bannerbannerbanner
Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)

Марина Цветаева
Мне нравится, что Вы больны не мной… (сборник)

А. Шенье
(1762–1794)

Андрей Шенье

1
 
Андрей Шенье взошел на эшафот.
А я живу – и это страшный грех.
Есть времена – железные – для всех.
И не певец, кто в порохе – поет.
 
 
И не отец, кто с сына у ворот
Дрожа срывает воинский доспех.
Есть времена, где солнце – смертный грех.
Не человек – кто в наши дни – живет.
 
17 апреля 1918
2
 
Не узнаю в темноте
Руки – свои иль чужие?
Мечется в страшной мечте
Черная Консьержерия.
 
 
Руки роняют тетрадь,
Щупают тонкую шею.
Утро крадется как тать.
Я дописать не успею.
 
17 апреля 1918

П. Ж. Беранже
(1780–1857)

Памяти Беранже

 
Дурная мать! – Моя дурная слава
Растет и расцветает с каждым днем.
То на пирушку заведет Лукавый,
То первенца забуду за пером…
 
 
Завидуя императрицам моды
И маленькой танцовщице в трико,
Гляжу над люлькой, как уходят – годы,
Не видя, что уходит – молоко!
 
 
И кто из вас, ханжи, во время оно
Не пировал, забыв о платеже!
Клянусь бутылкой моего патрона
И вашего, когда-то, – Беранже!
 
 
Но одному – сквозь бури и забавы –
Я, несмотря на ветреность, – верна.
Не ошибись, моя дурная слава:
– Дурная мать, но верная жена!
 
6 июля 1918

Г. Гейне
(1797–1856)

Памяти Г. Гейне

 
Хочешь не хочешь – дам тебе знак!
Спор наш не кончен – а только начат!
В нынешней жизни – выпало так:
Мальчик поет, а девчонка плачет.
 
 
В будущей жизни – любо глядеть! –
Ты будешь плакать, я буду – петь!
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
 
Красною юбкой – в небо пылю!
Честь молодую – ковром подстелешь.
Как с мотыльками тебя делю –
Так с моряками меня поделишь!
 
 
Красная юбка? – Как бы не так!
Огненный парус! – Красный маяк!
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
 
Слушай приметы: бела как мел,
И не смеюсь, а губами движу.
А чтобы – как увидал – сгорел! –
Не позабудь, что приду я – рыжей.
 
 
Рыжей, как этот кленовый лист,
Рыжей, как тот, что в лесах повис.
 
 
Бубен в руке!
Дьявол в крови!
Красная юбка
В черных сердцах!
 
‹Начало апреля 1920›

А. А. Блоку
(1880–1921)

Стихи к Блоку

1
 
Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке,
Одно-единственное движенье губ,
Имя твое – пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
 
 
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.
 
 
Имя твое – ах, нельзя! –
Имя твое – поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим – сон глубок.
 
15 апреля 1916
2
 
Нежный призрак,
Рыцарь без укоризны,
Кем ты призван
В мою молодую жизнь?
 
 
Во мгле сизой
Стоишь, ризой
Снеговой одет.
 
 
То не ветер
Гонит меня по городу,
Ох, уж третий
Вечер я чую во́рога.
 
 
Голубоглазый
Меня сглазил
Снеговой певец.
 
 
Снежный лебедь
Мне по́д ноги перья стелет.
Перья реют
И медленно никнут в снег.
 
 
Так, по перьям,
Иду к двери,
За которой – смерть.
 
 
Он поет мне
За синими окнами,
Он поет мне
Бубенцами далекими.
 
 
Длинным криком,
Лебединым кликом –
Зовет.
 
 
Милый призрак!
Я знаю, что все мне снится.
 
 
Сделай милость:
Аминь, аминь, рассыпься!
Аминь.
 
1 мая 1916
3
 
Ты проходишь на Запад Солнца,
Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
 
 
Мимо окон моих – бесстрастный –
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
 
 
Я на душу твою – не зарюсь!
Нерушима твоя стезя.
В руку, бледную от лобзаний,
Не вобью своего гвоздя.
 
 
И по имени не окликну,
И руками не потянусь.
Восковому святому лику
Только издали поклонюсь.
 
 
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое
Поцелую вечерний снег.
 
 
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий – святыя славы –
Вседержитель моей души.
 
2 мая 1916
4
 
Зверю – берлога,
Страннику – дорога,
Мертвому – дроги,
Каждому – свое.
 
 
Женщине – лукавить,
Царю – править,
Мне – славить
Имя твое.
 
2 мая 1916
5
 
У меня в Москве – купола горят!
У меня в Москве – колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, –
В них царицы спят и цари.
 
 
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Легче дышится – чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Я молюсь тебе – до зари!
 
 
И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.
 
 
Всей бессонницей я тебя люблю,
Всей бессонницей я тебе внемлю –
О ту пору, как по всему Кремлю
Просыпаются звонари…
 
 
Но моя река – да с твоей рекой,
Но моя рука – да с твоей рукой
Не сойдутся. Радость моя, доколь
Не догонит заря – зари.
 
7 мая 1916
6
 
Думали – человек!
И умереть заставили.
Умер теперь, навек.
– Плачьте о мертвом ангеле!
 
 
Он на закате дня
Пел красоту вечернюю.
Три восковых огня
Треплются, лицемерные.
 
 
Шли от него лучи –
Жаркие струны по́ снегу!
Три восковых свечи –
Солнцу-то! Светоносному!
 
 
О поглядите, ка́к
Веки ввалились темные!
О поглядите, как
Крылья его поломаны!
 
 
Черный читает чтец,
Крестятся руки праздные…
– Мертвый лежит певец
И воскресенье празднует.
 
4 мая 1916
7
 
Должно быть – за то́й рощей
Деревня, где я жила,
Должно быть – любовь проще
И легче, чем я ждала.
 
 
Эй, идолы, чтобы вы сдохли!
Привстал и занес кнут,
И окрику вслед – о́хлест,
И вновь бубенцы поют.
 
 
Над валким и жалким хлебом
За жердью встает жердь.
И проволока под небом
Поет и поет смерть.
 
13 мая 1916
8
 
И тучи оводов вокруг равнодушных кляч,
И ветром вздутый калужский родной кумач,
И посвист перепелов, и большое небо,
И волны колоколов над волнами хлеба,
И толк о немце – доколе не надоест! –
И желтый-желтый за синею рощей крест,
И сладкий жар, и такое на всем сиянье,
И имя твое, звучащее славно: Ангел.
 
18 мая 1916
9
 
Как слабый луч сквозь черный морок адов –
Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.
 
 
И вот в громах, как некий серафим,
Оповещает голосом глухим, –
 
 
Откуда-то из древних утр туманных –
Как нас любил, слепых и безымянных,
 
 
За синий плащ, за вероломства – грех…
И как нежнее всех – ту, глубже всех
 
 
В ночь канувшую – на дела лихие!
И как не разлюбил тебя, Россия.
 
 
И вдоль виска – потерянным перстом
Все водит, водит… И еще о том,
 
 
Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
Как станешь солнце звать – и как не встанет…
 
 
Так, узником с собой наедине
(Или ребенок говорит во сне?),
 
 
Предстало нам – всей площади широкой! –
Святое сердце Александра Блока.
 
9 мая 1920
10
 
Вот он – гляди – уставший от чужбин,
Вождь без дружин.
 
 
Вот – горстью пьет из горней быстрины, –
Князь без страны.
 
 
Там всё ему: и княжество, и рать,
И хлеб, и Мать.
 
 
Красно твое наследие, – владей,
Друг без друзей!
 
15 августа 1921
11
 
Други его – не тревожьте его!
Слуги его – не тревожьте его!
Было так ясно на лике его:
Царство мое не от мира сего.
 
 
Вещие вьюги кружили вдоль жил,
Плечи сутулые гнулись от крыл.
В певчую прорезь, в запекшийся пыл –
Лебедем душу свою упустил!
 
 
Падай же, падай же, тяжкая медь!
Крылья изведали право: лететь!
Губы, кричавшие слово: ответь!
Знают, что этого нет – умереть!
 
 
Зори пьет, море пьет, – в полную сыть
Бражничает. – Панихид не служить!
У навсегда повелевшего: быть!
Хлеба достанет его накормить!
 
15 августа 1921
12
 
А над равниной –
Крик лебединый.
Матерь, ужель не узнала сына?
Это с заоблачной – он – версты,
Это последнее – он – прости.
 
 
А над равниной –
Вещая вьюга.
Дева, ужель не узнала друга?
Рваные ризы, крыло в крови…
Это последнее он: Живи!
 
 
Над окаянной –
Взлет осиянный.
Праведник душу урвал – осанна!
Каторжник койку – обрел – теплынь.
Пасынок к Матери в дом. – Аминь.
 
Август 1921
13
 
Не проломанное ребро –
Переломленное крыло.
 
 
Не расстрельщиками навылет
Грудь простреленная. Не вынуть
 
 
Этой пули. Не чинят крыл.
Изуродованный ходил.
 
 
Цепок, цепок венец из терний!
Что усопшему – трепет черни,
 
 
Женской лести лебяжий пух…
Проходил, одинок и глух,
 
 
Замораживая закаты
Пустотою безглазых статуй.
 
 
Лишь одно еще в нем жило:
Переломленное крыло.
 
Август 1921
14
 
Без зова, без слова, –
Как кровельщик падает с крыш.
А может быть, снова
Пришел, – в колыбели лежишь?
 
 
Горишь и не меркнешь,
Светильник немногих недель…
Какая из смертных
Качает твою колыбель?
 
 
Блаженная тяжесть!
Пророческий певчий камыш!
О, кто мне расскажет,
В какой колыбели лежишь?
 
 
– «Покамест не продан!»
Лишь с ревностью этой в уме,
Великим обходом
Пойду по российской земле.
 
 
Полночные страны
Пройду из конца и в конец.
Где рот – его – рана,
Очей синеватый свинец?
 
 
Схватить его! Крепче!
Любить и любить его лишь!
О кто мне нашепчет,
В какой колыбели лежишь?
 
 
Жемчужные зерна,
Кисейная сонная сень.
Не лавром – а терном
Чепца острозубая тень.
 
 
Не полог – а птица
Раскрыла два белых крыла!
– И снова родиться,
Чтоб снова метель замела?!
 
 
Рвануть его! Выше!
Держать! Не отдать его лишь!
О, кто мне надышит,
В какой колыбели лежишь!
 
 
А может быть, ложен
Мой подвиг и даром – труды.
Как в землю положен,
Быть может – проспишь до трубы.
 
 
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость –
Ее и трубой не поднять!
 
 
Державная пажить,
Надежная, ржавая тишь.
Мне сторож покажет,
В какой колыбели лежишь.
 
22 ноября 1921
15
 
Как сонный, как пьяный,
Врасплох, не готовясь.
Височные ямы:
Бессонная совесть.
 
 
Пустые глазницы:
Мертво и светло.
Сновидца, всевидца
Пустое стекло.
 
 
Не ты ли
Ее шелестящей хламиды
Не вынес
Обратным ущельем Аида?
 
 
Не эта ль,
Серебряным звоном полна,
Вдоль сонного Гебра
Плыла голова?
 
25 ноября 1921
16
 
Так, Господи! И мой обол
Прими на утвержденье храма.
Не свой любовный произвол
Пою – своей отчизны рану.
 
 
Не скаредника ржавый ларь –
Гранит, коленами протертый!
 
 
Всем отданы герой и царь,
Всем – праведник – певец – и мертвый.
 
 
Днепром разламывая лед,
Гробо́вым не смущаясь тесом,
Русь – Пасхою к тебе плывет,
Разливом тысячеголосым.
 
 
Так, сердце, плачь и славославь!
Пусть вопль твой – тысяча который?
Ревнует смертная любовь.
Другая – радуется хору.
 
3 декабря 1921

Письмо к Ахматовой
(После смерти Блока)

Дорогая Анна Андреевна! Мне трудно Вам писать. Мне кажется – Вам ничего не нужно. Есть немецкое слово Säule[35] – по-русски нет – такой я Вас вижу: прекрасным обломком среди уцелевших деревьев. Их шум и Ваше молчание – что́ тут третьему? И все-таки пишу Вам, потому что я тоже дерево: бренное, льну к вечному. Дерево и людям: проходят, садятся (мне под тень, мне под солнце) – проходят. Я – пребываю. А потом меня срубят и сожгут и я буду огонь. (Шкафов из меня не делают.)

 

Смерть Блока. Еще ничего не понимаю и долго не буду понимать. Думаю: смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь. Ибо, если человек, умирая, задыхается и боится – или – наоборот – ‹пропуск одного слова› то все это: и задыхание – и страх – и ‹пропуск одного слова› жизнь. Смерть – это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая: т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живет), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, немыслимая пока ты жив. Его нет здесь (но где-то есть). Его нет – нет, ибо нам ничего не дано понять иначе как через себя, всякое иное понимание – попугайное повторение звуков.

Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни – в гробу: буду лежать и по мне будут ползать черви. Таких как я и поэтому нужно жечь.

Кроме того – разве мое тело – я? Разве оно слушает музыку, пишет стихи и т. д.? Тело умеет только служить, слушаться. Тело – платье. Какое мне дело, если у меня его украли, в какую дыру, под каким камнем его закопал вор?

Чорт с ним! (и с вором и с платьем).

Смерть Блока.

Удивительно не то, что он умер, а то, что он жил[36]. Мало земных примет, мало платья. Он как-то сразу стал ликом, заживо-посмертным (в нашей любви). Ничего не оборвалось – отделилось. Весь он – такое явное торжество духа, такой воочию – дух, что удивительно, как жизнь вообще – допустила? (Быть так в нем – разбитой!)

Смерть Блока я чувствую как вознесение.

Человеческую боль свою глотаю: для него она кончена, не будем и мы думать о ней (отождествлять его с ней). Не хочу его в гробу, хочу его в зорях. (Вытянувшись на той туче!)

Но так как я более человек, чем кто-либо, так как мне дороги все земные приметы (здесь – священные), то нежно прошу Вас: напишите мне правду о его смерти. Здесь дорого всё. В Москве много легенд, отталкиваю. Хочу правды о праведнике.

1921

В. И. Иванову
(1866–1949)

Вячеславу Иванову

1
 
Ты пишешь перстом на песке,
А я подошла и читаю.
Уже седина на виске.
Моя голова – золотая.
 
 
Как будто в песчаный сугроб
Глаза мне зарыли живые.
Так дети сияющий лоб
Над Библией клонят впервые.
 
 
Уж лучше мне камень толочь!
Нет, горленкой к воронам в стаю!
Над каждой песчинкою – ночь.
А я все стою и читаю.
 
2
 
Ты пишешь перстом на песке,
А я твоя горленка, Равви!
Я первенец твой на листке
Твоих поминаний и здравий.
 
 
Звеню побрякушками бус,
Чтоб ты оглянулся – не слышишь!
О Равви, о Равви, боюсь –
Читаю не то, что ты пишешь!
 
 
А сумрак крадется, как тать,
Как черная рать роковая.
Ты знаешь – чтоб лучше читать –
О Равви – глаза закрываю…
 
 
Ты пишешь перстом на песке…
 
Москва, Пасха
1920
3
 
Не любовницей – любимицей
Я пришла на землю нежную.
От рыданий не подымется
Грудь мальчишая моя.
 
 
Оттого-то так и нежно мне –
– Не вздыхаючи, не млеючи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего.
 
 
Если я к руке опущенной
Ртом прильну – не вздумай хмуриться!
Любованье – хлеб насущный мой:
Я молитву говорю.
 
 
Всех кудрей златых – дороже мне
Нежный иней индевеющий
Над малиновой скамеечкой
У подножья твоего.
 
 
Головой в колени добрые
Утыкаючись – все думаю:
Все ли – до последней – собраны
Розы для тебя в саду?
 
 
Но в одном клянусь: обобраны
Все – до одного! – царевичи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего.
 
 
А покамест песни пела я,
Ты уснул – и вот блаженствую:
Самое святое дело мне –
Сонные глаза стеречь!
 
 
– Если б знал ты, как божественно
Мне дышать – дохнуть не смеючи –
На малиновой скамеечке
У подножья твоего!
 
1-е Воскресенье после Пасхи
1920

К. Д. Бальмонту
(1867–1942)

Бальмонту

 
Пышно и бесстрастно вянут
Розы нашего румянца.
Лишь камзол теснее стянут:
Голодаем как испанцы.
 
 
Ничего не можем даром
Взять – скорее гору сдвинем!
И ко всем гордыням старым –
Голод: новая гордыня.
 
 
В вывернутой наизнанку
Мантии Врагов Народа
Утверждаем всей осанкой:
Луковица – и свобода.
 
 
Жизни ломовое дышло
Спеси не перешибило
Скакуну. Как бы не вышло:
– Луковица – и могила.
 
 
Будет наш ответ у входа
В Рай, под деревцем миндальным:
– Царь! На пиршестве народа
Голодали – как гидальго!
 
Ноябрь 1919

Бальмонту
(К тридцатипятилетию поэтического труда)

Дорогой Бальмонт!

Почему я приветствую тебя на страницах журнала «Своими путями»? Плененность словом, следовательно – смыслом. Что такое своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено – не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, – свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я, все поэты беспутны, – своими путями ходят. Есть такая детская книжка, Бальмонт, какого-то англичанина, я ее никогда не читала, но написать бы ее взялась: – «Кошка, которая гуляла сама по себе». Такая кошка – ты, Бальмонт, и такая кошка – я. Все поэты такие кошки. Но, оставляя кошек и возвращаясь к «Своим путям»:

Пленяют меня в этом названии равно-сильно оба слова, возникающая из них формула. Что́ поэт назовет здесь своим – кроме пути? Что́ сможет, что́ захочет назвать своим, – кроме пути? Все остальное – чужое: «ваше», «ихнее», но путь – мой. Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества. Таков ты был, Бальмонт, в Советской России, – таким собственником! – один против всех – собственников, тех или иных. (Видишь, как дорого тебе это название!)

 

И пленяет меня еще, что не «своим», а – «своими», что их мно-ого путей! – как людей, – как страстей. И в этом мы с тобой – братья.

Двое, Бальмонт, побывали в Аиде живыми: бытовой Одиссей и небесный Орфей. Одиссей, помнится, не раз спрашивал дорогу, об Орфее не сказано, доскажу я. Орфея в Аид, на свидание с любимой, привела его тоска: та, что всегда ходит – своими путями! И будь Орфей слеп, как Гомер, он все равно нашел бы Эвридику.

Юбилярам (пошлое слово! заменим его триумфатором) – триумфаторам должно приносить дары, дарю тебе один вечер твоей жизни – пять лет назад – 14-го мая 1920 г. – твой голодный юбилей в московском «Дворце Искусств».

Слушай:

Юбилей Бальмонта
(Запись)

Юбилей Бальмонта во «Дворце Искусств». Речи Вячеслава и Сологуба. Гортанный взволнованный отрывистый значительный – ибо плохо говорит по-русски и выбирает только самое необходимое – привет японочки Инамэ. Бальмонт – как царь на голубом троне-кресле. Цветы, адреса. Сидит, спокойный и не смущенный, на виду у всей залы. Рядом, в меньшем кресле – старый Вячеслав – немножко Magister TINTe[37]. Перед Бальмонтом, примостившись у ног, его «невесточка» – Аля, с маком в руке, как маленький паж, сзади – Мирра, дитя Солнца, сияющая и напружённая, как молодой кентавр, рядом с Миррой – в пышном белом платьице, с розовой атласной сумочкой в черной руке, почти неподвижно пляшет Алина однолетка – дворцовая цыганочка Катя. А рядом с говорящим Вячеславом, почти прильнув к нему – какой-то грязный 15-летний оболтус, у которого непрестанно течет из носу. Чувствую, что вся зала принимает его за сына Вячеслава. («Бедный поэт!» – «Да, дети великих отцов…» – «Хоть бы ему носовой платок завел…» – «Впрочем – поэт, – не замечает!..») – А еще больше чувствую, что этого именно и боится Вячеслав – и не могу – давлюсь от смеха – вгрызаюсь в платок…

Вячеслав говорит о солнце соблазняющем, о солнце слепом, об огне неизменном (огонь не растет – феникс сгорает и вновь возрождается – солнце каждый день восходит и каждый день заходит – отсутствие развития – неподвижность). Надо быть солнцем, а не как солнце. Бальмонт – не только влюбленный соловей, но и костер самосжигающий.

Потом приветствие английских гостей – толстая мужеподобная англичанка – шляпа вроде кепи с ушами, мелькают слова: пролетариат – Интернационал. И Бальмонт: «Прекрасная английская гостья», – и чистосердечно, ибо: раз женщина – то уже прекрасна и вдвойне прекрасна – раз гостья (славянское гостеприимство!).

Говорит о союзе всех поэтов мира, о нелюбви к слову Интернационал и о замене его «всенародным»… «Я никогда не был поэтом рабочих, – не пришлось, – всегда уводили какие-то другие[38] пути. Но, может быть, это еще будет, ибо поэт – больше всего: завтрашний день»… о несправедливости накрытого стола жизни для одних и объедков для других. Просто, человечески. Обеими руками подписываюсь.

Кто-то с трудом протискивается с другого конца залы. В руке моего соседа слева (сижу на одном табурете с Еленой), очищая место, высоко и ловко, широким уверенным нерусским движением – ве́ка вежливости! – взлетает тяжеленное пустое кресло и, описав в воздухе полукруг, легко, как игрушка, опускается тут же рядом. Я, восхищенно: «Кто это?» Оказывается – английский гость. (Кстати, за словом «гость» совершенно забываю: коммунист. Коммунисты в гости не ходят, – с мандатом приходят!) Топорное лицо, мало лба, много подбородка – лицо боксера, сплошной квадрат.

Потом – карикатуры. Представители каких-то филиальных отделений «Дворца Искусств» по другим городам. От Кооперативных товариществ – какой-то рабочий, без остановки – на аго и ого – читающий, – нет, списывающий голосом! – с листа бумаги приветствие, где самое простое слово: многогранный и многострунный.

Потом я с адресом «Дворца Искусств» – «От всей лучшей Москвы»… И – за неимением лучшего – поцелуй. (Второй в моей жизни при полном зале!)

И японочка Инамэ – бледная, безумно волнующаяся: «Я не знаю, что мне Вам сказать. Мне грустно. Вы уезжаете, Константин Дмитриевич! Приезжайте к нам в Японию, у нас хризантемы и ирисы. И…» Как раскатившиеся жемчужины, японский щебет. («До свидания», должно быть?) Со скрещенными ручками – низкий поклон. Голос глуховатый, ясно слышится биение сердца, сдерживаемое задыхание. Большие перерывы. – Ищет слов. – Говор гортанный, немножко цыганский. Личико желто-бледное. И эти ручки крохотные!

«Русские хитрее японцев. У меня был заранее подготовлен ответ», – и стихи ей – прелестные.

Потом, под самый конец, Ф. Сологуб – старый, бритый, седой, – лица не вижу, но, думается – похож на Тютчева.

«Равенства нет, и слава Богу, что нет. Бальмонт сам был бы в ужасе, если бы оно было. – Чем дальше от толпы, тем лучше. – Поэт, не дорожи любовию народной. – Поэт такой редкий гость на земле, что каждый день его должен был бы быть праздником. – Равенства нет, ибо среди всех, кто любит стихи Бальмонта, много ли таких, которые слышат в них нечто, кроме красивых слов, приятных звуков. Демократические идеи для поэта – игра, как монархические идеи[39], поэт играет всем. Единственное, чем он не играет, – слово».

Никогда не рукоплещущая, яростно рукоплещу. Ф. Сологуб говорит последним. Забыла сказать, что на утверждение: «Равенства нет» – из зала угрожающие выкрики: «Неправда!» – «Как кому!»

Бальмонт. Сологуб. Сологуб Бальмонта не понял: Бальмонт, восстающий против неравенства вещественного и требующий насыщения низов – и Сологуб, восстающий против уравнения духовного и требующий раскрепощения высот. Перед хлебом мы все равны (Бальмонт), но перед Богом мы не равны (Сологуб). Сологуб, в своем негодовании, только довершает Бальмонта. – «Накормите всех!» (Бальмонт) – «И посмотрите, станут ли все Бальмонтами» (Сологуб). Не может же Сологуб восставать против хлеба для голодного, а Бальмонт – против неба для отдельного. Так согласив, рукоплещу обоим. Но – какие разные! Бальмонт – движение, вызов, выпад. Весь – здесь. Сологуб – покой, отстранение, чуждость. Весь – там. Сологуб каждым словом себя изымает из зала, Бальмонт – каждым себя залу дарит. Бальмонт – вне себя, весь в зале, Сологуб вне зала, весь в себе. Восславляй Бальмонт Сиракузских тиранов и Иоанна Грозного – ему бы простили. Восславляй Сологуб Спартака и Парижскую Коммуну – ему бы – не простили: тона, каким бы он восславлял! За Бальмонта – вся стихия человеческого сочувствия, за Сологуба – скрежет всех уединенных душ, затравленных толпой и обществом. С кем я? С обоими, как всегда.

Кроме всего прочего, Сологуб нескрываемо-неискоренимо барственен. А барство в Советской России еще пущий грех, нежели духовное избранничество.

Кусевицкий не играл: «хотел прийти и сыграть для тебя, но палец болит» (зашиб топором), говорит о своем восторге, не находящем слов. Мейчик играет Скрябина, Эйгес «Сказку» (маленькие жемчуга) на слова Бальмонта. Были еще женщины: Полина Доберт в пенсне, Варя Бутягина (поэтесса), Агнесса Рубинчик (кажется, то же), но все это не важно.

Главное: Бальмонт, Вячеслав и Сологуб. И Инамэ. (Описала плохо, торопилась.)

Множество адресов и цветов. Наконец, все кончено. Мы на Поварской. Аля, в моей коричневой юбке на плечах en guice de mantulle[40], с Еленой и Миррой впереди, я иду с Бальмонтом, по другую сторону Варя.

Бальмонт, с внезапным приливом кошачьей ласковости:

– Марина! Возьмите меня под руку.

Я, шутливо:

– Ты уже с Варей под руку. Не хочу втроем.

Бальмонт, молниеносно:

– Втроем нету, есть два вдвоем: мое с Варей и мое с Вами.

– По половинке на брата? Вроде как советский паек. (И, великодушно:) Впрочем, когда целое – Бальмонт…

У Бальмонта в руке маленький букет жасмина, – все раздарил. И вдруг, в отчаянии:

– Я позабыл все мои документы! (Об адресах.) И: – Мне не хочется домой! Почему все так скоро кончается?! Только что вошел во вкус и уже просят о выходе! Сейчас бы хорошо куда-нибудь ужинать, сидеть всем вместе, перекидываться шутками…

И А. Н., идущая позади нас:

– Марина! Знаете, как говорила Ниночка Бальмонт, когда была маленькая? «То, что я хочу – я хочу сейчас!» и еще: «Я люблю, чтобы меня долго хвалили!»

– Весь Бальмонт!

У дома Бальмонтов нас нагоняет Вячеслав. Стоим под луной. Лицо у Вячеслава доброе и растроганное.

– Ты когтил меня, как ястреб, – говорит Бальмонт. – Огонь – солнце – костер – феникс…

– На тебя не угодишь. С кем же тебя было сравнить? Лев? Но это «только крупный пес», – видишь, как я все твои стихи помню.

– Нет, все-таки – человек! У человека есть – тоска. И у него, единственного из всех существ, есть эта способность: закрыть глаза и сразу очутиться на том конце земли, – и так поглощать…

– Но ты непоглощаем, нерастворим.

Не помню что. О Венеции и Флоренции, кажется. Мечта Бальмонта о том, «как там по ночам стучат каблучки» – и Вячеслав, укрываясь в Царьград своей мысли:

– Человек – существо весьма проблематическое. Сфинкс, состоящий из: Льва – Тельца – Орла… И – Ангела. Так ведь?

Москва, 14-го мая 1920
Марина Цветаева

P.S. Милый Бальмонт! Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому.

М. Ц.
Прага,
2-го апреля 1925
35Колонна (нем.). (Твоя смерть). Повторение не мысли, а явления, однородную мысль вызывающего. Недаром я Блока ощущаю братом Р‹ильке›, его младшим в святости – и мученичестве. Знаю, что из всех русск‹их› поэтов Р‹ильке› больше всего любил бы Блока. (Прим. М. Цветаевой.)
36Впоследствии, точь-в-точь, слово в слово о Р‹ильке›.
37Дословно: магистр чернил (нем.).
38Свои! (Прим. М. Цветаевой.)
39«Доигрались» – Блок и Гумилев (Прим. М. Цветаевой).
40Вместо мантилии (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru