bannerbannerbanner
Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)

Марина Цветаева
Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)

А. А. Ахматовой
(1889–1966)

Анне Ахматовой

 
Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
 
 
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод – в весельи, зной –
В Вашем унынии.
 
 
Вся Ваша жизнь – озноб,
И завершится – чем она?
Облачный – темен – лоб
Юного демона.
 
 
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится.
 
 
В утренний сонный час,
– Кажется, четверть пятого, –
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
 
11 февраля 1915

Стихи к Ахматовой

1
 
О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
 
 
И мы шарахаемся и глухое, ох! –
Стотысячное – тебе присягает: Анна
Ахматова! Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
 
 
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
 
 
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
И я дарю тебе свой колокольный град,
– Ахматова! – и сердце свое в придачу.
 
19 июня 1916
2
 
Охватила голову и стою,
– Что людские козни! –
Охватила голову и пою
На заре на поздней.
 
 
Ах, неистовая меня волна
Подняла на гребень!
Я тебя пою, что у нас – одна,
Как луна на небе!
 
 
Что, на сердце вороном налетев,
В облака вонзилась.
Горбоносую, чей смертелен гнев
И смертельна – милость.
 
 
Что и над червонным моим Кремлем
Свою ночь простерла,
Что певучей негою, как ремнем,
Мне стянула горло.
 
 
Ах, я счастлива! Никогда заря
Не сгорала чище.
Ах, я счастлива, что, тебя даря,
Удаляюсь – нищей,
 
 
Что тебя, чей голос – о глубь, о мгла! –
Мне дыханье сузил,
Я впервые именем назвала
Царскосельской Музы.
 
22 июня 1916
3
 
Еще один огромный взмах –
И спят ресницы.
О, тело милое! О, прах
Легчайшей птицы!
 
 
Что делала в тумане дней?
Ждала и пела…
Так много вздоха было в ней,
Так мало – тела.
 
 
Не человечески мила
Ее дремота.
От ангела и от орла
В ней было что-то.
 
 
И спит, а хор ее манит
В сады Эдема.
Как будто песнями не сыт
Уснувший демон!
 
 
Часы, года, века. – Ни нас,
Ни наших комнат.
И памятник, накоренясь,
Уже не помнит.
 
 
Давно бездействует метла,
И никнут льстиво
Над Музой Царского Села
Кресты крапивы.
 
23 июня 1916
4
 
Имя ребенка – Лев,
Матери – Анна.
В имени его – гнев,
В материнском – тишь.
 
 
Во́лосом он рыж,
– Голова тюльпана! –
Что ж, осанна
Маленькому царю.
 
 
Дай ему Бог – вздох
И улыбку матери,
Взгляд – искателя
Жемчугов.
Бог, внимательней
 
 
За ним присматривай:
Царский сын – гадательней
Остальных сынов.
 
 
Рыжий львеныш
С глазами зелеными,
Страшное наследье тебе нести!
 
 
Северный Океан и Южный
И нить жемчужных
Черных четок – в твоей горсти!
 
24 июня 1916
5
 
Сколько спутников и друзей!
Ты никому не вторишь.
Правят юностью нежной сей –
Гордость и горечь.
 
 
Помнишь бешеный день в порту,
Южных ветров угрозы,
Рев Каспия – и во рту
Крылышко розы.
 
 
Как цыганка тебе дала
Камень в резной оправе,
Как цыганка тебе врала
Что-то о славе…
 
 
И – высо́ко у парусов –
Отрока в синей блузе.
Гром моря и грозный зов
Раненой Музы.
 
25 июня 1916
6
 
Не отстать тебе! Я – острожник,
Ты – конвойный. Судьба одна.
И одна в пустоте порожней
Подорожная нам дана.
 
 
Уж и нрав у меня спокойный!
Уж и очи мои ясны!
Отпусти-ка меня, конвойный,
Прогуляться до той сосны!
 
26 июня 1916
7
 
Ты, срывающая покров
С катафалков и с колыбелей,
Разъярительница ветров,
Насылательница метелей,
 
 
Лихорадок, стихов и войн,
– Чернокнижница! – Крепостница! –
Я заслышала грозный вой
Львов, вещающих колесницу.
 
 
Слышу страстные голоса –
И один, что молчит упорно.
Вижу красные паруса –
И один – между ними – черный.
 
 
Океаном ли правишь путь,
Или воздухом – всею грудью
Жду, как солнцу, подставив грудь
Смертоносному правосудью.
 
26 июня 1916
8
 
На базаре кричал народ,
Пар вылетал из булочной.
Я запомнила алый рот
Узколицей певицы уличной.
 
 
В темном – с цветиками – платке,
– Милости удостоиться –
Ты, потупленная, в толпе
Богомолок у Сергий-Троицы,
 
 
Помолись за меня, краса
Грустная и бесовская,
Как поставят тебя леса
Богородицей хлыстовскою.
 
27 июня 1916
9
 
Златоустой Анне – всея Руси
Искупительному глаголу, –
Ветер, голос мой донеси
И вот этот мой вздох тяжелый.
 
 
Расскажи, сгорающий небосклон,
Про глаза, что черны от боли,
И про тихий земной поклон
Посреди золотого поля.
 
 
Ты в грозовой выси
Обретенный вновь!
Ты! – Безымянный!
Донеси любовь мою
Златоустой Анне – всея Руси!
 
27 июня 1916
10
 
У тонкой проволоки над волной овсов
Сегодня голос – как тысяча голосов!
 
 
И бубенцы проезжие – свят, свят, свят –
Не тем же ль голосом, Господи, говорят.
 
 
Стою и слушаю и растираю колос,
И темным куполом меня замыкает – голос.
 
 
Не этих ивовых плавающих ветвей
Касаюсь истово, – а руки твоей.
 
 
Для всех, в томленьи славящих твой подъезд, –
Земная женщина, мне же – небесный крест!
 
 
Тебе одной ночами кладу поклоны, –
И все́ твоими очами глядят иконы!
 
1 июля 1916
11
 
Ты солнце в выси мне застишь,
Все́ звезды в твоей горсти!
Ах, если бы – двери настежь! –
Как ветер к тебе войти!
 
 
И залепетать, и вспыхнуть,
И круто потупить взгляд,
И, всхлипывая, затихнуть,
Как в детстве, когда простят.
 
2 июня 1916

«Всё о себе, всё о любви…»

«Всё о себе, всё о любви». Да, о себе, о любви – и еще – изумительно – о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, «подарке Божьем»… и так без конца… И есть у нее одно восьмистишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе – о вечном. И Ахматова, не написав ни единой отвлеченно-общественной строчки, глубже всего – через описание пера на шляпе – передаст потомкам свой век… О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов – и ничего не прибавишь… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтам – Анна Ахматова!

‹1917›

Письмо к Ахматовой от 26-го русского апреля 1921 г.

Москва, 26-го русского апреля 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна!

Так много нужно сказать – и так мало времени! Спасибо за очередное счастье в моей жизни – «Подорожник». Не расстаюсь, и Аля не расстается. Посылаю Вам обе книжки, надпишите.

Не думайте, что я ищу автографов, – сколько надписанных книг я раздарила! – ничего не ценю и ничего не храню, а Ваши книжечки в гроб возьму – под подушку!

Еще просьба: если Алконост возьмет моего «Красного коня» (посвящается Вам) – и мне нельзя будет самой держать корректуру, – сделайте это за меня, верю в Вашу точность.

Вещь совсем маленькая, это у Вас не отнимет времени.

Готовлю еще книжечку: «Современникам» – стихи Вам, Блоку и Волконскому. Всего двадцать четыре стихотворения. Среди написанных Вам есть для Вас новые.

Ах, как я Вас люблю, и как я Вам радуюсь, и как мне больно за Вас, и высоко от Вас! – Если были бы журналы, какую бы я статью о Вас написала! – Журналы – статью – смеюсь! – Небесный пожар!

Вы мой самый любимый поэт, я когда-то – давным-давно – лет шесть тому назад – видела Вас во сне, – Вашу будущую книгу: темно-зеленую, сафьянную, с серебром – «Словеса золотые», – какое-то древнее колдовство, вроде молитвы (вернее – обратное!) – и – проснувшись – я знала, что Вы ее напишете.

 

Мне так жалко, что все это только слова – любовь – я так не могу, я бы хотела настоящего костра, на котором бы меня сожгли.

Я понимаю каждое Ваше слово: весь полет, всю тяжесть. «И шпор твоих легонький звон», – это нежнее всего, что сказано о любви.

И это внезапное – дико встающее – зрительно дикое «ярославец». – Какая Русь!

Напишу Вам о книге еще.

Как я рада им всем трем – таким беззащитным и маленьким! Четки – Белая стая – Подорожник. Какая легкая ноша – с собой! Почти что горстка пепла.

Пусть Блок (если он повезет рукопись) покажет Вам моего Красного Коня. (Красный, как на иконах.) – И непременно напишите мне, – больше, чем тогда! Я ненасытна на Вашу душу и буквы.

Целую Вас нежно, моя страстнейшая мечта – поехать в Петербург. Пишите о своих ближайших судьбах, – где будете летом, и все.

Ваши оба письмеца ко мне и к Але – всегда со мной.

М. Ц.

К Ахматовой
(в ответ на упорный слух о ее смерти)

 
Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой – Петербург, моя – Москва.
 
 
Блаженно так и бескорыстно
Мой гений твоему внимал.
На каждый вздох твой рукописный
Дыхания вздымался вал.
 
 
Но вал моей гордыни польской –
Как пал он! С златозарных гор
Мои стихи как добровольцы
К тебе стекались под шатер…
 
 
Дойдет ли в пустоте эфира
Моя лирическая лесть?
И безутешна я, что женской лиры
Одной, одной мне тягу несть.
 
30-го авг‹уста› 1921 г.

Письмо к Ахматовой от 31-го русского августа 1921 г.

31-го р‹усского› авг‹уста› 1921 г.

Дорогая Анна Андреевна! Все эти дни о Вас ходили мрачные слухи, с каждым часом упорнее и неопровержимей. Пишу Вам об этом, п. ч. знаю, что до Вас все равно дойдет, – хочу чтобы по крайней мере дошло верно. Скажу Вам, что единственным – с моего ведома – Вашим другом (друг – действие!) среди поэтов оказался Маяковский, с видом убитого быка бродивший по картонажу Кафэ Поэтов. Убитый горем – у него, правда, был такой вид. Он же и дал через знакомых телегр‹амму› с запросом о Вас, и ему я обязана второй нестерпимейшей радостью своей жизни (первая – весть о С., о ко‹тор›ом я ничего не знала два года). Об остальных (поэтах) не буду рассказывать, – не п. ч. это бы Вас огорчило: кто они, чтобы это могло Вас огорчить? – просто не хочется тупить пера.

Эти дни я – в надежде узнать о Вас – провела в Кафэ Поэтов – что за уроды! что за убожества! что за ублюдки! Тут всё: и гомункулусы, и автоматы, и ревущие быки, и ялтинские проводники с накрашенными губами.

Вчера было состязание: лавр – титул соревнователя в действительные члены Союза. Общих два русла: Надсон и Маяковский. Отказались бы и Надсон и Маяковский. Тут были и розы, и слезы, и трупы, и пианисты, играющие в четыре ноги по клавишам мостовой (NB! знаю я этих «пианистов», просто – собаки! NB! паршивые!), и «монотонный тон кукушки» (та́к начинался один стих), и поэма об японской девушке, которую я любил (тема Бальмонта, исполнение Северянина):

 
Это было у моря,
Где цветут анемоны…
 

И весь зал, хором:

 
Где встречается редко…
Городской экипаж.
 

Но самое нестерпимое и безнадежное было то, что больше всего ржавшие и гикавшие – САМИ ТАКИЕ ЖЕ, – со вчерашнего состязания.

Вся разница, что они уже поняли немодность Северянина, заменили его (худшим!) Шершеневичем.

На эстраде Бобров, Аксёнов, Арго (громадный ражий детина вроде мясника), Грузинов. – Поэты.

И – Шантанный номер: крохотный – с мизинчик! – красноармеец (красноармейчик) вроде Петрушки, красная ‹рисунок шапки› шапка (каж ‹ется› – шлык!), лицо луковицей.

– Товарищи! А я вам расскажу, как один прапор справлял имянины! (Руки – рупором:) – Матрёшка! Коли гости придут – не принимать, нет дома.

Кто-то из жюри, вежливо: – «Позвольте, товарищ! Да ведь это анекдот».

– Матрё-ошка!!

– Здесь стихи читают.

И красноармеец: – «Довольно нам, товарищи, катать на своей спине бар! Пусть теперь баре нас покатают!»

И я, на блок-ноте, Аксенову: – «Господин Аксенов, ради Бога – достоверность об Ахматовой. (Был слух, что он видел Маяковского.) Боюсь, что не досижу до конца состязания».

И учащенный кивок А‹ксено›ва. Значит – жива.

Дорогая Анна Андреевна, чтобы понять этот мой вчерашний вечер, этот аксеновский – мне – кивок, нужно было бы знать три моих предыдущих дня – несказа́нных. Страшный сон: хочу проснуться – и не могу. Я ко всем подходила в упор, вымаливала Вашу жизнь. Еще бы немножко – я бы словами сказала: – «Господа, сделайте так, чтобы Ахматова была жива». Я загадывала на Вас по Библии – вот: Le Dieu des forces…[41] Утешила меня Аля: «Марина! У нее же сын!» (Скажу еще одно – спокойно: после С. и Али Вы мое самое дорогое на земле. Такого восторга, как Вы, мне не дает никто.)

Вчера после окончания вечера просила у Боброва командировку: к Ахматовой. Вокруг смеются. – «Господа, я Вам десять вечеров подряд буду читать бесплатно – и у меня всегда полный зал!» Эти три дня (без Вас) для меня Петербурга уже не существовало, да что – Петербурга… Эти дни – Октябрь и Перекоп. Вчерашний вечер – чудо: Стала облаком в славе лучей. На днях буду читать о Вас – в первый раз в жизни: питаю отвращение к докладам – но не могу уступить этой чести другому. Впрочем, все, что я имею сказать, – осанна! Не «доклад», а любовь.

То, что́ скажу, запишу и привезу Вам. Привезу Вам и Алю.

Кончаю – как Аля кончает письма к отцу:

Целую и низко кланяюсь.

М. Ц.

Ахматовой («Кем полосынька твоя»)

 
Кем полосынька твоя
Нынче выжнется?
Чернокосынька моя!
Чернокнижница!
 
 
Дни полночные твои,
Век твой таборный…
Все работнички твои
Разом забраны.
 
 
Где сподручники твои,
Те сподвижнички?
Белорученька моя,
Чернокнижница!
 
 
Не загладить тех могил
Слезой, славою.
Один заживо ходил –
Как удавленный.
 
 
Другой к стеночке пошел
Искать прибыли.
(И гордец же был-соко́л!)
Разом выбыли.
 
 
Высоко твои братья!
Не докличешься!
Яснооконька моя,
Чернокнижница!
 
 
А из тучи-то (хвала –
Диво дивное!)
Соколиная стрела,
Голубиная…
 
 
Знать, в два перышка тебе
Пишут тамотка,
Знать, уж в скорости тебе
Выйдет грамотка:
 
 
– Будет крылышки трепать
О булыжники!
Чернокрылонька моя!
Чернокнижница!
 
29 декабря 1921

В. В. Маяковскому
(1893–1930)

Маяковскому

 
Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ –
Здорово, в веках Владимир!
 
 
Он возчик, и он же конь,
Он прихоть, и он же право.
Вздохнул, поплевал в ладонь:
– Держись, ломовая слава!
 
 
Певец площадных чудес –
Здорово, гордец чумазый,
Что камнем – тяжеловес
Избрал, не прельстясь алмазом.
 
 
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул – и снова
Оглоблей гребет – крылом
Архангела ломового.
 
18 сентября 1921

Владимир Маяковский, двенадцать лет подряд верой и правдой, душой и телом служивший –

 
Всю свою звонкую силу поэта
Я тебе отдаю, атакующий класс!
 

кончил сильнее, чем лирическим стихотворением – лирическим выстрелом. Двенадцать лет подряд человек Маяковский убивал в себе Маяковского-поэта, на тринадцатый поэт встал и человека убил.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не там, где его видят, и длилось оно не спуск курка, а двенадцать лет жизни.

Никакой державный цензор так не расправлялся с Пушкиным, как Владимир Маяковский с самим собой.

Если есть в этой жизни самоубийство, оно не одно, их два, и оба не самоубийства, ибо первое – подвиг, второе – праздник. Превозможение природы и прославление природы.

Прожил как человек и умер как поэт.

(Из статьи «Поэт и время», 1932)

Маяковскому

1
 
Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дяде́й,
Будь, младенец, Володимир:
Целым миром володей!
 
2
 
Литературная – не в ней
Суть, а вот – кровь пролейте!
Выходит каждые семь дней.
Ушедший – раз в столетье
 
 
Приходит. Сбит передовой
Боец. Каких, столица,
Еще тебе вестей, какой
Еще – передовицы?
 
 
Ведь это, милые, у нас,
Черновец – милюковцу:
«Владимир Маяковский? Да-с.
Бас, говорят, и в кофте
 
 
Ходил»…
    Эх, кровь-твоя-кровца!
Как с новью примириться,
Раз первого ее бойца
Кровь – на второй странице
(Известий)
 
3

«В гробу, в обыкновенном темном костюме, в устойчивых, грубых ботинках, подбитых железом, лежит величайший поэт революции».

(«Однодневная газета», 24 апреля 1930 г.)

 
В сапогах, подкованных железом,
В сапогах, в которых гору брал –
Никаким обходом ни объездом
Не доставшийся бы перевал –
 
 
Израсходованных до сиянья
За двадцатилетний перегон.
Гору пролетарского Синая,
На котором праводатель – он.
 
 
В сапогах – двустопная жилплощадь,
Чтоб не вмешивался жилотдел –
В сапогах, в которых, понаморщась,
Гору нес – и брал – и клял – и пел –
 
 
В сапогах и до и без отказу
По невспаханностям Октября,
В сапогах – почти что водолаза:
Пехотинца, чище ж говоря:
 
 
В сапогах великого похода,
На донбассовских, небось, гвоздях,
Гору горя своего народа
Стапятидесяти (Госиздат)
 
 
Миллионного… – В котором роде
Своего, когда который год:
«Ничего-де своего в заводе!»
Всех народов горя гору – вот.
 
 
Так вот в этих – про его Роллс-Ройсы
Говорок еще не приутих –
Мертвый пионерам крикнул: Стройся!
В сапогах – свидетельствующих.
 
4

Любовная лодка разбилась о быт.


 
И полушки не поставишь
На такого главаря.
Лодка-то твоя, товарищ,
Из какого словаря?
 
 
В лодке, да еще в любовной
Запрокинуться – скандал!
Разин – чем тебе не ровня? –
Лучше с бытом совладал.
 
 
Эко новшество – лекарство
Хлещущее, что твой кран!
Парень, не по-пролетарски
Действуешь – а что твой пан!
 
 
Стоило ж в богов и в матку
Нас, чтоб – кровь, а не рассвет! –
Класса белую подкладку
Выворотить напослед.
 
 
Вроде юнкера, на То́ске
Выстрелившего – с тоски!
Парень! не по-маяковски
Действуешь: по-шаховски.
 
 
Фуражечку б на бровишки
И – прощай моя джаным!
Правнуком своим проживши,
Кончил – прадедом своим.
 
 
То-то же, как на поверку
Выйдем – стыд тебя заест:
Совето-российский Вертер.
Дворяно-российский жест.
 
 
Только раньше – в околодок,
Нынче ж…
        – Враг ты мой родной!
Никаких любовных лодок
Новых – нету под луной.
 
5
 
Выстрел – в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм.
 
 
Еще раз не-осекся,
И, в точку попав – усоп.
Было стало-быть сердце,
Коль выстрелу следом – стоп.
 
 
(Зарубежье, встречаясь:
«Ну, казус! Какой фугас!
Значит – тоже сердца есть?
И с той же, что и у нас?»)
 
 
Выстрел – в самую точку,
Как в ярмарочную цель.
(Часто – левую мочку
Отбривши – с женой в постель.)
 
 
Молодец! Не прошибся!
А женщины ради – что ж!
И Елену паршивкой
– Подумавши – назовешь.
 
 
Лишь одним, зато знатно,
Нас лефовец удивил:
Только вправо и знавший
Палить-то, а тут – слевил.
 
 
Кабы в правую – свёрк бы
Ланцетик – и здрав ваш шеф.
Выстрел в левую створку:
Ну в самый-те Центропев!
 
6

Зерна огненного цвета

 

Брошу на ладонь,

Чтоб предстал он в бездне света

Красный как огонь.


 
Советским вельможей,
При полном Синоде…
– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя! Умаялся? – Малость.
– По общим? – По личным.
– Стрелялось? – Привычно.
– Горелось? – Отлично.
 
 
– Так стало-быть пожил?
– Пасс в нек’тором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
 
 
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище – меня-то
Обкладывал? – Ладно
 
 
Уж… – Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
– Хужей из-за водки.
 
 
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
– Негоже, Володя.
 
 
А впрочем – не бритва –
Сработано чисто.
Так стало-быть бита
Картишка? – Сочится.
 
 
– Приложь подорожник.
– Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя.
 
 
А что на Рассее –
На матушке? – То есть
Где? – В Эсэсэсэре
Что нового? – Строят.
 
 
Родители – ро́дят,
Вредители – точут.
Издатели – водят,
Писатели – строчут.
 
 
Мост новый заложен,
Да смыт половодьем.
Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя.
 
 
А певчая стая?
– Народ, знаешь, тертый!
Нам лавры сплетая,
У нас, как у мертвых,
 
 
Прут. Старую Росту
Да завтрашним лаком.
Да не обойдешься
С одним Пастернаком.
 
 
Хошь, руку приложим
На ихнем безводье?
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя!
 
 
Еще тебе кланяется…
– А что добрый
Наш Льсан Алексаныч?
– Вон – ангелом! – Федор
 
 
Кузьмич? – На канале:
По красные щеки
Пошел. – Гумилев Николай?
– На Востоке.
 
 
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
– Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя!
 
 
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой –
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук – и –
 
 
Нет.
    – Хотя и нету
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату!
 
 
И на раствороженном
Нами Восходе –
Заложим, Сережа!
– Заложим, Володя!
 
7
 
Много храмов разрушил,
А этот – ценней всего.
Упокой, Господи, душу
Усопшего врага твоего.
 
Савойя,
август 1930

С. А. Есенину
(1895–1925)

«Брат по песенной беде…»

 
Брат по песенной беде –
Я завидую тебе.
Пусть хоть так она исполнится
– Помереть в отдельной комнате! –
Скольких лет моих? лет ста?
Каждодневная мечта.
 
 
И не жалость: мало жил,
И не горечь: мало дал.
Много жил – кто в наши жил
Дни: все дал – кто песню дал.
 
 
Жить (конечно не новей
Смерти!) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть
Потолочные крюки.
 
Начало января 1926

(О Есенине)

– У Е‹сенина› был песенный дар, а личности не было. Его трагедия – трагедия пустоты. К 30-ти годам он внутренне кончился. У него была только молодость.

(Пел – и пил.)

1926

«Есенин погиб…»

Есенин погиб, потому что не свой, чужой заказ (времени – обществу) принял за свой (времени – поэту), один из заказов – за весь заказ. Есенин погиб, потому что другим позволил знать за себя, забыл, что он сам – провод: самый прямой провод!..

Есенин погиб, потому что забыл, что он сам такой же посредник, глашатай, вожатый времени – по крайней мере настолько же сам себе время, как и те, кому во имя и от имени времени дал себя сбить и загубить.

(«Поэт и время», 1932)

П. Г. Антокольскому
(1896–1978)

П. Антокольскому

 
Дарю тебе железное кольцо:
Бессонницу – восторг – и безнадежность.
Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,
Чтоб позабыл ты даже слово – нежность.
 
 
Чтоб голову свою в шальных кудрях
Как пенный кубок возносил в пространство,
Чтоб обратило в угль – и в пепл – и в прах
Тебя – сие железное убранство.
 
 
Когда ж к твоим пророческим кудрям
Сама Любовь приникнет красным углем,
Тогда молчи и прижимай к губам
Железное кольцо на пальце смуглом.
 
 
Вот талисман тебе от красных губ,
Вот первое звено в твоей кольчуге, –
Чтоб в буре дней стоял один – как дуб,
Один – как Бог в своем железном круге!
 
Март 1919
41Боже сил… (фр.)
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru