bannerbannerbanner
полная версияМозес

Константин Маркович Поповский
Мозес

25. Филипп Какавека. Фрагмент 20

«Какой хохот гуляет по изготовившейся к прыжку Вселенной Паскаля! Конечно, он не избавит нас от уготованного. Конечно, он всего только ветер и звук, разносящиеся во все уголки ее сомнительную весть о достоинстве смеющегося. Конечно… Конечно… Но пока он гуляет по ее бесконечным коридорам и лабиринтам, – кто знает… кто знает…»

26. Соло на шофаре

И позже, когда они поднялись до мансарды и перешагнули порог мастерской, и потом, когда она быстро навела относительный порядок, смахнув со стола пыль и перевернув скатерть, так что комната вдруг волшебным образом преобразилась, и даже неизвестно откуда взявшийся пыльный и давно засохший букет оказался вдруг очень к месту, – эта мысль все никак не давала ему покоя, как будто в самом деле могло иметь какое-то значение, что же она чувствовала, вновь переступив порог мастерской, дотрагиваясь до вещей, которые, конечно, еще помнили прикосновения других рук и слышали другой голос, – что она чувствовала, присаживаясь на край застеленной шотландским пледом старой кровати с металлическими шишечками или открывая ящик стола, чтобы достать консервный нож, ведь с тех пор прошло совсем немного времени, совсем ничего, если, конечно, не брать в расчет то обстоятельство, что дело все-таки шло о смерти, которая, по всем признакам, мерилась далеко не теми мерками, к которым привыкли все мы.

– Вот, – сказала она, доставая из сумки бутылку водки и пакет с едой. – Ну? Кто сказал, что мы хуже других?

– Никто, – отвечал Давид, вынимая, в свою очередь, из кармана плоскую бутылку початого армянского коньяка, которую, судя по всему, ему удалось прихватить со стола у Феликса.

Похоже, надвигался праздник, равного которому он не видел уже давно. Праздник, больше похожий на девятибалльный шторм.

– С ума сойти, – и Ольга захлопала в ладоши. – Боюсь, что теперь мы точно сопьемся.

– Похоже на то, – пробормотал Давид.

– Тогда пойду, сделаю бутерброды, – сказала она, исчезая за кухонной дверью.

Теплая ночь за окном. Тепло, идущее от нагретого за день подоконника… Электрические блики с улицы, пляшущие по потолку. Потрескивание раскаленной сковородки на плите.

Ночь за маленьким окошком время от времени вздрагивала от автомобильных гудков. И только одно было в состоянии испортить ему настроение: незаконченный автопортрет Маэстро, который почему-то стоял не в общей куче холстов, а отдельно, сразу упираясь в вошедшего строгим и печальным взглядом, словно давая понять, кто здесь, несмотря ни на что, настоящий хозяин.

«Ну, что ты смотришь, милый, – негромко сказал Давид, догадываясь, о чем хочет спросить его этот внимательный, почти настороженный взгляд. – Она ведь тебе не невеста, верно?»

Потом он осторожно вытянул из груды подрамников какой-то холст и прислонил его к портрету Маэстро, одновременно чувствуя, что его поступок отнюдь не будет зачтен ему на Страшном суде в качестве правильного и заслуживающего поощрения.

Отношения, в которые мы вступаем с мертвыми, полны недоговоренности, сэр.

В том смысле, что у нас уже нет возможности договорить с ними это недоговоренное, выяснив все, что имело для нас значение, так что нам остается только фантазировать, цепляясь за всякую мелочь, которую мы находим в своей памяти. Фантазировать, надеясь в глубине сердца, что мертвые простят нас, когда придет наш черед, позволят нам объяснить причины наших, должно быть нелепых со стороны, поступков.

На кухне вдруг затрещала кофемолка

– Уже скоро, – крикнула она. – Ты слышишь?..

Кажется, именно тогда он впервые увидел и висевшую на стене у окна небольшую фотографию, которую он, почему-то не замечал прежде. Красивая женщина в легком платье на берегу моря. Рядом с ней ребенок, которому было, наверное, не больше пяти. Он прятался за женщину и щурился от солнца, с любопытством глядя на фотографа, пообещавшего ему птичку, которая вот-вот должна была вылететь из объектива.

Не было сомнения, что этим маленьким мальчиком был, конечно, будущий Маэстро, а женщина – его мать, о которой он, кажется, никогда ничего не рассказывал, что было, впрочем, сейчас совершенно не важно, потому что и эта женщина, и этот мальчик были мертвы, а это вряд ли можно было бы отнести к разряду хороших поступков, сэр, хотя, конечно, в этом было больше ребячества, – взять и спрятаться в смерти, чтобы взрослые волновались и искали тебя, надеясь, что все обойдется, – спрятаться, чтобы уже никому не приходило в голову выкликать твое имя среди живых, в то время как ты щурился со старой фотографии, довольный, что тебе удалось обвести вокруг пальца всех, кто тебя искал, чтобы навсегда спрятаться в смерти, чьи небеса были бездонны, словно ее глаза, а лежащие под ними цветущие поля бесконечны, словно разделяющее вас расстояние.

Оттуда, откуда он мог видеть все, что творилось в этой пыльной и уже не принадлежавшей ему мастерской?

Потом Давид осторожно снял эту фотографию со стены и, удивляясь собственной глупости, засунул ее под шкаф.

Конечно, вспоминая позже этот день, он довольно часто ловил себя на том, что почти не помнит ни этого застолья, ни того, о чем они сначала говорили, ни того, что он чувствовал, прежде чем коснуться ее кожи, так, словно время вычистило из памяти все лишнее, неважное, пустое, оставив только то, что действительно имело какое-нибудь значение, как, например, ее двусмысленные шпильки в сторону Феликса или история про Левушку и Анну, которая заставила Давида удивиться.

Кажется, они уже выпили за начало года по второму кругу, когда она вдруг спросила что-то о его «Яшике», – что-то вроде того, расстается ли он с ней хоть когда-нибудь, на что Давид ответил какой-то ничего не значащей шуткой, которая так бы и исчезла из памяти, если бы она вдруг ни сказала что-то про искусство ню, покачав своими голыми плечами, и прежде, чем он опомнился, спросила, что бы он сказал, если бы она попросила его поснимать ее без одежды, – одним словом, ню, одним словом, голой, одним словом без всего, что было на нее надето, в чем родила ее мать, и при этом глядя ему совершенно спокойно в глаза, так, словно речь шла о какой-то незначительной вещи, какой-нибудь совершеннейшей ерунде, вроде того, достаточно ли тут освещения или не поставить ли еще раз чайник.

Возможно, выражение его лица, сэр.

Выражение его лица, которое он не успел проконтролировать, и которое засвидетельствовало теперь о том, что творилось в это мгновение в его душе лучше всякого зеркала.

Нечто, что было невозможно подделать и что следовало, во всяком случае, всегда держать при себе.

– Только не говори мне, что это не целомудренно, – сказала она, продолжая смотреть ему прямо в глаза, и словно мешая ему, тем самым, их опустить.

– Это не целомудренно, – сказал Давид, справившись, наконец, со своим лицом.

Легкая усмешка, которая слегка покривила его губы, как будто уже вполне отвечала сложившейся ситуации.

– Мечта о ню, – сказал он, протягивая руку, чтобы взять лежавший на столе фотоаппарат. – Ты это серьезно?

– А ты как думаешь? – спросила она, забираясь с ногами на диван. Голос ее, впрочем, был вполне спокоен, как будто ей приходилось раздеваться перед посторонними мужчинами каждый божий день.

– Ну, хорошо, – сказал Давид, стараясь чтобы его голос его не выдал. – Я готов.

Затем он щелкнул своей «Яшикой» и сел напротив Ольги, ловя в объективе ее лицо.

– Отвернись, – она взялась рукой за одну из лямок платья.

– И не подумаю, – он улыбнулся. Впрочем, эту улыбку все еще легко можно было назвать неуверенной.

– Сволочь какая, – сказала она, сбрасывая лямки и начиная опускать платье. Потом встала на колени и вдруг одним резким движением, как ему показалось, стащила платье через голову, скомкала его, швырнула в Давида и быстро натянула на плечи простыню.

– Стыдливость – мать всех пороков, – сказал Давид, ловя в объективе ее лицо и больше всего боясь, что она сейчас передумает. – Овидий говорил, что ложась в постель, женщина должна вместе с одеждой сбрасывать и стыд, чтобы потом, одеть его снова… Я думаю, это касается и ню.

– Самое время вспомнить про древних греков, – сказала Ольга.

– Тогда покажись, – он больше всего на свете желал содрать с нее эту простыню. – Сеза-ам… откройся.

Какое-то время она еще чуть медлила.

Потом простыня упала с ее плеч, обнажив ослепительную женскую плоть, при встрече с которой должны были смолкнуть какие бы то ни было слова.

– Надеюсь, ты меня не изнасилуешь, – сказала она, складывая на груди руки.

– Как получится.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка. Еще один щелчок.

– Встань на колени, – сказал он.

Щелчок. Вспышка. Щелчок.

– А теперь подними ноги и прогнись… Да не так. Вперед.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Отлично, – сказал он, глядя в камеру. – Просто потрясающе… А теперь смотри на меня…Вот так.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Попробуй дотянуться до пятки.

Вновь щелчок и за ним вспышка. Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка. И еще раз… И еще… И еще.

Он вдруг почувствовал, как стыдливость оставляет ее и те позы, которые она принимала, становятся все откровенней и бесстыдней, – если, конечно, здесь вообще было уместно употребить это слово.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Я хочу вот так, – сказала она.

Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка. Щелчок. Вспышка.

– Тебя еще кто-нибудь снимал?

– Конечно, нет, – сказала она, останавливаясь и глядя на Давида. – С чего ты взял?

– С того, что ты позируешь довольно профессионально.

– Это в крови у всякой женщины, – сказала она, поворачиваясь к нему спиной.

– Не думаю, – сказал он, отходя от дивана и надеясь, что она целиком попадет в кадр, прежде чем поменяет позу.

Щелк. Вспышка. Щелк. Вспышка. Щелк. Щелк. Щелк.

Сколько же это длилось, Дав, пока она, наконец, не остановилась и, медленно опускаясь на диван, не сказала:

 

– Все, больше не могу. Надо передохнуть.

– Отдохни, – сказал он, видя краем глаза, как она снова натягивает на себя простыню.

– Я думала, что это легче.

– Не хрена не легче, – сказал он, закрывая камеру и намереваясь положить ее на стол.– Тяжелая работа. Выматывает лучше иного станка.

– Да, ладно. Но ведь не настолько же.

Теперь она опять сидела на краю кровати, прячась под простыней.

Потом спросила:

– И как я получилась?

– Вполне сносно.

– Можно посмотреть?

– Пока нет, – сказал он, отправляя «Яшику» на стол. – Плохая примета.

– Боже мой, Дав. Ты что, тоже суеверный?

– Еще какой, – он почувствовал вдруг, что отпущенное ему время проходит. Бессмысленно, быстро и неотвратимо.

Впрочем, – подбодрил он себя – пока, кажется, все шло само собой, не требуя от него, чтобы он принимал решения или торопил происходящее, благо, что все, что ему теперь оставалось, это – лишь протянуть руку и дотронуться до кутавшейся в простыню Ольги.

Что, собственно говоря, следовало бы сделать уже давно.

Вот так, – подвинуться ближе, чтобы потом протянуть руку и дотронуться до ее плеча. Кажется, при этом он еще что-то сказал. Что-то вроде просительного и зовущего «Эй», произнесенного с такой нежностью, что его почти не было слышно.

Потом он сполз с дивана, опустился перед ней на пол и ткнулся лицом в ее колени.

– А я думала, ты уже никогда не догадаешься, – негромко сказала Ольга, запуская пальцы в его волосы.

И засмеялась, как будто действительно была рада, что на этот раз ошиблась.

– А я догадался, – сказал он, чувствуя тепло ее тела.

Рука его медленно потянула простыню.

Разумеется, он увидел под ней то, что ожидал. Женскую плоть, готовую к таинству и не желающую больше откладывать это хотя бы на одно мгновение.

Уже потом, когда обессилив от страсти и едва восстановив дыхание, он лежал, положив голову ей на плечо, а рука его продолжала блуждать по ее телу, – уже потом, когда она вновь стала целовать его в спину, медленно двигаясь от плеча к пояснице, – потом, когда дыхание ее стало ровным и капельки пота высохли на лбу, – уже потом он подумал, что должно быть именно так и будет длиться Вечность, до боли радуя, перехватывая дыхание и даря тебе все новые и новые подарки, которых ты не ждал. Вечность, которой не надо было никуда спешить.

Потом она сказала:

– Кажется, что-то произошло, или это мне показалось?

И так как он молчал, позвала его:

– Эй, ты меня слышишь?

– Я тебя слышу, – ответил он, возвращаясь оттуда, где блуждали его мысли.

– Надеюсь, тебе было хорошо, – сказала она.

– О, – сказал он, не желая шевелить языком.

– Не будешь потом ябедничать, что я затащила тебя в постель?

– Кто еще кого затащил, – соврал он, вдыхая ее запах.

В конце концов, это была все же история, где каждый был волен писать и рассказывать ее на свой манер.

– Интересно, почему все мужчины говорят всегда одно и то же, – сказала она, уткнувшись в его плечо. – Все хотят быть первыми и неотразимыми. А между прочим, если бы не я, ты сидел бы сейчас и беседовал с Грегори о величии Ирландии.

– Мр-р-р-р, – сказал он, положив ей ладонь на живот.

– Добрая кися пришла, – сказала Ольга. – Вопрос только, настолько ли она добрая, чтобы дать ей молочка?

– Не настолько, – сказал Давид, удивляясь нежности ее кожи. – На самом деле это вороватая, вечно голодная и не очень умная котяра. К тому же у нее фальшивые документы.

– Тогда вычеркиваем ее из списка, – предложила Ольга.

– Лучше из Книги жизни.

– Боюсь, что на это у нас нет полномочий.

– Ладно, – согласился Давид, – Пусть тогда ходит, гадит и ворует. Я предупредил.

Потом, кажется, они лежали, молча глядя на потолок и держа друг друга за руку, лениво перебирали пальцы, открываясь этой немыслимой наготе, которая, на самом деле, вовсе не отдавала тебя чужому любопытству, но надежно укрывала, оберегая от чужих глаз и делая тебя почти неуязвимым, так что, должно быть, даже ангелы на небесах не могли высмотреть что-нибудь под прикрытием этой надежной защиты, отчего они сердились и шумели крыльями, не понимая, как же такое вообще возможно.

Во всяком случае, он чувствовал тогда что-то похожее – прячущую тебя от чужих глаз наготу, в которую ты погружался, словно в древний Океан, позабыв все страхи и готовясь, наконец, услышать голос, который время от времени напоминал о себе, тревожа тебя по ночам, а днем делая вид, что все в мире идет как надо.

Потом она сказала, поворачиваясь на живот:

– Расскажи мне что-нибудь.

А он ответил:

– Так вот, сразу?.. – И немного помедлив, сказал: – Ладно. Могу рассказать тебе об одной игре, в которую мы играли, когда были маленькие.

Об этой неизвестно почему пришедшей ему в голову дурацкой игре, которая заключалась в том, что надо было подсмотреть, какова та или иная вещь сама по себе, то есть, какова она тогда, когда никто ее не видит и на нее не смотрит.

Подкрасться, когда тебя никто не ждет, надеясь встретить то, что еще никто не встречал и увидеть то, что еще никто не видел.

– У нас тоже была такая игра, – сказала она, зажигая сигарету. – Надо было подсмотреть, что на самом деле происходит в комнате, когда там никого нет. По-моему, мы играли в нее с Анной до умопомрачения.

Вот именно, сэр.

Подсмотреть, подглядеть, повернуться так, чтобы одновременно – видеть и не видеть, быть и не быть, присутствовать и быть в другом месте, – собственно говоря, – подумал он вдруг, – мы все до сих пор играем в эту чертову игру, сворачивая себе шеи и жмуря глаза, надеясь когда-нибудь поймать то, что не удавалось поймать еще никому.

– Интересно, почему ты это вспомнил, – сказала она, стряхивая пепел прямо на пол.

И в самом деле, сэр, почему бы это?

Не потому ли, что он вдруг увидел и эту комнату с разбросанными вещами, с горой подрамников у стены, и весь этот любовный беспорядок, брошенную одежду, смятую постель, и две сплетенные нагие фигуры, о которых можно было подумать, что они теперь навсегда принадлежат этой комнате, и, значит, не так уж и безнадежно было увидеть все так, как оно было на самом деле, само по себе, – так, как, может быть, дано было видеть ангелам, но уж никак ни обыкновенным смертным.

– Я подумал, – сказал Давид, – что если подсмотреть за этой комнатой и за нами, то можно будет увидеть, как обстоят дела на самом деле… Но ничего не вышло.

– Бедный Дав.

– Мр-р-р, – ответил он, расставаясь с надеждой увидеть, то, что увидеть было невозможно.

Кстати, о чем они болтали тогда еще, заполняя пространство между любовными объятиями, словами и смехом? Конечно, о какой-то ерунде, о которой в памяти не осталось ничего существенного.

Потом она сказал:

– Давай куда-нибудь уедем.

– Сейчас?

– Какая разница?.. Сейчас. Потом…Просто взять и уехать хоть на два дня.

– Ладно, – сказал он не очень уверено. – Если хочешь, мы можем куда-нибудь закатиться. У меня через неделю что-то вроде отпуска.

– Ты это серьезно?

Похоже, она смотрела на него, словно ребенок, которому никогда ничего не дарили и вдруг подарили целую гору замечательных подарков.

– Ура, – и она, размахнувшись, стукнула его по заднице. – Ура!

– Эй, поосторожнее, – воскликнул Давид, возвращая шлепок. – В конце концов, это все, что у меня есть.

– Бедный, бедный Дав, – сказала она, царапая ногтями его спину. – А хочешь, я расскажу тебе одну смешную вещь?

– Еще бы.

– Когда хоронили маэстро, ну тогда, в автобусе, помнишь?

– Ну да, – он смотрел, как блестят в темноте ее глаза. Никакая камера не смогла бы, пожалуй, поймать и донести этот волшебный блеск.

– Только не смейся, пожалуйста. Ладно?..

Она помолчала немного, а потом сказала:

– Я вдруг так захотела тебя тогда, просто ужас… Прямо там, в автобусе. Не знаю, что со мной такое случилось.

– Действительно, – сказал он, приподнявшись над ней и видя свое отражение в ее широко открытых глазах. – Что бы это могло такое быть?

– Я серьезно.

– Я догадался, – он вспомнил черное пальто и белые розы, которые так и не снял тогда. Потом он поцеловал ее, скорее, даже не поцеловал, а впился в нее губами, чувствуя, что пока длился этот поцелуй, время остановилось.

– Какие мы все-таки ужасные создания, – сказала она, когда он, наконец, отпустил ее. – Ничего, что я тебе все это рассказываю?

– Полагаю, что это был знак, – сказал Давид, впрочем, только затем, чтобы что-нибудь сказать.

Подвинувшись ближе, она положила голову ему на плечо.

– Господи, как же я тебя хотела, – она захихикала, как будто в этом на самом деле было что-то смешное. – Только представь себе, такая озабоченная дура, которая думает только об одном, прямо там, в автобусе, рядом… рядом…

У него запершило в горле. Это было похоже на то, чего никогда не ждешь, и что приходит само, когда захочет, и притом в самое неподходящее время, не спрашивая твоего согласия, – нечто, что не нуждалось в словах, ну разве только для того, чтобы еще внятнее подчеркнуть это бесстыдство происходящего, на которое с легкой усмешкой взирали Небеса и ангелы пели победную песню, как будто им действительно был открыт смысл того, что происходило внизу.

Бесстыдство, преодолевающее смерть.

Удивительно, что за все время они ни разу и полусловом не обмолвилась о Маэстро. Так, словно, его никогда не было.

– Бедный маэстро, – сказал он про себя, едва заметно шевеля губами. – Бедный, бедный, бедный, Маэстро… Бедный Макс.

Потом он спустил ноги с дивана и встал во весь рост. Чувство стыда, которое он поначалу, кажется, все-таки ощутил, вдруг исчезло без следа, как не бывало. В конце концов, кому не нравится, говорила его легкая улыбка, может не смотреть. Потом он повернулся к Ольге спиной и медленно пошел к противоположной стене, зная, что сейчас его изучает внимательный и бесстыдный взгляд, который – и он мог поклясться, что чувствует это своей кожей, – скользил по его плечам, спине, ягодицам, словно он и в самом деле обладал способностью дотрагиваться до твоего тела.

Мужская задница, сэр.

Предмет интереса множества женщин, выдающих себя этим искоса брошенным, быстро оценивающим взглядом, готовых, впрочем, немедленно сделать вид, что на самом деле они заняты совершенно другим, и уж во всяком случае, не тем, что любит припомнить им злопамятный противоположный пол.

Сняв висящий на стене небольшой шофар, он повернулся к сидящей на постели Ольге и поднес шофар ко рту. Тот отозвался сразу, словно почувствовал в нем настоящего хозяина.

Низкий, как будто только готовящийся вырваться на свободу и затопить весь мир, звук на мгновение затопил комнату.

– Сейчас придут соседи, – сказала Ольга, продолжая бесстыдно рассматривать его наготу.

– Плевать, – сказал Давид. – Тем более, сегодня праздник.

Затем он снова протрубил, задрав рог к потолку и тогда по-прежнему низкий, тягучий звук наполнил комнату и заставил звенеть какое-то кухонное стекло.

Набрав полные легкие воздуха и закрыв глаза, он выдохнул следующую порцию, которая заполнила все видимое пространство мастерской одним ликующим и долгим звуком, словно он собирался поведать всему миру какую-то важную тайну, от которой кружилась голова, и сердце было готово выскочить из груди.

– Эй, – сказала она – Дав. Мне кажется, ты так трубишь, как будто празднуешь надо мной победу.

Он открыл глаза и спросил:

– А разве нет?

– Я думаю, это не главное, – сказала она, как показалось Давиду, не вполне уверенно.

В ответ он протрубил что-то короткое и быстрое.

Больше похожее на сигнал, призывающий оставить все сомнения и следовать за ним, куда бы он ни звал.

Сигнал, не обещающий ничего впереди и, тем не менее, зовущий тебя бросить все и отправиться вслед за ним.

Словно подчинившись ему, она встала с постели и остановилась перед Давидом. Простыня соскользнула с ее плеч и упала на пол. Затем она медленно опустилась перед ним на колени.

Шофар застонал, словно он на самом деле мог что-то чувствовать. Потом он всхлипнул и умолк.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru