тоже подумаешь, что эта книжка глупая и неподходящая. Но я ее все же прочитала, просто пришло время. И ты прочитай. Обещай мне.

– Обещаю, Бэлла Марковна, – склонил голову Моцарт. – А давайте все-таки кофейку? С коньячком?

– Какой кофеек?! – всполошилась теща. – Меня же такси ждет! Разболталась я с тобой! Я всегда любила с тобой поговорить, Женя, ты самый умный из моих зятьев.

– Давайте я отпущу такси, – расплылся от неслыханного комплимента «самый умный зять».

– Нет уж, я обещала ему поехать обратно, значит, надо ехать. И к тебе тоже вломилась, а незваный гость хуже татарина!

Завершив таким эффектным образом экскурс во всегда интересовавший ее национальный вопрос, теща поднялась и проследовала в прихожую. Моцарт проводил ее до такси, и уже садясь в машину, Бэлла Марковна неожиданно поднялась на цыпочки, крепко обняла зятя и поцеловала, чего раньше никогда не делала, по сложившемуся ритуалу он всегда целовал ей руку, а она в ответ гладила его по щеке – не более.

Евгений Германович вернулся домой растроганный и взволнованный, и вот странно – от разговора с тещей на душе полегчало. И вообще он, похоже, выздоравливает. В прихожей и в самом деле лежал пакет, а в пакете, как и обещано, книга. К хорошим книгам теща относилась трепетно, Моцарт это прекрасно знал. Огромная библиотека семейства Берштейн пополнялась из поколения в поколение, и изумляла гостей дома своей обширностью еще в те времена, когда в магазинах «лежали» только советские, прости господи, классики, ныне позабытые, Дюма и Тургенева «брали» по талонам, а Мопассана и Конан Дойла доставали по большому блату. В наступившие позднее времена изобилия Бэлла Марковна и Иосиф Самуилович стали книжными гурманами: покупали только редкие издания у букинистов, дорогие альбомы по живописи и архитектуре, хорошие книги о музыке. Хозяин дома считал, что русская литература пока что закончилась на Булгакове, а книжный фаст-фуд вреден для мозгов интеллигентного человека так же, как гамбургер для желудка язвенника. Супруга с ним, разумеется, соглашалась. При этом всегда любую, самую дорогую, любимую и редкую книгу по первой просьбе давали почитать, но просили расписаться в специальной тетрадке. Обратно никогда не требовали, но «невозвращенца» больше никогда в дом не приглашали, а книгу – именно такую, и не иначе – заново доставали правдами и неправдами.

Поэтому Моцарт знал, что если теща подарила книгу, то это неспроста. И очень даже интересно, что она имела в виду.

– Полнейшая глупость, – подумал он, взглянув на обложку: седовласая дама в молодежном прикиде вскинула руки в неформальном приветствии. Тут же сообщалось, что даме 69 и что она успешно выступает в лучших клубах мира. Очевидно, авторы боялись, что при таких вводных вид дамы скорее отпугнет потенциального читателя-покупателя, поэтому на обложке сразу пообещали: купивший и прочитавший получит двадцать конкретных советов от людей, которые нашли свое призвание в возрасте «за шестьдесят». И, следуя этим советам, тоже будет «зажигать в лучших клубах мира».

Рейтинг@Mail.ru