bannerbannerbanner
полная версияФрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

Константин Маркович Поповский
Фрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

80.

Итак: всякое ли спасение желанно?

81.

Сократ: А вот и Калликл… Здравствуй, Калликл.

Калликл: Здравствуй, коли не шутишь.

Сократ: А с чего это мне шутить, милый? Разве что Ареопаг присудит мне первое место за отгадывание загадок.

Калликл: Что до Ареопага, Сократ, то я слышал – там затевается что-то, касающееся тебя. Похоже, кто-то снова пожаловался, но ведь тебе нечего бояться, верно?

Сократ: Знаешь, что я тебе скажу, Калликл? Боятся все, только мало кто способен обуздать свои страхи. Поэтому пусть каждый занимается своим делом – Иоргос расписывает свои горшки, Кебрен-водовоз возит свою воду, а я, с божьей помощью, начну разгребать завалы в сердце человеческом.

Калликл: Ты всегда так говоришь, Сократ, словно у одного тебя пасется жирная истина, а остальные только делают вид.

Сократ: Если бы я не пас свое стадо, вы все давно бы уже разбежались по домам, а персы заковали бы вас в железо и отправили на рынок рабов.

Калликл: Никто не отрицает, Сократ, твоих заслуг. Но в последнее время тебя словно подменили. Ты водишь сомнительную дружбу с какими-то грязными людьми, избегаешь старых друзей, и на все вопросы отвечаешь грубой и нелепой ерундой… Да еще этот ужасный крик, который разносится по всем Афинам, так что собаки попрятались по своим норам, а кошки бежали из города, и так же поступили вслед за ними даже некоторые люди…

Сократ: Если ты не забыл, Калликл, то я все же напомню тебе о том, что все люди рождаются свободными, свободными и умирают, вот почему нам не следует делить людей на «грязных» и «чистых»; это знают лишь боги, да и то, думаю, не всегда.

Калликл: Ладно, Сократ, пусть будет по-твоему. Но объясни хотя бы, зачем ты кричишь возле каждого дома, славно пьяный корибант, у которого украли бубен? Так что же случилось, Сократ?

Сократ: У меня нет привычки прятать от друзей что-либо важное, тем более, такое, которое могло бы принести им пользу. Вот почему я не тороплюсь объявить что-нибудь истинное, прежде чем оно удостоверит нас в своей истинности… Да ты и без меня все это знаешь прекрасно. В противном случае тебя бы вряд ли избрали на второй срок в счетную палату при Ареопаге.

Калликл: Но при чем тут крики, любезный? Мало нам разве торговцев водой или циркачей, от уличных криков которых можно оглохнуть? Если тебе надо кричать, то выйди из города и кричи, сколько твоей душе угодно. Это будет и справедливо, и разумно.

Сократ: Если судить, так как ты судишь, Калликл, тогда, конечно, надо признать твою правоту и ей подчиниться. Но есть и другая правота и о ней наши слова.

Калликл: Пока я слышал только слова в защиту криков, Сократ.

Сократ: Это потому, что ты не хочешь видеть дальше своего носа, Калликл. Но если бы ты только захотел, то легко догадался – что делают здесь эти крики.

Калликл: И что же?

Сократ: Сущую ерунду, милый. Они требуют, чтобы привратники открыли небесные ворота и впустили нас на Олимп. А еще – чтобы все, кто нуждается в помощи – получили ее, будь то лекарство от любви, сжигающей ненависти или прозрачный детский смех… Вот что означают эти крики, милый.

Калликл: Ты, наверное, сошел с ума, Сократ. Виданное ли дело – требовать у Небес то, что тебе не принадлежит, – да даже если и принадлежит, какая разница? Ведь дело идет о том, быть ли по-прежнему нашему Городу великим – или же скоро все начнет разрушаться и предаваться забвению. И потом, что это за панибратство такое, Сократ? Это ведь не собаки, чтобы бегать им за хозяином. Это Небеса, разрази меня гром, и если ты и дальше собираешься кормить меня сомнительными байками о богах, то нам лучше будет разойтись и не мешать друг другу.

Сократ: Мне кажется, что ты не совсем хорошо понимаешь, о чем идет речь, Калликл. А надо сказать – она о том, что в последнее время боги оставили нас, перестали обращать на нас внимание, ускользают, стоит тебе только вспомнить наши имена, и вообще ведут себя так, словно нас вообще не существует в этом мире.

Калликл: Мне все-таки кажется, что ты сошел с ума, Сократ. Хоть теперь, по крайней мере, я могу догадаться, куда плывут твои мысли. Я угадал, Сократ?

Сократ: Надеюсь.

Калликл: И значит этот крик…

Сократ: Совершенно верно. Этот крик должен разбудить Небеса, чтобы они хотя бы объяснили – в чем наша вина. Вот почему и днем, и ночью я готов кричать, надеясь, что рано или поздно нас услышат и тогда все пойдет, как следует – боги на Олимпе, герои в битвах, люди на земле.

Калликл: Послушай Сократ, а нельзя ли мне покричать вместе с тобой, ведь вдвоем можно управиться в два раза быстрее!

82.

МЫ – МОДЕЛЬЕРЫ. Для нас не секрет: Истину почитают, главным образом, за ее одежду. Поэтому мы одеваем ее по своим собственным выкройкам, не жалея ни сил, ни выдумки для того, чтобы угодить взыскательной публике. Здесь нельзя ошибиться. Сузить или расширить, укоротить или, наоборот, удлинить, пришить накладной воротничок или вовремя отпороть оборки, – никому и в голову не придет, что в этом-то все дело. Приходит время – и мы выводим свою Истину на всеобщее обозрение, чтобы услышать хор похвал и сладкий гул одобрения. Как хороша она в своем новом наряде! – Мы же втихомолку смеемся и не перестаем кланяться, когда нам рукоплещут… Не жалейте ладоней! Слава Богу, у нас в запасе еще достаточно материала и фантазии, чтобы еще не раз порадовать вас своим нехитрым искусством…

83.

НАЗНАЧЕНИЕ ФИЛОСОФИИ. Сделать из необходимости служанку и помыкать ею, как только вздумается (потому что – отчего же и не помыкать, раз у нее такой дурной характер!) – вот, пожалуй, единственное назначение всякой философии, с которым она великолепно справляется. – Она возмущена? Ее задача совсем другая – познавать и подчиняться? – Ну, это-то еще никогда ей не удавалось.

84.

ПОДЗЕМНЫЕ ТАНЦЫ. Что уж греха таить, – я принадлежу к подпольному народцу, изнывающему под бременем стыда, малочисленному народцу, пролезающему во все щели и даже проходящему, в случае надобности, сквозь стены. У нас все не так, как у людей. Мы молчим, когда следует говорить и говорим, когда самое лучшее это прикусить язык. В наших карманах всегда можно отыскать какую-нибудь дрянь: у одного – дохлая крыса, у другого – прошлогодний снег или рецепт мышьяка. Мы поем на похоронах и свистим на торжественных сборищах, – не достаточно ли одного этого, чтобы нас ненавидели и гнали прочь? Чтобы обмануть людей и избежать наказания, мы придумали множество истин, которые гипнотизируют их словно взгляд удава. Мы раскрасили горизонты в чудесные цвета и объявили, что владеем тайной, позволяющей вернуть себе вечную молодость. Мы – изобретатели языка, на котором говорят все от мала до велика; сирены, зазывающие неосторожных путников волшебными песнопениями. Днем мы ходим среди людей, и стыд гложет нас за наши нелепые россказни. Но ночью… Ночью совсем другое дело. Ночью мы возвращаемся в свои подземные убежища, чтобы плясать там дикие танцы вокруг священного костра, в котором горят дневные истины. Лишь это мрачное пламя вселяет в нас надежду и дает уверенность, что наш стыд не вечен. – Отчего бы нам не начать говорить правду? – Этот вопрос можно услышать только от того, кто никогда не кружил вместе с нами, озаренный багровыми всполохами, подбрасывая в огонь все новые и новые истины.

85.

ЛОВЦЫ ИСТИН. Ловцы истин выходят рано утром, чтобы вернуться под вечер с сумкам, набитыми добычей. Всю ночь они трудятся в своих мастерских, чтобы на следующий день выставить на всеобщее обозрение еще не просохшие чучела, набитые ватой и травой. О, они не обманывают нас – это действительно истины, которые можно трогать руками и изучать их оперение и окраску. Какое трогательное и, вместе с тем, поучительное зрелище: его так любят дети и домашние хозяйки! Ловцы истин говорят: наша работа – самая важная. Что толку от истин, живущих на свободе? Разве они даются нам в руки? Теперь же мы можем исследовать и делать выводы. – Что ж, может и так. Но гуляя под сводами музея, где хранится собрание навеки умолкнувших истин, почему-то трудно отделаться от мысли, что единственно стоящим делом на этой земле может быть только поиск живой воды, которая смогла бы вернуть жизнь этим потертым и пыльным чучелам. Как было бы чудесно, если бы в один прекрасный день все они разлетелись и разбежались бы в разные стороны, на всю оставшуюся жизнь погрузив в великую задумчивость всех профессиональных истиноловов… – Но, тш-ш… Как бы эта маленькая фантазия сама не очутилась здесь, за какой-нибудь из этих застекленных витрин.

86.

Иногда мне хочется, чтобы мне приснился какой-нибудь Апейрон или Перводвигатель, или что-нибудь в этом роде; какая-нибудь понятная непонятность, дивная игрушка, вмещающая и мир, и судьбу; где все элементы, образы, вещи, идеи и поступки могли бы уместиться на моем столе, где царил бы закон, подобный чуду, и свобода мирно соседствовала бы с необходимостью так же просто, как жизнь со смертью. Я бы хотел видеть себя гуляющим по эти пространствам, садам и лабиринтам, в которых невозможно заблудиться, – себя, навсегда оставившим заботы о будущем и утратившим память о прошлом. Одно лишь тревожит меня: что как этот «апейрон» и в самом деле окажется правдой? Не свободным вымыслом, танцующим среди звезд свой легкий танец, а тяжелым гулом скатывающихся с горной вершины камней? – Тогда конец снам! – Не в этой ли тревоге причина нашего по-прежнему настороженного отношения к метафизике?

87.

Мы и сейчас – словно дикари у костра, пугливо всматривающиеся в темноту, вздрагивающие всякий раз от крика ночной птицы или порыва ветра. В лесу, где-то совсем рядом, живет загадочное чудовище, лесной Левиафан, грозящий погибелью всему живому. С детства мы слышали рассказы о нем от наших нянек и родителей, которые, так же как и мы, жались у костра, прислушиваясь к ночным шорохам и очерчивая вокруг себя магические круги. Мы помним наизусть все их рассказы и предостережения. Правда, чудовища никто не видел, – но разве наш древний страх – не верная порука тому, что оно действительно существует? Стоит упасть на землю сумеркам, как мы торопимся зажечь огонь, чтобы под его охраной рассказывать друг другу наши страшные истории. И – странное дело – эти рассказы, пожалуй, даже успокаивают нас. Так, словно улавливаемый словами до того таинственный зверь, начинает обретать какой-то зримый образ, – а ведь это, пожалуй, совсем не так страшно, как полная неизвестность. Может быть, со временем мы сумеем даже приручить его? Как знать? Правда, рассказывают, что он убивает взглядом (но значит, у него есть глаза). Его туловище утыкано тысячью ядовитых игл (выходит, он похож на дикобраза или ежа). Он увенчан рогом, который простирается до самых звезд (что ж, мы ведь и прежде встречались с носорогом и остались живы). Зверь ревет, словно сто раненных слонов (можно заткнуть уши) и извергает пламя (не такое ли, разве, как у нашего костра?). В довершение ко всему, он жесток и коварен (вот уж чем нас не удивишь!) Конечно, он опасен, – но и только: мы привыкли к опасностям. Чтобы навсегда привязать его к нашему миру, мы дали зверю священное имя, которое стреножило его не хуже хорошего ремня из первоклассной кожи. Теперь мы боимся его уже не тем страхом, что прежде; ведь вместе с именем приходит определенность, а из нее рождается уверенность… Отчего же каждый вечер, когда спускаются на землю сумерки и в небе загораются звезды, мы, как и вчера, как и тысячу лет назад, спешим поскорее разжечь свой спасительный огонь, в колеблющемся кругу которого мы продолжаем торопливо плести свои сети из слов и имен, пугливо вслушиваясь в подступающую к нам ночь?

 

88.

РАВЕНСТВО КОСНОЯЗЫЧНЫХ. На земле, конечно, существует множество различных равенств, которые уравнивают всех живущих, как правило, против их воли и желания. Но я знаю только одно, которое мне по душе: равенство погруженных в безмолвие, настороженно прислушивающихся к чему-то, чему нет имени на человеческом языке, не по своей воле ставших членами великого братства нищих, отмеченного чертами безысходного равенства, носящего имя равенство косноязычных. И не удивительно. Ведь у нас никогда не хватает ни мужества, ни таланта молчать, когда молчание вынуждает нас принимать себя в качестве последней добродетели. Право же, мы не добродетельны – косноязычные пифии, требующие, чтобы все от мала до велика прислушивались к нашим словам. Но разве мы и в самом деле стремимся к этой добродетели? О, как мы бежим от нее, словно от чумы, не замечая ни криков, ни насмешек и не испытывая стыда, полные рвущегося из нас безмолвия. Наша добродетель – в мычании. Мы спотыкаемся от слова к слову, помогая себе жестами и междометиями. Кому, кроме нас, ведомы эти косноязычные путы? Куда ведут они нас, умирающих в своих словах и не умеющих жить в них? Иногда мы огрызаемся, – когда хотим, чтобы нас оставили в покое: разве мало путей, которые не ведут никуда? Думаем ли мы так на самом деле? Не о другом ли наши мысли? Не выбиваемся ли мы из сил только потому, что надеемся, что наше молчание беременно полновесными, тяжелыми, как золото, словами? Или, может быть, мы думаем, что само это умирание и есть та великая находка, в чертах которой нам еще предстоит разглядеть черты Истины? Что наше зрячее безмолвие – только уловка, возвращающая нас миру? Возвращающая нам мир? Ведущая нас туда, где за искомыми словами скрывается нечто большее, чем просто сочетание известных букв, слогов и звуков? – Как бы то ни было, приходит время, когда мы начинаем подозревать, что наше косноязычие – лишь перевал, за которым нас ожидают тучные пастбища и хрустальные реки. Одним словом, – оно вселяет в нас надежду. – Надо ли искать другой пример, позволяющий ощутить властное присутствие безмолвия, перед которым безысходность нашего равенства становится абсолютной? Ведь наша надежда – всего лишь слабость, которая еще связывает нас с остальным миром, заставляя нас смотреть в его сторону. Я почти слышу, как словно летящий на огонь мотылек, она бьется о невидимое стекло молчания, чтобы снова и снова почувствовать на себе его власть.

Рейтинг@Mail.ru