bannerbannerbanner
полная версияФрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

Константин Маркович Поповский
Фрагменты и мелодии. Прогулки с истиной и без

132.

НИ О ЧЕМ. Что же еще может сказать в свое оправдание этот мир, если сам он – ни о чем? Все его слова и заверения, обещания и глубокомысленные рассуждения, о чем бы ни вели они речь и куда бы ни звали, – всегда ни о чем, и никогда – о чем-то. Да и как иначе, если в своей глубине или на поверхности, в своем прошлом или будущем, в своих праздниках и победах, в вещах и воспоминаниях – мир всегда ни о чем? Ни о чем и этот закат, и эта трава, и эти улицы, и сам город, ни о чем крушение империй и кружение звезд, время и пространство, и даже сама Истина, – такой, какой ее рисуют придворные живописцы, – все это: ни о чем.

Что же значит это ни о чем? О чем оно? – Привычка задавать подобные вопросы свидетельствует только о том, что мы еще не до конца погрузились в ни о чем этого мира и его вещей, еще не до конца утомились бродить по его пустым коридорам, плутать по бесконечным лестницам и переходам, еще не окончательно утратили надежду, заглядывая в пустоту бесчисленных комнат, отыскивая в них следы обещанного. Ведь это «ни о чем» потому и носит это имя, что оно подлинно ни о чем – о чем бы оно ни говорило, что бы ни утверждало и чем бы ни казалось. Не грядущая ли с неизбежностью смерть обращает все в это «ни о чем»? Не ей ли дано с легкостью превращать всякое «о чем-то» в свою противоположность? Но ведь и сама она тоже ни о чем – ничуть не менее чем все остальное. Впрочем, меня не убеждает и радость о том, что лежит по ту сторону мира, ибо и по ту сторону его царствует все то же легко узнаваемое «ни о чем». И тот Бог, о котором пишутся книги и ведутся дискуссии, Он-то уж совсем ни о чем, – божественное ни о чем, творящее ни о чем этого мира, этого неба за окном и этой комнаты, где я пытаюсь, как умею, отыскать слова, способные передать молчание этого царствующего ни о чем.

133.

Мелет: Кто здесь?

Сократ: Это я, Мелет.

Мелет: Всевидящие боги!.. Сократ? Не может быть.

Сократ: Ты не ошибся, Мелет. Это именно я.

Мелет: Постой. Постой. Постой. Голова кругом… Разве ты не…

Сократ: Умер? Да как тебе сказать, Мелет. Похоже, что нет. Хотя многие, наверное, с этим не согласятся.

Мелет: Страшно вымолвить. Значит, ты пришел – оттуда?

Сократ: Отчего бы ни сказать и так, Мелет? Но главное ведь не то, откуда я пришел, а то, что я здесь, верно, Мелет?

Мелет: Или ты мне снишься и все это только сон? Скажи, Сократ.

Сократ: Так же, как и ты мне, Мелет, так же, как и ты мне. Но, сдается мне, мой сон много приятнее твоего.

Мелет: Что верно, то верно, Сократ. Впрочем, сон ты или явь, скажи: зачем ты тревожишь меня?

Сократ: Вот-вот, Мелет, давай-ка, в самом деле, ближе к делу. Я пришел, чтобы наказать тебя, Мелет, а за что, ты, верно, и сам знаешь не хуже меня… Сказать по правде, я еще не решил, как мне поступить с тобой. Послать ли на твой дом болезни или лишить тебя богатства и уважения твоих домашних? А может, лучше возбудить против тебя гнев сограждан, чтобы они изгнали тебя прочь из Афин? Или, может, что-нибудь похуже этого, Мелет?.. Что же ты молчишь? Помнится, совсем недавно ты не жаловался на отсутствие красноречия.

Мелет: Послушай меня, Сократ. Не говорил ты сам, что лучше претерпеть несправедливость, чем совершить ее? Разве совершивший несправедливый поступок уже не наказан тем, что ему довелось стать причиной этого поступка? Справедливо ли будет наказывать его дважды?

Сократ: Конечно, я говорил это, Мелет. Но, видишь ли, какое дело, дружок, тогда мне снились совсем другие сны… Ну, что ты смотришь на меня, как будто услышал какую-то новость?.. Я говорю о снах, любезный. Сегодня они одни, а завтра совсем другие. У тебя они об этом, а у меня о том. Разве тебе никогда не доводилось видеть сны, Мелет?

Мелет: Пусть так, Сократ. Но скажи мне, разве не все мы стремимся к истинному, желая поскорее проснуться от заблуждений, которые многие справедливо сравнивают с дурными сновидениями?

Сократ: Конечно, любезный.

Мелет: А это пробуждение, скажи, не будет ли равно желанно и для живущих и для тех, кто обитает в царстве теней, словом – для всех без исключения?

Сократ: Допустим, Мелет.

Мелет: И при этом мы желаем пробуждения не ради самого пробуждения, но ради того, чтобы обладать истинным, не так ли, Сократ?

Сократ: Полагаю, что так, Мелет.

Мелет: Тогда не согласишься ли ты, Сократ, что это истинное будет одинаково и для живущих, и для тех, кого забрала неумолимая смерть, да, пожалуй, и для тех, кто еще не родился. Ведь истина, она всегда одна и та же и для богов, и для демонов, и для людей. Что скажешь теперь, Сократ?

Сократ: Продолжай, Мелет.

Мелет: Тогда я скажу, что коли уж твои слова о том, что лучше претерпеть несправедливость, чем совершить ее, истинны, то сказанное тобой должно быть истинным всегда и везде и при всех обстоятельствах. Поэтому, если ты не хочешь совершить несправедливости, Сократ, то не тревожь меня больше и отправляйся отсюда с миром.

Сократ: Как великолепно ты все рассудил, Мелет. Если бы судьи слушали тебя сейчас, то боюсь, они посчитали бы, и не без основанья, что ты тоже наслушался злокозненных речей старого Сократа. Но ответь-ка ты мне вот на что. Было ли когда так, чтобы рассуждения избавляли нас от неминуемой смерти или напастей, которые посылают смертным судьба и боги? И рассуждения ли пригодны нам в трудную минуту? Например, когда корабль идет ко дну или холера распоряжается в городе, – садимся ли мы тогда рассуждать или бросаемся со всех ног прочь от опасности, безо всяких рассуждений, даже если знаем, что нам уже ничего не поможет? Да, взять хотя бы тебя, Мелет. К чему теперь все твои рассуждения, когда я стою здесь, у твоего изголовья?

Мелет: Что же мне, по-твоему, еще остается, Сократ?

Сократ: Вот-вот, Мелет. Что же теперь тебе остается, дружок. Зато я теперь вполне свободен от всех рассуждений…

134.

Не отчаяньем ли только продиктовано это кажущееся безрассудным и неуместным: «всё сначала»? Конечно, оно значит гораздо больше, чем это представляется на первый взгляд; оно ведь не только о мужестве, блистающим среди прочих добродетелей, но и о том, что это мужество уже никогда не оставит тебя, ибо оно стало твоей собственной природой, – с той сутью, с которой я встречаюсь, оставив позади все прочее.

Значит ли это, что речь здесь идет о том, чтобы при любых обстоятельствах и условиях отстоять свое и себя, как бы ни было это трудно? Конечно же, и об этом. Здесь или в другом месте, завтра или минуя Вечность, в Аду или же на вершине блаженства, я останусь тем же, что и всегда, что и прежде. Вот о чем оно, это «всё сначала»: сколько бы ни пришлось мне вновь и вновь встретиться лицом к лицу с миром и собой – всякий раз, еще не успев открыть глаза, я повторю уже много раз повторенное: «Что ж! Что до меня, то я все тот же!»

Впрочем, как ни манит меня это мужество своей прямотой, я все же не забываю, что оно соткано из отчаянья и приправлено болью. Не все ли оно обращено к самому себе, лишенное пристанища, вынужденное скитаться вдали от своего дома? Не последнее ли оно, это мужество, не пугающееся повторений, ибо чего же и пугаться не имеющему, что терять? Конечно, оно подобно прекрасному алмазному венцу, – последнему из нашей опустевшей сокровищницы, – одинокому волку, рыскающему вдали от себе подобных и добирающемуся до самого края мира, – горной вершины, без интереса взирающей на царящую внизу суету. Но разве не изгнание говорит здесь о себе в полный голос, без устали повторяя: «всё сначала», словно это повторение может принести ему облегчение? Чем же еще наполнено «всё» этого «начала», как ни утратой? Может быть, еще Минувшим? Но само это Минувшее, не приходит ли оно ко мне в своей утраченности? Тогда, возможно, и Будущим? Но разве не измерено оно той же мерой, что и Минувшее? Так не тень ли Возвращения прячется за спиной этого мужества, бросающего вызов Времени и швыряющего ему в лицо это гордое «всё сначала»? Не того Возвращения, которое вечно возвращается к самому себе, забывая о нас, но Возвращение, которое возвращает нас миру и делает Время податливым, словно глина, из которой возможно лепить все, что угодно.

Разве не сначала начинаем мы каждый свой день? И всякое мгновение этого дня – не готово ли оно стать тем началом, о котором столько говориться?

Разве, – спрошу я еще, – разве Время было когда-нибудь нашим врагом? Ну, разве что мы сами сделали его таким, заглядывая за его границы и предпочитая ему чужбину. Не готово ли оно и сейчас меняться или идти вспять или останавливаться по первому нашему зову?

Итак: отчего бы нам ни начать все сначала прямо сейчас? Сию минуту? Пока стрелки часов еще только начали свой бег к следующему мгновению? Ведь оно всегда в нашем распоряжении, это «всё сначала», – последнее приобретение, которое мы делаем на пути нашего Изгнания и, может быть, первый шаг, возвращающий нас нашему Возвращению.

135.

Спрашивает Августин: дай мне узнать и постичь – надо ли сначала познать Тебя или воззвать к Тебе? Или – чтобы познать – надо именно это: воззвать к Тебе до и прежде всякого познания?

Взывание, как условие и основание познания, – зов, как метод направляющий нас к Истине, – кому придет охота углубляться в такую сомнительную эпистемологию? Да ведь и сам Августин прежде всякого зова указывает на веру, предваряющую зов и возвращающую нас этим предварением в границы понятного. Ибо и в самом деле: как взывать не зная? Ведь и та вера, о которой говорит Августин, в конечном счете обнаруживает себя, как знание.

И все же нам следует идти именно этим путем. А лучше сказать – идти безо всякого пути, ибо взывать в никуда, значит находиться так далеко от каких-либо путей, как это только возможно.

 

Я сказал «в никуда», и это именно то, я хотел сказать. Ведь указующее направление «к Тебе», в действительности не указует ни «туда», ни в какую бы то ни было противоположную «сторону». И само это «Ты», оно, воистину, не «это», и не «то», а разве только вот что: условие самого этого нелепого зова, – сомнительная возможность, обрекающая нас на взывание, – Ничто и Нигде, не соприкасающиеся ни со мною, ни с миром, ни с Истиной. Не смешно ли взывать в это Никуда, к этому Нигде? Не подтверждает ли сам этот зов, что «Ты» – всего лишь жалкая метафизическая метафора нашей оставленности?

И все же: не оно ли, это взывание, и есть тот последний «метод», к которому нам следовало бы обратиться, – то первоначало, которое мы уже давно устали искать, но о котором все еще храним смутную память, как о самом главном? Не есть ли они, и впрямь, самое главное – все-вновь-возвращающее или, быть может, все-вновь-творящее? Разве ни с него начинается само Начало? И возвращающее меня Возвращение не обещано ли им – зовущим? Не тем ли и наполнено он, это взывающее?

Чем больше вслушиваюсь я в него, тем призрачнее делается память о других путях, так глубоко погружаюсь я в окутавшее землю ночное безмолвие, не помнящее даже самого себя. Но если это взывание принадлежит кому-то, – спрашиваю я дальше, – может ли оно быть условием условий и началом начал? Если оно только лишь чье-то, – не погасит ли его налетевший ветер, не заглушит ли шум дождя или грозовые раскаты? Не есть ли оно все же нечто большее, чем просто в одиночестве взывающий голос?

Странные подозрения приходят здесь, вдали от проверенного и достоверного. Не есть ли, – спрашиваю я, вслушиваясь в тишину ночи, – не есть ли сам я только это, всего только это и ничего больше – это взывание? Не взывающий – ибо я уже все отдал своему взыванию, – но само это взывание, без устали зовущее и не желающее знать ничего, кроме самого себя, ведь ничего другого, похоже, уже не осталось ни на небе, ни на земле. Не это ли взывание и есть моя подлинная «природа»? Выплеснувшая наружу глубина, не желающая больше оставаться в глубине? Богатство, бегущее прочь от своих сокровищ, чтобы обрести, быть может, себя в последней нищете? И весь этот мир с его плывущим над рекой туманом и хороводом созвездий, не есть ли и он тоже только зов – не взывающий только, но само взывание, взывающее в ничто, и в никуда? Не жаждет ли и он преодолеть вместе со мной свою опостылевшую глубину, чтобы вернуться к изначальной простоте, – мир, ставший зовом, чтобы взывать о невозможном? Разве не рождаюсь я в этом зове вместе с миром, обнаруживая уже не чужие, но свои собственные границы, которые простираются настолько далеко, насколько способен простираться наш зов? Разве не кончилось время распри между мной и миром, – время, наполненное всеми чудесами, кроме одного: чудом Возвращения?

Мир, как взывание, взывающее в своей оставленности, мир, постигающий свою сущность, как оставленность, которую уже не отличить от зова, – не стоим ли мы уже там, где нам уже нечего искать? И нечего ждать?

И все же мы выбрали верное направление – если, конечно, это можно назвать направлением: стояние в пространстве, очерченном зовом, или – какая разница – в пространстве, очерченном самим тобой. В пространстве, где знаком каждый камень и каждое слово. Но не есть ли всякое стояние – стояние-перед… – и не само ли, это стояние, рождает то, перед чем оно дерзновенно стоит? Не есть ли оно поэтому всегда пред-стояние, пусть оно и открывается самому себе, как предстояние, предстоящее перед ничем. Не есть ли оно самое простое из всего возможного, это предстояние? И ни оно ли одно заслуживает, несмотря ни на что, чтобы мы называли его Ожиданием? Ведь даже само Время, сделав полный круг, стало ожидающим, не способным ни оберегать собранное, ни открывать новое. Ни тоже ли скажем мы и о вере, ничего не обещающей, хранящей свою пустоту, как бесценный дар – не о вере, о которой рассказывают «Катехизисы», а о той вере, которая рассказывает сама о себе, в час, когда она приходит, неотличимая от тебя самого? Ведь она – только другое именование зова и ожидания, оставленности и предстояния, предстоящего перед тем «Ты», чье существование кажется и немыслимым, и невозможным. Думая еще глубже подчеркнуть эту невозможность, мы сравниваем его с эхом или тенью. Эхом, возвращающегося к нам от нашего зова, и тенью, которую отбрасывает наше предстояние. Впрочем, чаще всего, мы не отдаем себе отчета в том, что и то, и другое – это только наши собственные, давно забытые имена.

Рейтинг@Mail.ru